Сегодня у нас в гостях Грегори Пек. Он часто заходит к маме. Думаю, в какой-то степени именно он и помог ей прийти в себя и выбраться из той трясины, в которую сейчас погружаюсь я. Вернее, так я думаю потом. Сейчас я вообще думать не могу.
Когда за мной захлопнулась дверь, он вышел в коридор. Я успел выпить пива на скамейке перед домом, так что перегар вновь стал свежим и насыщенным, быстро разлетевшись по квартире.
– Это так ты мать поддерживаешь… – кивает Грегори Пек.
Я ухмыляюсь. Хочется кучу всего сказать в стиле «кто бы меня поддержал», но потом мелькает мысль: а кто он, собственно, такой, чтоб я ему что-то объяснял… Пошел он…
Я иду к себе в комнату.
– Я с тобой разговариваю, говнюк! – кричит Грегори Пек.
Я показываю ему фак, не оборачиваясь. Он подлетает ко мне, что-то возмущенно бормоча, хватает за плечо…
Я резко разворачиваюсь, толкаю его.
– Да как… Ты… Ты… – бухтит он: губы дрожат, слова от переполняющей его ярости забили горло и не могут прорваться наружу.
Его руки сжимаются в кулаки, он дергается вперед… и замирает. Наверное, видит что-то в моем взгляде. Несколько секунд мы стоим не двигаясь. Из большой комнаты доносится мелодия программы «Время», по коридору вдоль стены пробегает Марфа. Потом пальцы Грегори Пека разжимаются, он немного пятится назад.
Я снова ухмыляюсь. Так я и думал. Иду к себе в комнату и хлопаю дверью. Хватаю гитару, начинаю наигрывать «Unforgiven», потом «Wind of Change»… Потом еще что-то сопливое…
То, что она любила.
За окном темнеет. Небо над домами золотое, потом фиолетовое. Грегори Пек ушел, мама легла спать, и я выхожу из комнаты, как вампир из гроба.
Я хочу почитать что-нибудь из отцовских книг. Дективы, триллеры… Я всегда говорил, что это тупое чтиво для тупых, а он так же отзывался о Кинге и прочих ужасах, которые нравились мне. А теперь его нет, вместо него в жизни пустота, как дыра на месте выбитого зуба, и я вдруг понимаю, что совсем не знал его. Может, узнаю хоть так… А еще, если получится, хоть на миг перестану думать о Юле. Хоть внутри все и взрывается возмущением от самой возможности не думать о ней. Не думать – это ведь почти то же самое, что забыть, изменить, предать…
Я перебираю книги с обложками, на которых изображены мужчины в костюмах и шляпах, взрывы, стрельба и девушки в вечерних платьях с дымящимися в мундштуках сигаретами. Одну за другой вытаскиваю их с полки… и вдруг замечаю нишу во втором ряду. Там лежит кое-что, о чем я – да и отец, должно быть, судя по слою пыли, – успел позабыть.
Я возвращаю книги на место. Но теперь я помню, что лежит за ними.
Утром звонит Жмен, предлагает пойти вместе вечером в кино: Маша, его девушка, вернулась с моря. Я соглашаюсь и гадаю, сколько пройдет часов – или минут, – прежде чем они поругаются.
Сеанс заканчивается, толпа через узкие двери хлещет из кинозала в атриум и растекается по торговому центру. Мы тащимся вниз на эскалаторе: кинотеатр на последнем этаже.
– Дерьмо фильм… – бормочет Жмен, уже воткнув в рот сигарету и ожидая, пока эскалатор вывезет его на улицу. – Надо было на «Людей в черном» идти, а не на эту хрень…
– А мне понравился, – отвечает Маша и смотрит на меня в поисках поддержки: это ведь она потащила всех на «Игры разума». Я вяло улыбаюсь в знак солидарности. Она хоть не выражала «соболезнования» – просто сказала «Я знаю» и положила руку на плечо.
– Это потому, что тебе тот штрих, что справа сидел, что-то там пищал про то, как ты похожа на эту актрису, которая жену Рассела Кроу играла… – зудит Жмен.
На самом деле это неправда. Маша больше похожа на Пенелопу Крус или кого-то вроде. Хотя, скорее, на кого-то вроде, чем на Пенелопу Крус.
Стеклянные двери разъезжаются, выпуская нас в солнце, духоту и рев машин на трассе.
– Повезло ему, что я сегодня добрый, а то врубил бы разок по харе прыщавой…
– Ты не добрый, а синий, – говорит Маша, вытащив из сумочки сигарету. – Ты там, в зале, сколько – литрушку хлопнул?
– Полторачку… – скалится Жмен.
– И рожа у тебя тоже прыщавая!
– Да пошла ты на хер!
– Сам иди!
Урчание подъехавшей маршрутки поглощает нарастающую ругань.
Жмен колотит по столу; башня из видеокассет рушится, поднимая пыль, звякают пустые бутылки, шуршат окурки в пепельнице.
– Сука… Сука… Ненавижу…
Удар за ударом, будто вколачивает свою Машу в старую гэдээровскую столешницу, ободранную и залепленную наклейками из жвачек. На экране дрожит серая муть: записанные после фильма «Семь» клипы Майкла Джексона давно закончились. Мне вдруг становится душно в этой пыльной конуре. Хочется на воздух – туда, в пыль, автомобильную копоть, выгоревшую зелень и проклятый тополиный пух, покрывший все тонкой снежной пеленой.
– Идем-ка, Жмен, пройдемся…
– Не хочу, Карась, не хочу… Там эта шлюха может где-то шариться…
– Да нет ее там… Идем. Пивчана еще зацепим.
Наконец удается его уломать. Пока едем в лифте, Жмен все бормочет какие-то проклятия в адрес своей пассии. На улице пусто: дрожат на ветру простыни на сушилке, одинокая девочка ковыряется в песочнице. Солнце жжет, хочется спрятаться в тень.
Добредаем до ларька, берем еще по паре литрушек с чипсами, идем в парк. Там, на траве у озера, чуть полегче.
К вечеру подтягивается Китаец и немедленно начинает клянчить деньги на пиво, хотя сам уже пару месяцев как работает в «Караване» упаковщиком. Мы со Жменом вяло посылаем его куда подальше, и вскоре он возвращается, звеня бутылками. Я радуюсь, насколько это вообще возможно. Китаец хоть и не шибко приятный собеседник, но всяко лучше Жмена, который с самого утра «заливает горе» и от того уже будь здоров поплыл. Бормочет только всякие «шлюха» и «сука» да зыркает осоловевшими глазенками.
В кармане звонит телефон. Я прикрываю рукой надтреснутый экран потертой «Нокии» (вчера взял в ломбарде на Ломоносова) от солнца и округляю глаза: Маша.
– Да?
– Карась, ты?
– Ну а кто еще? Это ж мобилка.
– Да, извини… Не хочешь ко мне вечером заскочить? Повисеть, коньячку попить…
– А родичи?
– В Фастов погнали, деда проведать.
– Не вопрос. Тока в восемь и с Китайцем.
– Ладно, давай в восемь с Китайцем… Зацепите в прокате фильмец какой-нибудь.
– Окей.
Я вдруг осознаю, что рядом валяется Жмен, и ему – с его-то паранойей и ревностью – вряд ли понравится, что мы с Китайцем зарулим вечером «на коньячок» к его вечно то-ли-бывшей-то-ли-нынешней девушке. Но беспокоиться уже не о чем: Жмен совсем скис и спит, уткнувшись лицом в траву.
– Какого хрена вы меня Китайцем прозвали? Я что, на китайца похож? – спрашивает Китаец, который никак не может смириться с новым прозвищем.
Это правда: бородатый, кряжистый и низкорослый, на китайца он совершенно не похож. Все объясняется просто – однажды, где-то с год назад, мы все тусовались у Сони Столярчук. Вова Шмат с хозяйкой закрылись в спальне, а мы со Жменом, Машей и Лехой Кузнецовым – пока еще по кличке Кузя – смотрели телик. Там по «М1» как раз шел мультяшный клип «Gorrilaz», «Clint Eastwood», и, заметив на экране маленькое существо с гитарой – по легенде группы, японскую девочку Нудл, – Маша рассмеялась:
– Смотрите, китаец – это ж Кузя!
Кузя тогда совершил страшную ошибку: обиделся и попытался сопротивляться. В результате прозвище, которое в противном случае умерло бы, едва родившись, срослось с ним намертво.
– Не знаю, Китаец, мне по херу. Идем, – говорю я, поднимаясь и чувствуя ту противную пародию на сытость, что бывает только от чипсов и пива натощак.
Выбравшись из парка к проспекту, мы заскакиваем в гастроном, где рядом с хлебным отделом прилепился ларек видеопроката. Пухловатая девица, которая там работает – то ли одноклассница, то ли с параллели Вовы Шмата, – курит у входа в магазин. Дожидаясь ее, мы берем пару пакетов вишневого сока и сигареты. Когда девчонка возвращается за прилавок, я беру «Васаби» – небритая харя Жана Рено на потертой коробке оставляет надежду на приличное кино. Хочется, честно говоря, взять «Джиперса Криперса», но Маша вроде ужастики не любит.
Когда мы поднимаемся к Маше на четырнадцатый – у нее в парадном такой стремный древний лифт, где нужно вручную закрывать двери, – я слушаю скрипы и скрежеты старого механизма, чем-то напоминающие вечно гремящую у Жмена дома музыку. Как бы старая хрень не застряла…
Не застревает. Выходим, прорываемся через завал какой-то древней рухляди, которую Машина соседка хранит в коридоре, звоним в дверь.
Маша похожа на пугало после урагана. Всклокоченные волосы, косметические кляксы на блестящей от слез коже, покрасневшие шальные глаза…
Да уж, сходила со Жменом в кино.
– Проходите… Извините, что…
Она указывает на себя рукой. Жест получается какой-то дерганый и нервный. Разуваясь, думаю, до чего же Жмен ее довел. С его слов, во всей их ругани всегда виновата Маша, но на самом деле все, скорее, наоборот. Просто она терпелива. Выносит все его выходки. И все время думает о нем. И говорит. И молчит тоже о нем.
Странно вдруг понять, что у кого-то жизнь тоже дерьмо.
Из-под стойки для обуви шипит Маркиз – полосатый котяра той особенно злобной разновидности, у которой серая шерсть отдает зловещей зеленью. С кухни гремит Мэрилин Мэнсон – «рок из дэд» и все такое… На экране телика расцветают ярко-оранжевые взрывы в горах Чечни.
Схватив пульт, Маша врубает «М1» – там «Блестящие» пляшут точно в такт реву Мэрилина из старого приемника.
– Извините, у меня тут мало чего есть поесть… – бормочет Маша, ковыряясь в холодильнике.
С грязно-серой двери падает магнит с якорем и надписью «Севастополь» – память об их со Жменом совместной поездке в лагерь, в которой они вроде как только и делали что ругались и спали, но теперь вспоминают этот вояж с неизменной ностальгией.
Маша нагибается, чтобы подобрать магнит, и обрушивает с полки кастрюлю с фасолью. Та шрапнелью разлетается по кухне, рикошетя от кафеля и плюхаясь в кошачью поилку. Сидя на корточках, Маша вся сжимается, прячется в свою черную футболку и становится похожа на скомканный бумажный лист.