Я уже не боюсь — страница 14 из 34

Мы забрасываем пойло в морозилку древнего, люто рычащего «Днепра» у Долгопрудного и двигаем на пляж. Когда приходим, от жары, кажется, готова вскипеть вода; густую духоту почти можно резать ножом, но кромка неба на горизонте темнеет: надвигается гроза. Шкварка подкрадывается к Синеволосой, которая загорает рядом с Юлей и Аллой, подхватывает ее на руки, бежит в воду, спотыкается и падает под всеобщий смех и вопли Синеволосой; тучи вдалеке прорезают белесые прожилки молний.


Вечером мы снова на веранде. Небо над крышей трещит и грохочет, раскалывается на мириады пронизанных светом осколков и вновь слипается в монолитный мрак. Потом начинается ливень. Потоки серой воды стенами отрезают веранду, превращая ее в подобие комнаты.

Мы играем в расписной покер (когда-то папа рассказывал мне, что это совсем не покер, а что-то типа преферанса), пьем пиво. Я беру гитару, играю то же, что всегда: Цоя, «ДДТ», «Наутилус», «Агату»… Потом, уже распевшись и разыгравшись (и захмелев), затягиваю «Unforgiven» и «Knocking on Haven’s Door». А затем «Californication» «перцев». Юля и Долгопрудный, более-менее шарящие английский, подпевают – остальные воют. Шкварка танцует со своей девушкой, то и дело задевая ногами ножки моего стула.

– Ммм… – говорит он, вдыхая запах ее волос. – Что это так круто пахнет? Новые духи? Или спрей от комаров?

– И то и то, – смеется Синеволосая. – А твой соблазнительный аромат – это запах учебника по физике, да?

Шкварка ржет: дома батя заставляет его целыми днями зубрить физику, чтоб поступить в КПИ. Хоть до этого еще целый год и целый класс.

Юля какая-то молчаливая, задумчивая. Улыбается, когда ловлю ее взгляд, и тут же снова смотрит в дождь, будто что-то видит в этом сером мареве. Смотрит устало и немного грустно.

Вскоре ливень утихает. Еще светло, но все начинают расползаться: устали после вчерашнего, плюс рано утром надо вставать на маршрутку, ехать домой. Шкварка с Синеволосой и Долгопрудный с Аллой уходят в дом. Мы с Юлей поднимаемся, Китаец со Жменом тоже встают, но Юля вдруг поворачивается к ним и говорит:

– Ребята, вы могли бы сегодня здесь заночевать?

И все. Без объяснений.

– Э-э… Ну да, без вопросов… – кивает Китаец, смотрит на меня и ухмыляется во весь рот.

– Молчи, – я наставляю на него палец.

– Как скажешь, чувак, – говорит Китаец и подмигивает.

Когда Юля, покачав головой и улыбаясь, хватает меня за руку и тащит в поредевший дождь, я успеваю заметить, как Китаец, тупо гогоча, жестами показывает, зачем мы с Юлей решили уединиться.

– То, что ты вечно таскаешь в правом кармане, у тебя с собой? – говорит Юля, когда мы идем вдоль заборов к ее дому; под моими сандалиями и ее вьетнамками хрустит мокрый гравий, по ногам холодно скользит придорожная трава. Дождь шелестит на мокрых огородах и крышах.

Я киваю, улыбнувшись. Наверное, все, кто меня знает, в курсе, что я ношу в кармане презерватив. Он вечно выпадает, когда я вытаскиваю ключи, сигареты или деньги. Всегда один и тот же. Это предмет нескончаемых тупых шуточек.

Я вспоминаю, что Юля сказала тогда, в парке. «Не сегодня».

Сейчас она не говорит ничего, но я понимаю: что-то изменилось. От этого осознания, предчувствия, предвкушения внутри появляется неясный страх, и все тело покалывает, будто капли дождя насыщены принесенным с туч электричеством.

Мы заходим в дом. Я закрываю за собой дверь, и время словно растягивается в бесконечность, как густая смола. Я поднимаюсь за Юлей по ступенькам в мансарду, и каждый шаг длится тысячу лет. Будто я попал в какую-то другую, похожую, но иную вселенную, в которой иные законы физики. Сердце колотится, к коже от безумного волнения приливает жар, и мне кажется, что я сейчас потеряю сознание…

1782-й – в Петербурге открыли Медного всадника…

1950-й – началась Корейская война…

Черт. Не помогает.

Но вот мы наверху, Юля поворачивается ко мне, улыбается, ее глаза блестят.

– Мне страшно. Чуть-чуть, – говорит она, и эти слова приносят оглушительное, невероятное облегчение.

Мы раздеваемся. Намокшая одежда липнет к коже. Юлина футболка застревает у нее на голове, я помогаю, мы смеемся. С улицы сквозь мокрое стекло пробиваются лучи солнца, но капли еще стучат по крыше. Цыганский дождь. На Юлиной загорелой коже светлые следы от купальника. Белые треугольники на груди и бедрах.

Мы ложимся в постель. Дождь снова усиливается, солнце пропадает, ветер картечью швыряет капли в стекло. Я чувствую жар ее тела всей кожей, он будто проникает в мои мысли, заставляя их гореть, полыхать, сжигает их дотла. Юля направляет меня рукой. Я словно отрываюсь от земли. Опустевший рассудок застилает слепящая, безумная, дурманящая пелена.


Мы идем от автостанции к метро. Раннее утро, еще прохладно; у ларьков в горе бумажек роется дворняга, по улице ползет и шипит поливалка. В струях воды перед машиной мерцает радуга. Долгопрудный и остальные идут впереди, мы с Юлей немного отстали. Я смотрю на нее. Она смотрит на меня. Мы улыбаемся, как и раньше. Но теперь уже по-другому.

Вообще, после вчерашней ночи все по-другому. Снова. В который уже раз. Скоро метро понесет нас обратно в оставленную здесь, в городе, жизнь, но меня это уже не пугает. Я готов. Кажется, меня вообще ничто не может напугать.

Расстаемся у ее парадного. Целуемся. Долго. По Юлиному лицу лишь на миг пробегает тень боли – непонятная, но уже привычная. Я касаюсь ее сказочно прекрасного лица, схожу с ума, и снова целую ее, и живу для нее, потому что она – это все, о чем я только мечтал.

Она идет к двери, а ее ладонь еще в моей, скользит по коже, оставляет в кончиках пальцев память о прикосновении.

А потом за Юлей захлопывается тяжелая стальная дверь, лязг которой невидимым лезвием отсекает целую эпоху. Мы тогда не сказали друг другу ничего необычного – не как в кино, где подобные моменты отмечены какими-нибудь особенными, пафосно-многозначительными словами. Нет, ничего подобного. К сожалению.

Я иду домой едва ли не вприпрыжку. У меня кружится голова от этого лета, лета смерти и жизни, от этих перемен, внутри все вверх дном, будто угодил в бетономешалку с осколками бесчисленных секунд, часов, дней… Но мне кажется, что все будет хорошо. Обязательно. Должно быть…


Ночью мне снятся Юля и дождь. Она стоит в потоках дождя, протягивая мне руки; за ней – темнота. Я тянусь к ее пальцам, но не могу достать, вижу страх на ее лице, изрезанном черными штрихами мокрых волос, а струи ливня прямые, серые, но они становятся ярче, становятся белыми, превращаются в линии, меняют направление, образуя ужасные фигуры и узоры, сливаясь с линиями Юлиных волос, и она кричит, кричит, пропадая за этой огромной чудовищной решеткой, растворяясь в темноте там, сзади… Я слышу ее крик и тоже кричу, кричу, а линии ползут ко мне, как склизкие бледные змеи, и…

Я просыпаюсь в темноте, с криком, застрявшим в пересохшем горле.


На следующее утро Юлю забрала «скорая». Мне об этом рассказала ее сестра, когда я позвонил ближе к обеду. Операция. Аневризма аорты. Дежурная больница на Троещине – другой конец города.

Я еду. Честно говоря, совершенно не помню дорогу. Будто ее и не было. Был у телефона – и вот уже рядом с ней.

Я стою над ней. Рядом ее сестра рыдает. Коридор, зеленоватый кафель, ледяной свет, лампы потрескивают. Юля под серой простыней, только лицо осталось неприкрытым. Кажется, будто она спит. Кажется, стоит коснуться – и она проснется. Я касаюсь.

Она не просыпается.

В кино часто сцены сменяют друг друга, опуская ненужные промежутки. Вот герой младенец, а вот – уже взрослый, с надписью «двадцать лет спустя» внизу экрана. Я мало что помню из того утра, кроме острого, болезненного, рвущего на куски желания оказаться в следующей сцене, пропустить, проскочить, перемотать… И хорошо, что я могу сделать что-то подобное в своем рассказе. Буквально на крохотный отрезок пропитанного запредельной болью времени. Хорошо, что могу.

В жизни ведь так не получилось.

Часть 2. Либе либе аморе аморе[1]

9

Люди много чего понаписывали и понаснимали о загробной жизни. Одни говорят, там ад и рай, другие спорят о реинкарнации и тоннелях со светом в конце, третьи вообще утверждают, что ничего там нет, кроме темноты… Мне кажется, жизнь после смерти очень похожа на обычную. Все то же самое, только вокруг нет тех, кто тебе по-настоящему нужен.


Я стою на остановке. Не совсем понимаю, зачем и почему, но это теперь мое обычное состояние. Меня будто разорвало чудовищным давлением, как подлодку, затонувшую в Марианской впадине, и теперь обломки бросает куда попало течением. Рано или поздно я совершу какую-нибудь ошибку – сяду не в тот троллейбус, войду не в ту дверь, забуду одеться, проснуться, поесть… Случится сбой, отлаженный механизм разболтается, и вся эта инерция закончится.

Кстати, о еде и сне. Говорят, влюбленные не могут ни есть, ни спать. В этом что-то есть – когда в седьмом классе я до одури влюбился в Олю Бугас, то действительно ночами разглядывал потолок, по которому иногда ползали отсветы фар автомобилей во дворе, а утром едва ковырял еду вилкой, уставившись в пустоту. Но для этих симптомов нужно быть действительно сильно влюбленным. Лучше всего – безответно.

Смерть тех, кого любишь, очень похожа на безответную любовь. Любовь даже без призрачной надежды на взаимность. Поэтому да, я мало ем и сплю.

На другой стороне проспекта мама Аллы, как обычно, курит сигарету. Но вдруг, вместо того чтобы традиционно прикурить следующую от первой, бросает окурок в траву и заходит в парикмахерскую. Я вспоминаю, как представлял себя богом, повелевающим миром и людьми. Какая чушь. Спасибо маме Аллы за демонстрацию, но я и так уже понял, где мое место и какова моя роль.

В троллейбусе старичок-кондуктор, напоминающий ссохшееся яблоко в зеленой форменной жилетке, подходит ко мне и говорит: