Я в степени n — страница 24 из 80

В начале лета, уже после войны, в качестве очередного поощрения Славик получил полуторамесячный отпуск на Родину. Пользуясь всесильными корочками и приобретенными оперативными навыками, он быстро разыскал Мусю в Иркутске. Ей во время войны пришлось тоже несладко. Впрочем, как и всем. Но ей чуть тяжелее, чем всем. В 17 лет, в чужом и холодном Иркутске Муся неожиданно оказалась главой немаленькой семьи. Младшим братьям в сорок первом было одиннадцать и восемь. Отец ушел на фронт – мстить за расстрелянных родственников. Мать – добрейшей души и кроткого нрава женщина – к суровым военным реалиям была совершенно не приспособлена. Всю жизнь она прожила за широкой спиной лихого буденновца Исаака Блуфштейна, а когда этой спины не стало – совсем растерялась. Много болела, еще больше плакала. Одной Мусиной рабочей карточки не хватало на прокорм семьи. Находились, конечно, доброхоты, предлагали помощь, продукты и покровительство. Но за помощь нужно было платить, а Муся обещала дождаться Славика. И она скорее бы умерла, чем нарушила свое обещание.

После двенадцатичасовой смены на заводе она до утра обстирывала более удачливых соседей. Спала не больше четырех-пяти часов. Когда становилось совсем невмоготу – шла с братьями на толкучку, воровать. Схема была нехитрая. Невероятной, киношной красоты Муся умеренно флиртовала с тающими от вожделения продавцами, а маленькие братики Илюша и Толик тем временем тырили съестное. Много не брали. Там пару картофелин, здесь одну морковку, в следующем ряду – маленький пучок зелени или кривой огурчик. Хватало ровно чтобы не помереть с голоду. Им везло – ни разу не поймали. С тех пор любимой Мусиной присказкой стало – «Везет тому, кто везет». Она везла, как умела, и ей везло…

Только один раз она чуть не дрогнула. От этого случая в семейном альбоме осталась фотография супермена с квадратной челюстью, в красивой американской военной форме. На обратной стороне фотокарточки еле узнаваемыми русскими буквами было написано: «Май любовь Мусья на вечность. Весь твой Джек».

Он встретил ее зимой на улице. Она шла со смены, закутанная в сто тряпок, ничем не отличаясь от сотен других измученных и усталых женщин. Но даже через сто тряпок, через сибирскую ночь и непроглядную метель он ее рассмотрел. Подошел, коверкая слова, заговорил. Муся хотела его послать, но не смогла. Сил не осталось. За два дня до этой встречи они с матерью получили первую похоронку на отца. Всего похоронок было три. Три раза Исаака тяжело, почти смертельно ранили на фронте, и все три раза почему-то высылали похоронки. Третью они читали смеясь – не верили. А вот в первый раз, зимой сорок второго, было действительно тяжко. Одна, с больной, растерявшейся матерью, с маленькими братьями, падающая с ног от усталости и недосыпа. Любимый отец погиб, любимый Славик – неизвестно, жив ли. Одна, совсем одна в этом страшном и темном зимнем мире. И вдруг – красавец американец, нездешний какой-то, свободный, здоровый, веселый, чудом оказавшийся в холодном Иркутске (Джек привозил на военные заводы станки по ленд-лизу), улыбающийся в свои белейшие американские тридцать два зуба. И сильный. Видно, что сильный, к такому можно прислониться. Защитит.

Не хватило у бабушки сил прогнать его. И понеслось… Видимо, какие-то чувства она к нему испытывала. Раз фотографию сохранила – значит, испытывала. Возможно, она даже его полюбила. Уж не знаю, что она говорила деду, но мне, уже после его смерти, сама, без моих расспросов, поведала об американце. Очень тихо поведала, запинаясь и краснея в свои восемьдесят шесть лет. Закончив рассказ, она помолчала с минуту и совсем шепотом добавила:

– Джек сделал мне предложение… Заваливал едой и подарками. Мы как сыр в масле катались эти три месяца. Братики отъелись, на детей стали похожи. Мать пошла на поправку от штатовских лекарств и витаминов. У меня были лучшие желтые кожаные сапожки в городе. Самые модные. И пальто драповое, с лисицей. До сих пор помню…

Муся снова замолчала, опустила седую, красивую голову в пол и, запинаясь от стыда, продолжила:

– Мы с ним даже целовались… И он мне не был противен… не был… Я сама себе противна была. Целуюсь, а перед глазами Славик стоит… а потом братики, а потом снова Славик. Я почти согласилась. Почти… Бог отвел. Через три месяца пришло письмо из госпиталя, от папы-снайпера. Мол, жив, иду на поправку, разменял вторую сотню проклятой немчуры и надеюсь разменять третью.

Я будто очнулась. Нет, думаю, раз папа жив, значит, и Славик тоже. Я же обещала, они там за меня… а я как шлюха? Нет! Порыдала на плече у Джека, попросила прощения, а подарки его потом сожгла тайком, на помойке. Он хороший был, Джек. Так ничего и не понял, дурачок. А я поняла, все поняла. До сих пор стыдно…

В общем, рассталась бабушка с Джеком и зажила как прежде. Вечный недосып, двенадцатичасовая смена на заводе, голод и рисковые вылазки на толкучку. Она выжила и братьев своих вытянула из войны. И мать. И дождалась, как и обещала, Славика. Он тоже не нарушил клятвы. Не умер – вернулся, нашел ее, не изменил.

Они встретились за несколько часов до ее отъезда из Иркутска. А произошло это так.


Воскресенье. Начало июля, почти середина упоительного, первого после войны мирного лета. Братья играют во дворе, мать пошла на рынок – покупать продукты в дорогу. Они возвращаются домой в Москву. Чемоданы уже собраны и стоят в углу комнаты. На чемоданах лежит желтый треугольник письма. От отца. Его демобилизовали, он возвращается. Решили встретиться в Москве. До поезда несколько часов. Муся не находит себе места. Столько всего связано с этим городом. Она повзрослела здесь. Она здесь выжила. Немыслимо представить, что возвращается на Воздвиженку! Москва-то все та же, и Кремль, и набережные, и Воздвиженка… А вот она – другая. И где, в конце концов, Славик? Больше двух месяцев прошло с окончания войны, а он не объявился. Нет, конечно, жив, конечно… Но, может, нашел себе другую? Бабы сейчас голодные, на самых завалящих мужиков бросаются, на инвалидов… А Славик у нее – красавец. Господи, хоть бы был жив, пусть с другой, пусть забыл, но жив, жив, жив, жив…

Муся оглядывает чистую и пустую без их вещей комнату. Не по себе ей, надо чем-то заняться. Время так быстрее пролетит до поезда, и мысли дурацкие уйдут. Она наполняет водой ведра, берет тряпку и начинает мыть и без того чистый пол. В коридоре слышится шум. Голоса.

– Извините, Блуфштейны в какой комнате?

– Да вот – третья налево.

– А Маруся дома?

– Дома. Пол моет, на дорожку. Повезло вам, уезжают они сегодня.

– Повезло, спасибо.

Голос мужчины знакомый. Почти забытый, другой, едва узнаваемый, но знакомый все-таки и даже родной. Муся боится поверить. Ожесточенно трет тряпкой пол, сердечко ее вываливается из груди. В глазах темнеет, она трет…

Открывается дверь, кто-то входит в комнату. Она не видит кто. Трет пол, боится поднять голову, боится ошибиться. Вошедший гость молчит. Муся делает несколько шагов с тряпкой и утыкается в офицерские сапоги. Они начищены до блеска. Муся видит в них свое отражение. У кого еще могут быть такие блестящие сапоги? Неужели правда? Кончилось все? Или началось? Неужели? Медленно, очень медленно, чтобы не вспугнуть реальность, Муся разгибается и… видит Славика.

Несколько секунд они смотрят друг на друга. Он думает, что она стала еще красивее – невероятно, невозможно красивой! Один шанс из миллиона, что у нее никого нет, что дождалась. Но этот крохотный шанс – больше всех шансов на свете. Больше солнца и луны. Вот такой парадокс получается. Получается, выходит. Он точно знает это.

А Муся думает, что другой человек перед ней стоит – не мальчишка Славик, звезда школы и главный хулиган района, а другой – совсем другой, взрослый, много поживший и многое повидавший мужчина. Вот и прядь седая в волосах, и еще одна, и еще… Она смотрит в глаза незнакомому мужчине и видит там четыре года страха, крови, подлости и героизма. Видит драпающих от танков солдатиков Красной армии, расстрелянных мужчиной под Сталинградом, и ленинградскую мадонну с вырезанным из ноги куском мяса, и депортируемых чеченцев, и немецкого мальчика, заколотого штыком в горло. Она все видит, и увиденное ужасает ее. Но под этим всем она все-таки отыскивает своего Славика. Он там есть, под этим всем, такой же, как раньше. И он ее любит. Поэтому и выжил.

– Опять в сапогах… – растерянно говорит Муся.

– Только не тряпкой и только не форму, – улыбаясь, отвечает незнакомый мужчина. И любимый, прежний Славик окончательно проступает в нем.

Муся падает к нему на грудь и не плачет, а орет бессвязно какие-то слова. Как будто выкричать хочет эти проклятые четыре года, выкинуть их из себя. Забыть. А потом они целуются и падают на мокрый, только что вымытый пол. И все у них там, на полу, происходит. В первый раз. И у нее, и у него…

Бизнесмен на пенсии

Я открываю глаза. Точнее, еще не открываю, но уже слышу противный Анькин писк.

– …Ты, охреневшее, раздутое ничтожество, унижаешь людей, телефоны ломаешь, орешь и считаешь себя пупом земли! Совсем на деньгах свихнулся. А я даже хочу, чтобы тебя посадили. Может, в тюрьме что-нибудь поймешь. Хотя вряд ли… Толстокожий ты баран, еще паханом там, гляди, станешь. Это у тебя получится, все данные есть. Но дышать мне без тебя легче будет. Душно мне с тобой, слышишь? Душно…

Я слышу. Контраст между ее злобным писком и воспоминаниями о Мусе и Славике – катастрофический. Она тюрьмы мне желает… А ведь когда бабушка была беременной моей мамой, через год после войны деда посадили. И Муся ждала его с маленьким ребенком на руках, одна в неласковом сталинском мире, жена врага народа… Что она пережила – представить страшно. Что он пережил… Но Муся его дождалась: сначала с войны, потом из лагеря. Она простила ему всё: и убийства хороших людей на войне, и замороженность его долгую, когда он из тюрьмы вернулся. Потому что любила. А эта…

Хорошо. Она добилась своего: не только ей душно, но и мне. Ни секунды не останусь в этом доме! Рядом не могу с ней находиться, дышать не могу, думать не могу. Я наконец-то тебя понял, Анька, но лучше нам от этого не стало, хуже стало. Ты права: нас связывают только дети. Хорошо, разберемся. Но сначала мне надо разобраться с дураком Серегой и слетевшим с катушек Петром Валерьяновичем. А потом я разберусь с тобой, мало тебе не покажется. Но это потом, а сейчас – вон из этого дома! Противно мне здесь, воняет от тебя, от себя воняет, от стен – от всего… С криком «Пошла на хрен, дура!» я убегаю из кухни, одеваюсь за минуту и, не умывшись, не почистив зубы, лохматый и злой, покидаю ненавистную мне отныне квартиру.