Я в свою ходил атаку… — страница 12 из 62

Провел он меня всюду, где только можно было, по снежным ходам сообщения, просто в целик по снегу и по дорогам, рассказал, что к чему, дал выпустить очередь из пулемета, произвел выстрел из противотанковой немецкой пушчонки, в общем, занимал гостя, чем мог. Потом с группой его командиров закусили, выпили, причем Красников совсем уж доверчиво наклонился ко мне за столом:

– Пусть разойдутся, а мы еще потом добавим, по капельке.

Я не высказал охоты пить больше и вскоре стал прощаться.

– Расскажите вы мне, – говорю, – свою историю, только забудьте, что я человек, берущий все на карандаш. Расскажите, если можете, откровенно, по-товарищески.

И он мне рассказал все так, что не было тени сомневаться в правдивости его слов. Он был уже майором, член партии, учился на третьем курсе академии. А вышел из красноармейцев, из батраков, малограмотный, подучился лишь после гражданской войны. Но он был – то, что называется слаб – относительно водочки.

Случился с ним один грех – он чуть не лишился партбилета, и лицо, которое теперь не стоит называть, вызвав его в кабинет, сказало жестко и твердо этому робкому от своего порока Красникову:

– Я пьяниц не люблю и у себя не потерплю…

Он еще более оробел, но дело мало-помалу улеглось. И вот он собрался впервые, может быть, за всю жизнь на курорт, в отпуск, получил деньжонки, встретил, конечно, старого товарища и «рванул».

Его отчислили из академии, исключили из партии и послали командовать батальоном.

А в [19]38 г. понадобилось в части кого-то «разоблачить», и вот его разоблачили, как человека, высказывавшего некие вещи в пьяном виде. И хотя он хорошо знал, что уж что-то, а антисоветских мыслей он высказывать не мог, но так и не сумел оправдаться, так и пошел со своей виноватой улыбкой в тюрьму, как бы неся в себе скрытое сознание другой виновности, которую уж он не в силах отрицать, хоть о ней ему и не говорили.

В [19]41 г. выпустили. Жизнь была разбита, жена, похоже, покинула его. Где-то есть дочурка, о которой он упомянул с нежностью, опять же робкой и виноватой. Работал по уборке хлебов, косил, возил, зарабатывал, выпивал. Пришла война близко к родным местам – пошел в ополчение. Оттуда его взяли на пополнение этой дивизии.

Сказал я ему все, что мог утешительного, ободряющего, и уже окончательно усевшись в санки, говорю:

– Только, мол, берегите хорошее настроение, добрый дух, все будет хорошо.

– Спасибо, спасибо. Ничего.

И вдруг с робкой шуткой и горечью добавил, когда я уже отъезжал:

– А если настроение упадет – сто грамм и все в порядке.

Даже в рассказе Кутаевой (медсестра) была такая деталь:

– Ползу среди трупов, среди раненых и вдруг вижу – ползет Красников, лицо в крови (нос разбил), пьяненький и улыбается.

Рассказы девушек, особенно Зины Абрамович, как-то сами собой связались с одним впечатлением летнего периода войны. Ехал я, сидя задом к кабине на открытом грузовике. Заходило солнце (помню даже, что поразительно правильно был перерезан красный диск пополам тоненьким, как ниточка, облачком), лежала большая тень от рощи, к которой мы подъезжали. Обгоняем колонну бойцов, уже вошедшую в тень. Вижу, вне строя по обочине идет типичная девушка с санитарной сумкой. И такая она молоденькая, недавняя, но идет уже, может быть, не один день и с виду серьезная, скромная, не из тех, что делают глазки. Я залюбовался ею в те секунды, покуда позволяло расстояние, и успел невольно улыбнуться ей. И она улыбнулась, но так хорошо, не кокетливо, что и запомнилось. А это, может быть, и была такая, как Зина Абрамович. И может быть, ее уже нет на свете.

А может быть, и так, что она состоит любовницей третьего сменившегося в дивизии полковника и поет, пощипывая гитару:

– Ты скажи, ска-а-жи, бро-дя-а-га (под цыганку).

А когда выпьет больше, чем может, плачет и выкрикивает истерически: «Мамочка, мама, не думай…»

Так или иначе, но она уже на 10 лет старше, чем была, когда уходила в ту огромную тень от рощи и смотрела прямо на июльский закат, дробящийся меж стволов берез и лежащий на пышной, некошеной траве, какой в то лето можно было много видеть.


26. III А.Т. – М.И. Воронеж – Чистополь

…Что мне сообщить тебе о своей жизни теперь? Приехал, начинаю писать, но все так не по-настоящему, все это не то. И надоело мне здесь предельно – хочется перемены. Трудно работать в таком органе, он меня не поднимает, а снижает. И от этого работа не веселит. Но настроение у меня доброе…

Получил наконец звание «старший батальонный комиссар» – три шпалы…


А.Т. – дочери Вале

Дорогая дочурка! Спасибо за твое письмо, которое ты прислала в одном конверте с маминым письмом. Ты, Валюша, пишешь, что на чистом клочке бумаги от моего письма делала задачи. Теперь я в письмо вкладываю тебе еще отдельный листок чистый. Так буду делать в каждом письме. А тетради (5 штук) берегу для тебя и пришлю, как только будет подходящий случай.

До свидания, дорогая моя. Я не прошу тебя помогать маме, потому что знаю, – ты и так ей помогаешь. Когда я приеду, ты будешь отдыхать и читать, а я буду вместо тебя по хозяйству. Целую тебя и Олю. Привет маме, поцелуй ее, Валя. Папа.


30. III А.Т. – М.И. Воронеж – Чистополь

…Случилось так, что за время поездки в Москву и за месяц, который я провел в командировке, я очень мало выступал в своей газете. Наша «костяная нога» – редактор <Л.И. Троскунов>, по-видимому, не захотел понять, что это вызвано объективными обстоятельствами, «накапал» на меня начальству, и вот вчера меня вызывал начпуфронта <начальник политуправления фронта>: «Почему вас не видно, не слышно в газете, что мешает?..» и т. д. Мало было приятного для меня в этой беседе, но я уже давно разучился огорчаться по таким поводам. Немножко обидно было только то, что тормошить меня стали тогда как раз, когда я сам по себе изготовился к активной деятельности. Не говоря уже о том, что еще из командировки прислал телеграфом 4 статьи, из которых только одна (слабейшая) напечатана, а остальные лежат, размер тяжелый для нашего формата. И все же это ничего. Как я собирался писать, так и буду писать. А, кажется, дай мне хоть какой-нибудь изолированный уголок, чулан – я много бы наворочал. Поездки не проходят даром. Но это все более или менее внешнее. А внутреннее сложнее, хотя и связано с внешним. Вася Гроссман, со свойственным ему пониманием вещей, толкует это как то, что свое во фронтовой газете я отработал, т. е. что писать так, как в первые месяцы, я уже не могу, мне нужно писать иначе, короче говоря, мне нужно в большую газету…

О том, что я уйду из этой газеты, я уже думаю как о решенном. Я только не могу сейчас поднять этот вопрос. Наверно, в мае удастся получить разрешение на отпуск, а там уж я попробую связать свою судьбу с иными обстоятельствами и условиями.

Очень хочется работать, очень мешает обстановка, мешает даже затянувшийся отъезд Гроссмана. Я точно сам собираюсь в отъезд туда, в Чистополь, к тебе и детям, к каким-то мыслям, которые как будто только там могут прийти. Я очень рад за него и больше, чем кому-либо, желаю ему успеха… это мой лучший товарищ, который все хорошо и благородно понимает и оценивает, признаюсь, совсем уныло здесь станет мне без него. Совсем один в известном смысле…


31. III М.И. – А.Т. Чистополь – Д/а п/п 28

…Впечатление о «Легенде». Прямо сказать, я ожидала большего. Сохранившееся обаяние от твоего устного рассказа вместе с представлением о стихах, которые должны были бы еще более придать прелести рассказу, – настроило меня на ожидание чего-то очень и очень сильного… плохих стихов нет, плохих строф – нет, много хороших мест, в целом не плохо, но не то, что думалось…. Хорошо у тебя вступление. Это очень хороший (пусть не тобой выдуманный, это нисколько его не умаляет) прием…

…Дать что-то патетическое (а это ты можешь, за это «Слово ненависти» говорит)… И сердце читателя будет довольно…


1. IV Р.Т.

Если откинуть все, что занимало и волновало существенного или пустого со времени приезда из 40-й, то останется главное: возникшее, как желание, решение изменить «офицерский» образ жизни, работать всерьез, не отмахиваясь легкой газетчинкой, искать, пробовать, как бы ни были слабы надежды на успех теперь. Радостно освобождение от каждодневного в поездке затуманенно-приподнятого, но с неугасавшей ни на миг внутренней тревогой настроения. Последние записи должны были быть о танкистах и хозяевах ястребовской квартиры.

Написал стихи, посвященные экипажу братьев Пухолевич. Настолько они, эти ребята, облагорожены своим делом, подвигами…

…Вдруг предстала в памяти одна из дорожек, выходивших к нашему хутору, и, как в кино, пошла передо мной не со стороны «нашей земли», а из Ковалевских кустов, как будто я еду на тележке откуда-то домой. Вот чуть заметный на болотном месте взгорочек, не старые, гладкие, облупившиеся пни огромных елей, которые я уже не помню. Пни были теплыми даже в первые весенние дни. Около них росли длинноголовые, хрупкие, прохладные и нежные сморчки. Дорога – заросшая чуть укатанной травой, зеленая. Дальше – лощинка меж кустов, где дорога чернела нарезанная шинами колес и стояла водичка – кроме летних дней. Затем опять – взгорочек к нашей границе. Здесь – дорожка сухая, посыпанная еловой иглой. И наше поле, и видна усадьба, некрестьянским, крытым двором напоминающая (теперь) что-то вроде латышской усадьбы. И вдруг вспомнил, что и там – немцы…

3. IV А.Т. – М.И. Воронеж – Чистополь (с оказией)

…Стихи пишу все хуже, м. б., и в письмах не на высоте. Но это все шутки. А серьезно – я больше всего думаю о трех вещах: о войне, о своей работе и о тебе с детьми. И все это не порознь, а вместе. Т. е. это и составляет мое каждодневное духовное существование…

И не знаю, как бы тяжело мне было, в сто раз тяжелей, чем бывает порой, если б не было у меня тебя и детей. Все так серьезно на свете, милая, что, я думаю, те люди, которые сберегут свою нежность и привязанность друг к другу теперь, те уж будут навеки неразлучны…