Я уже не боюсь — страница 28 из 34

– Ну и хрен с ним.


Открываю глаза и натягиваю на лицо плед: яркий свет пронизывает бутылки-подсвечники на подоконнике, окрашиваясь зеленым, синим и красным. Оля судорожно роется в выдвинутом ящике комода; во все стороны летят майки, чулки, лифчики и трусики. Смотрю на нее, голую, растрепанную, с торчащими во все стороны, как иглы зеленого дикобраза, волосами, и думаю, что в ней есть что-то комично-первобытное.

– Черт… Черт… Вот ведь мать твою… – бормочет.

Когда я обнимаю ее сзади, чувствую пробежавшую по телу волну напряжения. В голове все еще клубится пьяная муть. Вспоминаю, что было вчера. Безумный кадр встает перед глазами: мы, голые, сидим на полу, скрестив ноги, и рубимся в Streets of Rage на приставке SEGA, подключенной к телику. Орем и ржем. Кажется, Оля меня уделала, хотя мы со Жменом и Китайцем часами рубились в эту игру пару лет назад.

– А, ты… Джимми Пейдж… А я тут на работу опаздываю…

– А который час? – говорю, целуя ее плечо и зевая.

Взгляд падает на старые советские часы на стене – те, у которых маятник виден в окошке. Я долго смотрю на стрелки, вспоминая, как интерпретировать их показания.

– Что ты делаешь вечером? – спрашиваю я. Сам-то я, естественно, не делаю ничего. А если бы и делал, все бы отменил. У меня впервые со дня Юлиной смерти появилось такое чувство, что я хоть немного живой.

Это, конечно, зря – я сразу получаю наказание.

– Слушай, не обижайся… – говорит Оля, застегивая лифчик и хмуро глядя в зеркало. – Но я… У меня вообще-то парень есть. Просто… Просто ты мне очень понравился.

– А сейчас что, разонравился? – отвечаю я, чувствуя себя так, будто меня, как выражался отец, «валенком огрели».

– Давай не будем тут сопли разводить, а? У тебя своя жизнь, у меня своя. Встретились – разбежались. Не знаю как тебе, а мне понравилось.

Мне вроде бы тоже, хотя я слабо помню. Вроде бы мой вечно раскаленный до предела рассудок наконец-то хоть ненадолго отключился и тело работало само по себе. Но дело не в том, понравилось мне или нет. У меня внутри, из самой темной глубины, как лава в жерле вулкана, поднимается злоба.

И тогда я вдруг вспоминаю о книжке. Я вчера захватил ее с собой. Достаю из кармана джинсовки. Книжонка сырая, как и сама куртка.

– Зачем ты дала это мне? – говорю я, показав Оле обложку.

Она бросает на нее взгляд и пожимает плечами:

– Ты тогда, в метро, что-то говорил о смерти. Да если б даже и не говорил, я все равно дала бы ее тебе. У тебя что-то такое… Что-то такое в глазах. Как будто ты знаешь об этом… ну что-то.

Я вдруг осознаю – и это осознание налетает на мысли ледяным шквалом, замораживая их на лету, – что именно потому все и случилось. Она обратила на меня внимание, потому что я какой-то особенный. Как все эти чуваки. Все эти Никиты и так далее… Они же все такие, мать их, особенные

– А что… что ты о ней знаешь? О смерти? – шепчу я.

Горло вмиг пересыхает, в глазах немного мутнеет. Я торопливо одеваюсь, дрожащими руками завязываю шнурки на мокрых кроссовках. Вся одежда сырая.

Оля впервые смотрит на меня. Взгляд такой серьезный. Даже чересчур. Как у детей, которые косят под взрослых.

– Я… Знаешь, мне она всегда была интересна. Она… притягивает меня, что ли. По-моему, смерть – это самое интересное и загадочное, что есть в жизни.

Я запрокидываю голову и хохочу. Потом замолкаю и швыряю книгу в Олю. Она летит, шелестя, как огромное насекомое, и хлестко бьет в плечо. Оля смотрит на меня диким взглядом.

И тогда, прежде чем открыть дверь и уйти прочь из этой уродской квартиры, несмотря на то что мне шестнадцать, а ей двадцать три, я тихо, очень тихо, но достаточно ясно, чтоб было слышно, шепчу:

– Ты просто малолетка сраная.


На улице прохладно, но всюду по промокшему городу уже разлито солнце. Глаза слепит. Лужи похожи на озерца золота. Машин мало, людей вообще почти нет – город в такую рань пустой и мертвый, как после смертоносной эпидемии, но горячие лучи, быстро сушащие мокрые шмотки, обещают, что уже скоро, когда народ толпами двинет на работу, жара снова тяжелым горячим катком покатится по улицам.

Бреду к метро и снова думаю о фильме «Лангольеры». Я сейчас тоже будто попал в пустой, безжизненный мир, очень похожий на мой, но при этом враждебный, чужой, живущий по неведомым мне законам. Законы, да… Я все меньше понимаю, как работает жизнь. Как будто пытаюсь справиться с каким-то очень сложным механизмом, а все те, кто знал инструкцию, ушли, исчезли, и никогда не вернутся…

Навстречу идет высокий и худой мужик в черном костюме. Туфли блестят, ни единой капельки грязи, несмотря на лужи. Он похож на гробовщика. Достает и прижимает к уху мобилку.

Думаю об этих телефонах. Что они уже есть почти у всех. Они ведь должны сближать людей, скреплять, стягивать этот мир воедино. Но мне кажется, что все наоборот. По крайней мере у меня. Григорий Израилевич, наш физик, как-то говорил, что Вселенная все время расширяется, и все планеты, звезды и галактики отдаляются друг от друга каждую секунду. Вот и мне кажется, что все в моем мире разлетается, удаляется, уносится прочь в холодный космический мрак, в котором я лечу, бессильный что-то изменить, как Белка или Стрелка… Только, в отличие от тех псин, далеко не факт, что я вернусь обратно.

Прохожу мимо Золотых ворот, смотрю на них и чувствую себя Киевской Русью, раздираемой междоусобицами. Скорее бы уже пришли татары и меня добили…

Когда спускаюсь вниз на эскалаторе, меня предсказуемо атакует Юля. Рвет, режет, истязает за то, что я сделал. Предатель. Дезертир. Изменник.

Но теперь я не слушаю ее покорно, принимая удары. Я кричу в ответ. По крайней мере в моей голове это звучит как крик.

– Заткнись! Не смей! Это ты, ты предала меня! Ты бросила меня! Оставила одного в этом мудацком вакууме! Почему? Почему ты ушла? Почему не позволила помочь тебе? Почему? ПОЧЕМУ?!

Должно быть, я выкрикнул что-то вслух: женщина с заспанным лицом, мелькающая на встречном эскалаторе между лампами на балюстраде, смотрит на меня с опаской. Ну да мне плевать, я привык.

Юля исчезает, возвращается туда, откуда пришла. Но я понимаю, что ошибался. Что я не смогу жить, чувствуя ее внутри и пытаясь просто идти дальше, не получив ответы, не разобравшись во всем до конца. Думаю, уже тогда я понял, что эта попытка побега, эти тщетные потуги все разрушить и слепить по соседству с руинами новый мирок из старой музыки и новых людей были глупой, наивной чепухой.

Но, чтобы понять это окончательно, понадобился концерт на Выставке.


На задворках ВДНХ есть павильоны, где раньше держали всяких свиней, коров, птиц и лошадей. Типа достижения сельского хозяйства. А рядом – небольшой манеж с трибунами вроде ипподрома. В прежние времена, до того как Выставка стала похожа на советский некрополь, сюда выгоняли весь этот скот, чтобы радовать народ изобилием.

Сегодня скот пришел сам.

Ежегодный рок-фестиваль «Чайка» кочует по окраинным стадионам и заброшенным пригородным аэродромам, а в этом году дополз сюда. «Ленинград», унылый Бутусов со своим новым унылым «Ю-Питером», «Ляпис Трубецкой» и какая-то скиновская группа из Швеции с непроизносимым названием. Поле забито бухой орущей биомассой, растоптавшей непросохшую после дождя землю в чавкающее черное месиво. Некоторые с ног до головы в грязи, как свиньи. И, как и свиньи, по этому поводу сильно не переживают.

Вход платный, но мы с Никитой, Никой и Царьковым пролазим через дыру в заборе, которую никто не охраняет, – платить за вход на Выставку совершенно неприемлемо. По пути прихватили в «ЭКО» два литра пепси, ноль-пять «Хортицы» и пару пачек чипсов. Уже на Выставке, на одной из заброшенных аллей, под буханье басов с манежа, скрытого деревьями, переливаем водку в пепси и движемся в качающееся человеческое море. По краям блестят шлемы скучающего «Беркута»: потасовок вроде пока нет.

Когда заканчивает выступать Шнур, я уже весь потный и вдрызг пьяный. Ноги по колено покрывает грязь, футболка насквозь промокла. Все внутри дрожит от какого-то шального, недоброго веселья. На сцену вылезает Михалок, и снова задудели всякие трубы и дудки – не так забойно, как у Шнура, но тоже неплохо. Я выползаю из толпы к трибунам. Там Ника и Царьков. Никиты нет. С Никой говорит какой-то чувак с ирокезом.

Я беру бутылку с остатками водки и пепси, делаю глоток. Уже темно, поле освещают мощные прожекторы. Люди будто сбились в кучу на островке яркого света, а вокруг – море опасной тьмы…

Михалок сваливает. Выходят шведские скины. Судя по рожам, немолодые.

И тут начинается.

Вообще, скины и всякая им подобная хрень тут были все время, но они как-то рассеялись по полю, не достигая нигде опасной концентрации. А сейчас они все вдруг вынырнули под сценой. Загремела уродская музыка; лысые бошки, блестящие в лучах прожекторов, начинают прыгать, как множество теннисных шариков. Уже на второй песне завязываются драки – скины против скинов и против всех остальных, кто не успел покинуть опасную зону.

«Беркут» явно только этого и ждал. В момент справа и слева от сцены образуются две когорты – стены щитов, дубинки в руках, пластиковые забрала опущены. Еще секунда – и они переходят в наступление, медленно и неумолимо сближаясь, как тиски. Дубинки принимаются месить без разбора бурлящую биомассу, вопли и ругань глушат даже безумный грохот шведских старперов. Во все стороны начинают тянуться вереницы беглецов, понимающих, что вечеринка сдохла.

– Пора валить, – говорит Царьков.

Мы сваливаем. Ника уходит с Ирокезом. Про Никиту никто и не вспоминает. Уходим в темноту, через лес и дальше. В чаще кромешный мрак, прохладно, хрусты и шорохи. Среди деревьев все ближе мелькают огни домов Колоса.

Тогда-то, по пути через пустые, залитые светом безразличных фонарей улицы, я и вижу их. Они, наверное, тоже эвакуировались с концерта. Идут по тротуару с другой стороны. Жмен, Китаец, Долгопрудный с Аллой, Шкварка с Синеволосой (Марьяна. Ее зовут Марьяна. Запомнил все-таки), Крот, Надя Арсеньева и еще пара человек из нашего класса, которых я знал в позапрошлой жизни.