Окруженец рассказывает такой случай, происшедший с ним, когда он подходил уже близко к линии фронта.
Зашел в избу, попросил разрешения погреться на печке. Разулся уже – ноги были мокрые, обувь скверная. Задремал, пригрелся. Вдруг слышит, что в хату вошли посторонние.
– Молодой человек, а молодой человек, с печи слезать придется, как ни хотите.
– А что?
– А то, что ночевать вам не здесь, а в другом месте. Идемте за нами.
Ну, думаю, пропал. Берут. Однако ничего не заметно еще, ведут меня на другой край деревни в избенку, где только старик да старуха: «Вот вам постоялец». Ничего не понимаю, держусь на всякий случай простачком. Сижу на лавке, а старик так это странно, боком по кругу, как петух, прошелся передо мной раз-другой, рассмотрел, значит. И вдруг говорит:
– Ну, что, большевичок, есть небось хочешь?
– Нет, – говорю, – не хочу, спасибо.
– Врешь, малый, есть ты хочешь, это я вижу. Доставай, старуха, чего-либо, корми советскую власть, благодари ее за все, что она нам… Ты, может, не знаешь, к кому ты в гости пришел, большевичок? К кулаку. Понял? Кулак я. Два года мерзлую землю грыз за Котласом. Вот, брат, какие дела.
Парень видит, что нужно поддакнуть, и сказал что-то вроде того, что, мол, все это, конечно, очень печально, много, мол, вам пришлось пережить.
Старик вновь прошелся перед ним петухом, вновь присмотрелся и вдруг с разочарованием вроде и нерешительно протянул:
– A-а! Да ты, видно, и вправду Тюха-Матюха (в этом роде). А может, прикидываешься? Да говори уж! Все равно. Давай, старуха – что там есть, тащи, корми большевика, свой ведь. Правда, свой? – спросил опять быстро.
Парень опять что-то невразумительное.
Тогда старик и пошел:
– Эх, ты. Ничего ты, я вижу, не смыслишь в вопросах. Да ведь нам, кулакам, при советской власти только и жить было. Понял? Нет. Ну, так я объясню. Меня советская власть ни за что ни про что два года мытарила в ссылке, всего движимого-недвижимого лишила. Так. Но тут есть секрет. Секрет в том, что она – наша старая, сов[етская] т. е. власть – она своего над виром[5] потрясет, а в вир не бросит. Сегодня обидит, а завтра приласкает. Потому что своя она и навеки справедливая наша власть! Слушай. Когда меня сгребли да туда – за Котлас, так меня в телятнике везли. А как разобрали мое дело в Москве, так обратно меня со старухой уже классным доставили. Да еще там на всю деревню дудок да цимбал накупил – тут неделю целую свадьба была настоящая. Это зло причинила мне советская власть. Правда. А поглядим с обратной стороны. Сыны у меня (загибает по пальцам): первый – начальник механизации южной дороги. Ты понимаешь, что это такое? Это – министр! Он – к Кагановичу, Каганович – к нему, – запросто. Второй – в городе один целую газету пишет. Один! Дальше. Третий – в Центросоюзе, в Москве, начальником. Ты, может, думаешь, что Центросоюз – это вообще кооперация? Нет. Это исключительно – товары для нас, для села. Три. А четвертый, думаешь, так себе. А он в одной академии со Стахановым учится. Вот. Выходит, какой же я кулак. А я и не кулак вовсе. Это я нарочно так. Я хотел только разобрать вопрос с такой точки зрения. И вот даже с этой точки зрения – советская власть – наша родная и за нее мы должны хоть жизнь положить… и т. д.
Этот старик вывел парня и еще четверых бойцов особыми безопасными тропками к линии фронта.
Из рассказа Н. Кутаевой
Один был ранен в ногу, в такое место, что стеснялся перевязаться.
– Давай, давай перевяжу. Нашел чего стесняться. Нужен ты мне очень…
– Нет, – говорит, – ничего. Я до медсанбата доеду.
Доехали, а там сплошь – девушки.
– Что, может быть, так и на Урал поедешь?
Она так надорвалась, изнурилась, простудилась эта девчонка на войне, что просто стала гаснуть. Пошли по ней фурункулы, сама худышка, бледная. И говорит о себе виновато, грустно:
– Перевязать я, конечно, перевяжу, но вынести уже не вынесу. Знаю – не вынесу.
Дня три свистела такая страшная, предвесенняя вьюга, какие, наверно, только здесь в степи и возможны. На дорогах позастряли машины, на санях тоже не езда была. Хатенку попродуло насквозь, намело в каждую щель двора, замело корову, овец… А сегодня утихло, прояснилось и стало хорошо, морозно и тихо. Вечером опять закат, почти такой, как тот, что поразил меня дней пять назад. Тогда я остановился и долго не мог оторваться не от самой картины, а от самого себя, от своего необычайного состояния. Вряд ли когда в жизни был так взволнован зимним пейзажем. Закат стоял над дорогой – широкой, укатанной зимней степной дорогой на выезде из деревни. И на необычайном малиновом фоне его вставали густые синие и серые дымы деревни. И все было так непередаваемо говоряще и значительно – степь, Россия, война, – что сжималось сердце. Может быть, это зрение уже моего возраста.
Чувствую вообще, как бесповоротно и всерьез переступил последний порог поздней юности. Страшно и больно, что утратилось что-то – не молодость, свежесть внешняя, – а то страстное любопытство ко всему – книге жизни, памятливость и т. д., а – главное, какой-то неизменный радостный праздник в будущем, в который теперь еще смутно верится порой, но больше по привычке.
Видел одну девочку, уже девушку, но очень молодую, очень милую, хоть и провинциальную. И заметил за собой, что не потянуло смущать ее головенку чем-нибудь, и смотрел на нее с невольной и приятной мыслью, что скоро у меня будет такая дочь. И вообще все пустое надоело. Мысли об опасности, смерти тоже притупились. Постепенно все становится на место. Если не вести себя на этой войне, как следует, то и оставаться жить после незачем.
Завтра полечу к танкистам.
16. III А.Т. – М.И. Д/а п/п 28 – Чистополь
…Нахожусь с 25 февраля в командировке. Сейчас пять дней уже, как приехал с передовых, но не домой, а в штаб соединения. Здесь писал и передавал телеграфом материал в редакцию. Материал хороший, но обработать как следует почти нет возможности. Живу с корреспондентом «Красной Армии» Нидзе в хатенке холодной, неуютной и, главное, – со скверными стариками хозяевами. Насколько хорошие бывают русские люди, настолько ж порой и мерзостные… Трудность еще та, что писать надо набело сразу (где уж от руки переписывать все!) и так, чтоб телеграфистка свободно читала. Поэтому пишешь не своим каким-то почерком. Но в редакцию меня не тянет – тяжело мне там. А здесь всюду хорошо встречают, есть замечательно интересные люди. А места эти – бунинские, тургеневские. Я даже некоторые названия населенных пунктов узнаю, как будто я здесь бывал. Но места не очень хороши – лесов нет, степи. Сегодня только прекратился буран, какие мы с тобой знаем только по описаниям… Завтра полечу к танкистам… Побывал, полазал кое-где, видел «фрицев» на их позициях простым глазом. Все было тихо. Но, наверно, когда ты получишь это письмо, будет много хороших новостей…
Наверно, после этой столь длительной командировки что-нибудь изменится и в моей жизни, м.б., наконец, придет телеграмма об отпуске. Я теперь чувствую, мог бы писать. На фронте дела хороши…
М.И. вспоминает:
Михаил Нидзе – корреспондент газеты «Красная Армия». По-видимому, он был на некоторое время за 40-й Армией: обычно у него останавливался А.Т., посещая Ястребовку, а фактически у тех «старика и старухи», что описаны в «Теркине» и у которых М. Нидзе снимал угол.
Добрые отношения с этим корреспондентом сохранились и после отъезда А.Т. с Юго-Западного фронта. Михаил Нидзе не забывал послать товарищу поздравительную открытку с майским праздником или Октябрьской годовщиной. Потом открытки перестали приходить.
Я пыталась узнать о судьбе этого человека: где, когда он погиб? Но безуспешно.
17. III Р.Т.
Сегодня полечу к танкистам.
Кое-что из того, что осталось в памяти от первой здешней поездки.
Комбат Красников
Еще в дивизии я слыхал, что есть один комбат без звания и с не снятой судимостью. Но когда приехал в этот батальон, как-то не придал значения тому, что у командира пустые петлицы. Мало ли, как сейчас ходят.
Сразу было видно, что человек это цельный, старательный и знающий. Он так любит показывать оборону своего участка, как добрый предколхоза спешит, бывало, повести тебя на скотный двор, туда, сюда… Гостей было многовато, и я предложил не ходить всем сразу в охранение, так как слышал, что видимость для немцев очень хорошая. А предложил разделиться на две группы. Но основная часть гостей должна была через час выступить на митинге, а через полчаса после того уехать в другой батальон, словом, пошли все 10–12 чел. Не пошел я да еще один человек, секретарь партбюро полка. Красников говорит: я их быстренько проведу, а с вами мы потом все как следует, все вам расскажу, покажу. И в его добрых, серых, несколько воспаленных глазах и чуть виноватой улыбке на немолодом уже и несколько землистом, несвежем лице было опасение: может быть, я совсем не хочу туда пойти, посмотреть его «хозяйство». Гости проходили по всей или части системы часа два, уже вечерело, а прошел митинг, вовсе нужно было ехать. Красников прощается с гостями и вдруг видит, что и я с ним прощаюсь.
– Как? А я думал, вы у нас поночуете.
А ночевать как-то мне уж совсем не хотелось: только что вблизи хаты разорвалось 3–4 снаряда и, как бывает в этих поездках, вдруг потянет из такого-то места, подло потянет в другое, более безопасное. И какая-либо случайность кажется особенно бессмысленной и нелепой именно здесь.
Прощаюсь, извиняюсь, жму ему руку, а у него такая трогательная растерянность на лице. Он не считает себя вправе даже показать, что он обижен, а обижен он, как я потом узнал, был серьезно. И когда я узнаю об этом, я на другой же день взял лошадь в полку и поехал обратно в батальон. Как он обрадовался, Красников! Ведь он, видно, решил, что люди перестают им интересоваться, узнав, что он судимый, сидел в тюрьме и т. д.