Я в степени n — страница 21 из 80

– послать разводящего тебя следователя к черту и дождаться приезда адвоката, и с тем справиться не можешь! Ты чего, маленький?

– Прости, прости, я что-то действительно не сообразил. Я все понял, глупость какая-то, бред, наваждение. Слушай, Вить, только… только, может, ты сам следователю всё объяснишь? А то боязно мне чего-то…

Всё, я не могу больше этого слышать! И этому человеку я отдавал пятнадцать процентов от прибыли с моих денег и связей?! Господи, какой же я дебил, да этот гад меня поимел, домик на Кипре построил за мой счет, квартиру… Все, все кругом сволочи, все поиметь меня хотят! – от злости я со всей дури швыряю телефон в стену, он разбивается и засыпает кухонный стол осколками.

– Вот-вот… Вот об этом я и говорила. Понял теперь? – комментирует гибель «Панасоника» Анька. – Урод ты, самый натуральный охамевший урод и быдло. Теперь понял?

На этот раз мне становится душно. Это так несправедливо. И объяснять бесполезно, пересказывать слова Сереги. Не поверит. Я для нее навсегда урод и быдло, что бы ни сделал. Бесполезно, всё бесполезно… Все мои похмельные страдания и попытки наладить нашу с ней жизнь не стоят и ломаного гроша. Я не знаю, что делать. Есть распространенное мнение, что все так живут – мучаются, скандалят, не понимают друг друга, и снова мучаются, и снова скандалят. Есть даже мнение, что по-другому не бывает в принципе. Может, стоит принять к сведению это мнение и жить дальше? Но ведь бывает, я точно знаю, что бывает… Видимо, пришло все-таки время вспомнить Мусю и Славика. Это тяжело. Вот на их фоне мы с Анькой – действительно полные уроды. Неприятно чувствовать себя уродом, но иначе нельзя. Замкнутый круг иначе и полная безнадега.

Бабушка и дедушка – моя точка отсчета, моя ватерлиния. Весь мир и я находимся гораздо ниже ее, погруженные в мутную водичку мелких забот и сиюминутных желаний. Тем не менее периодически необходимо осознавать свое место во Вселенной. Свое скромное и неприглядное место.

С раннего детства меня очень интересовало их прошлое. Я слушал разговоры, задавал вопросы, иногда они отвечали, о чем-то я догадывался сам. В конце концов разговоры, ответы на вопросы и догадки перемешались у меня в голове, и их жизнь сложилась в единое целое. Нечто вроде эпической голливудской саги, наподобие легендарного фильма «Однажды в Америке» с Робертом Де Ниро в главной роли. Наверняка их реальная судьба была еще ужаснее и прекраснее, но и то, что я представлял, заставляло прибегать к опасным воспоминаниям редко и с крайней осторожностью. Слишком сильное это было лекарство.

Настало время. Пусть я почувствую себя ничтожеством. Но настало время и не остается другого выхода. Пора узнать, где я на самом деле нахожусь в истинной системе координат. Не там, где деньги по оси икс и самомнение с понтами по оси игрек, а там, где просто любовь и просто смерть, и человеческая жизнь в их точке пересечения.

Я смотрю на Аньку и не знаю, что мне делать. Смотрю, смотрю и вспоминаю…

Прошлое

В декабре знаменитого тридцать седьмого года в седьмой класс старой московской школы на Воздвиженке, где учился Славик, зашла новенькая. Учительница ее представила:

– Дети, это Маруся Блуфштейн, ее родители переехали из Киева. С сегодняшнего дня она будет учиться с нами.

Славик на новенькую даже не посмотрел. Он сидел на последней парте и увлеченно играл с соседом в фантики. В классе установилась необычная тишина, а он все пытался, негромко хлопая ладонью по столу, перевернуть неподдающийся фантик. Пытался, пока сосед не ткнул его больно локтем в бок и не прошептал горячо на ухо:

– Славик, глянь!

Славик глянул и пропал навсегда. Муся тоже удивленно посмотрела на хулигана, играющего в фантики посреди урока. Славик позорно покраснел и закашлялся.

– Вячеслав, вы в каких эмпиреях витаете? – строго спросила учительница. – Это школа все-таки. Или вам нехорошо?

– Мне хорошо, – глупо, но честно ответил Славик. – А это кто?

Он потянулся обеими руками к стоящей у доски Мусе. Как будто он ребенок маленький, а она – мамка долгожданная, вернувшаяся с работы. Очень смешно получилось. Класс заржал, а Муся, довольная произведенным ею феерическим эффектом, проследовала на указанное ей место.

Это, конечно, реконструкция. Дед, например, утверждал, что он, лишь мельком взглянув на новенькую, продолжил спокойно играть в фантики. Новенькая же, напротив, покраснела от его короткого взгляда и даже глупо чихнула, пораженная его суровой мальчишеской красотой.

Бабушка только смеялась в ответ:

– Да ты тогда, дурачок, со стула чуть не свалился от счастья. Бормотал что-то невразумительное – молился, наверное. Совсем ты, папка, старый стал, склероз у тебя, что ли, начинается?

Дед горячился, говорил, что нет, он точно помнит – продолжил спокойно играть и даже выиграл у соседа по парте замечательный фантик от карамельки. Там еще лебедь такой смешной был нарисован, с оранжевым клювом.

Бабушка смеялась и целовала постаревшего Славика в проплешину на голове. А ему нравилось, и в восемьдесят лет млел он от своей Мусечки, хитрил, доказывал:

– Лапки еще у лебедя были коричневые… В этом и весь юмор – лапки коричневые, а клюв оранжевый.

Муся только громче смеялась и опять его целовала.

…Но тогда, зимой тридцать восьмого года, до поцелуев было еще далеко. Впервые влюбившийся Славик не понимал, что с ним происходит. Новенькая, Маруся Блуфштейн из Киева, повсюду преследовала его. Не в реальности, а в мечтах. Но это было еще хуже. Он делал уроки и вместо легко дающихся ему математических формул видел в учебнике ее мягкие, как бы светящиеся изнутри каштановые волосы. Зашвырнув бесполезные книжки под кровать, он шел на каток – развеяться, а там его встречали удивительные, цвета спелой сливы глаза Маруси. Он, известный на всю Воздвиженку конькобежец, не мог проехать по льду и десяти метров – спотыкался, падал, расшибал нос и колени. Разбивался о следящие за ним глаза, тонул в них, пропадал… Пытался изгнать видение – и не мог.

Славик пугался, ему казалось, что он сходит с ума. Жил себе не тужил, был главарем местной шпаны по кличке Егоза, учился при этом лучше всех в классе. И на тебе – здравствуйте, не ждали! Какая-то Маруся Блуфштейн… Как человек с огромным и негнущимся стержнем внутри, Славик решил сопротивляться. Он дергал Мусю за косички, обзывал ее и всячески третировал. Настоящий советский человек не бежит от опасности, а принимает открытый и честный бой. Если нужно, он даже погибает в бою, но открыто и честно. Погибнуть у Славика не получилось, ничего у него не получилось. Чем больше он издевался над Марусей, тем больше она его преследовала в воображении. Коварная новенькая пробралась даже в сны. И там она вытворяла такое… Он не сдавался, стиснув зубы, еще ожесточеннее глумился над девчонкой. Бил ее портфелем, подкладывал кнопки на стул…

В конце концов Марусе надоело терпеть издевательства, и однажды на перемене, при всем классе, она насмешливо спросила:

– Влюбился, что ли? Так и скажи. Чего дурью маешься?

Страшные слова были произнесены вслух. Обидный и смертельный диагноз поставлен. Весь класс, затаив дыхание, ждал ответа Славика. Сейчас легендарный главарь хулиганов ее отбреет, сейчас он отчебучит такое… мало не покажется. Пауза не затягивалась, а натягивалась, как кожа на барабан. До звона, до хруста… И лопнула! Славик медленно опустил голову и, сильно покраснев, прошептал:

– Влюбился… А что, влюбиться нельзя?

Кто-то злорадно хмыкнул, но тут же подавился смехом. С него станется, с этого Славика, наваляет еще – бывали случаи. Опять стало тихо. Теперь все ждали ответа Маруси. Она не спешила, держала паузу не хуже знаменитых мхатовских звезд. Уже в четырнадцать лет она была женщиной до мозга костей. Что все звезды мира по сравнению с женской природой? Мусор – не более.

Муся молчала долго. И чем дольше она молчала, тем меньше становился Славик. Лилипут с маленькими, пылающими красными ушками перед гигантской королевой. И только когда Славик почти исчез, Маруся без тени иронии, совершенно серьезно и даже сочувственно ответила:

– Почему нельзя? Можно влюбиться. Ты же человек? Люди влюбляются, им можно. Только прекрати вести себя как обезьяна. Обезьянам нельзя. Понял?

Славик покорно и пристыженно кивнул.

– Ну, а если понял – лови! – крикнула Муся, швырнула Славику портфель, не дожидаясь, пока он его поймает, развернулась и не оглядываясь пошла по коридору. Славик поймал, замер на пару секунд, а после радостно и гордо побежал за своей будущей женой и моей будущей бабушкой.

Муся оттопталась на нем по полной! Два года он был у нее в рабстве: таскал портфель, делал за нее уроки, прислуживал и унижался. При этом она не подпускала его близко. Все разговоры о чувствах немедленно пресекала. Милостиво разрешала служить, но не больше. Чего только Славик не делал, однажды даже нырнул в холодную апрельскую Москву-реку за унесенной ветром Мусиной шляпкой. И был забран в милицию, между прочим. Вместо «спасибо» на следующий день Муся заявила ему, что он – клинический идиот и безмозглая обезьяна.

Отчаявшись, дед тайно бросил школу и поступил в артиллерийское училище. Только ради формы – уж больно красивая форма была у юных курсантов. Все девчонки от нее млели. Получив форму и надраив черные хромовые сапоги до блеска, Славик гордо заявился к Мусе домой. Она в это время мыла пол в коридоре коммуналки. Увидев новоявленного курсанта, надутым павлином вышагивающего по невысохшим доскам, она так отходила его грязной тряпкой, что форма пришла в полную негодность. Дед ее, конечно, простил, но как бы условно-досрочно. До самой смерти он вспоминал тот случай с обидой…

– Ну ладно, я сглупил, выпендриться хотел. Но форму-то зачем? Такая форма была, сапоги, сукно, пуговицы, эх…

* * *

Ранним утром 22 июня 1941 года, отгуляв выпускной вечер в школе, Славик и Муся первый раз поцеловались. Днем по радио объявили, что началась война. Славику было шестнадцать с половиной лет, Мусе в июле должно было исполниться семнадцать. Дед, конечно же, сразу побежал в военкомат врать, что ему уже восемнадцать. Он хорошо подготовился. Выждал неделю, отпустил жидкую бороденку, переправил в метрике год рождения. Могло и прокатить, в бардаке первых дней войны и не такое прокатывало. Но его отец, мой прадед Никанор, своим большим и тяжелым старообрядческим сердцем почуял неладное. Выследил сына, поймал прямо в кабинете у военкома, взял за ухо и молча отвел домой. Всю дорогу Славик умолял отца отпустить его на войну. Никанор, будучи бывшим нэпманом и человеком дела, многословием не отличался. Лишь у самых дверей в подъезд, убедившись, что их никто не слышит, он зло прошипел: