– и это все, как полагается, как здесь ходит, наверно, хозяин, – там уже был зажжен ранний утренний свет, тетя Зоя отжимала творог в холщовом мешке (в один угол), как это делают обычно. И так запахло теплой из печи сывороткой, так напомнилось детство, мир, уют дома, что не хотелось думать, какая за стеной дома холодная погибельная грязь, дождь, безнадежная перспектива «голосования» на шоссе.
Затяни ремень потуже.
Ничего, бывает хуже.
(Рассказ тети Зои о колышках.)
Кондраково. Дождь, непогода такая, когда больше всего хочется иметь простые, непромокаемые сапоги.
Уцелевшие хаты имеют особо безобразный вид. Дворы при них разобраны на дрова, на блиндажные накаты и т. п. Чурки, бревна, солома – все мокрое и невероятно загаженное и немцами, и своими. Каски, гильзы патронов, какие-то зеленые тряпки заграничного происхождения. Дождь, грязь. В хатах почему-то холодно, хотя топят напропалую.
Люди армейских тылов ходят по обочинам улиц в ремнях и шинелях, иногда накрывшись плащ-палаткой. Сидят в хатах, пишут, толкутся, едят под неослабным наблюдением детишек.
Сидит мальчонка у окошка
С губной немецкою гармошкой.
Борька-наш и Борька-погорельский (из Погорелого взятый на воспитание), два мальчика 4–5 лет на холодной печке.
Рассказ старшего из детей – парнишки, щеголяющего в отцовской жилетке с нацепленными кубиками «ст. лейт[енан]та».
– Немцы вечером гуляли, пьянствовали, а утром прилетели наши самолеты. Они в окошко показывают и смеются. А ихний пулемет – та-та-та-та… А наши их – та-та-та…
На его глазах, в его маленькой детской жизни два раза взад-вперед прошла война. А он уже вроде и жалеет, что самое интересное уже позади. В школу не ходит, чем очень доволен. Колотит меньших, дудит на губной гармошке.
В дивизии. Верст двадцать на попутной машине, груженной бочками с маслом и бензином. Бочки стояком, машина идет по «клавишам» – настилу. Не то держишь эти бочки, не то – за них держишься. Напряжение такое, как будто все эти два-три часа стоял, изготовившись к прыжку.
Потом с километр пешком вместе с «пополнением». Шлепанье, кваканье, плеск, бурчание грязи над и под мелкими, прогибающимися жердями настила. Ботинки, обмотки, шинелишки, как будто специально шитые, чтоб понеуклюжее – и говор грязи под ногами. Запах болота и свежей (за грязью не видно ее белизны) древесины, разъезженной, раздрызганной в мочала.
У землянки члена В[оенного] С[овета] на елке, на уровне повыше человеческого роста, – часы. Большие, стенные, домашние часы, накрыты сверху, как улей, обрывком бересты.
Трофейный немецкий конь, на котором я ехал в дивизию, был явно не русский конь. Спокойный, крупный, широкоспинный. И казалось, он думает по-немецки. А кличка у него уже была «Васька». А может быть, это самый русский конь, послуживший уже и немцам. Кашлял, а на рыси хрипел так, что все время хотелось слезть и что-нибудь сделать с подпругой. Но было темно, грязно, в глаза бил мокрый снег.
Землянка для приезжих. Федор Нестерович Дедюнов, боец комендантского взвода. Лет 30, курский, крупный и хитрый мужик. Вдруг не раскусишь. Топит нам печку, носит обед.
– Повар-то наш, подумайте, на передовую просится.
– ?
– Ну, как же! Хорошо, так дай лучше. Уже, кажется, примостился человек – и в тепле, и сыт. Нет, то ему нехорошо, другое неладно. Недоволен.
Из дивизии пошли в полк, оттуда в батальон. Расстояния такие, как идешь по грибам: лес, поляна, опять лесок – штаб полка; перейдешь речушку – батальон. Землянки – немецкие – с выходом на запад. Единственный за большой срок эпизод – попытка немцев силою до роты вклиниться в наше расположение, отбитая с потерями для немцев. Потери эти анекдотически разнообразны по данным Армии, дивизии, полка и самого батальона. С узбеками разговориться не удалось. Связной грузин Чиаурели, черненький, занятный веселый человечек с тем своеобразным юмором, когда все говорится с какой-то важностью и доброжелательством, но и с тонкой иронией.
– Давай, давай (бойцам пополнения, которых он вел в батальон) – через шагай, воды там (впереди) еще много. Давай. Вот так. Молодец.
– Немцы – они здоровенные, длинные. У него бок вырван, ступня прочь, в голову, в руку ранен, он только хрюкает да хрипит: «Вася, Вася» (Вассер – воды). А тут санитары. «А, сволочь!» Давай, говорят, его приколем. Я говорю: давайте. А тут сержант какой-то: Я вам дам, говорит, колоть. Тащите до места. – Дела нет, что он уже кончается.
Холодный сапожник сидит у костра…
Штрафная рота.
– Какая рота?
Парнишка-боец, встав по форме, усмехнулся смущенно и весело.
– Штрафная…
– На сколько лет?
– На десять. Это что! У нас многие «вышку» имели. (Вышка – высшая мера.)
Усмехнулся мой парнишка,
Залихватски посмотрел:
– Вот он я – имею вышку —
Меру высшую – расстрел.
– У нас есть и такой, что его уже к стенке ставили. Он уже автоматически просил, чтоб в голову.
Летчики, шофера – большинство. Маленький, белокурый, смазливый, но потертого и жуликоватого вида шофер с очень маленькими, точно сшитыми по углам голубыми глазками, долго рассказывает при одобрительных и сочувственных в основном репликах товарищей – как и из-за чего все получилось. Ехали через Зубцов, налетели фрицы, полез в котлован, а младший лейтенант побежал в рожь. Машину разбило прямым попаданием, так – нет – зачем ты бросил машину, не побежал с ним в рожь, – пошло-поехало. – Ему уже поверили, что все было именно так, но – не понять, почему он вдруг добавляет ко всему так подробно и стройно изложенному:
– Хотя сказать откровенно, все это больше из-за баб произошло. Ну да ладно. Любил… – люби и воевать.
До первого боя!
Тема рассказа.
Человек попадает в штрафную роту, не считая себя виноватым, в чем его обвинили. Ему кажется жестоко несправедливым наказание, явившееся результатом обиднейшего стечения обстоятельств, когда он вовсе «не хотел», «не думал». Ему очень тоскливо и тяжело. Но вот от одного, другого из друзей по несчастью, неприятных ему, он узнает, что и они «не виноваты». И ему еще тоскливее. Нет даже горестно-сладкого чувства своей исключительности «невинно пострадавшего». И дальше он видит, что нет иного выхода, кроме как отличиться в боях. Воевать – не хитрить, не увертываться в те места, где «тепло, свежо и мухи не кусают». Но так именно и нужно было воевать и раньше. А он так не воевал (он все сейчас понимает резче и отчетливей).
И хотя об этом никто не знает и не обвиняет его в этом, это и есть его вина, которую нужно искупить. Он идет в бой. Пусть убьют – все равно: шел, как полагается. Не виновен. А хитрящего и не убьют – нет ему полной радости.
Дедюнов. – Об одном как-то излишне интеллигентном лейтенанте из комендантского взвода, который отрекомендовался разведчиком, картографом и москвичом «из актерской братии», я сказал, что не поймешь его – не то он разведчик вправду, не то актер…
– Не то еврей, – закончил Дедюнов, возясь у печки. И пошел, пошел в духе темного и простодушного антисемитизма.
– А разведчик из него слабый.
И после паузы:
– Но бывают и евреи лучше русского… – Рассказал историю о том, как он работал завскладом под начальством у евреев и неизменно – при всей их хитрости – надувал их обоих, как в сказках-анекдотах умные мужики надувают чертей. История с кожаной тужуркой, которую ему справил один из евреев за умолчание насчет его любовных грехов и которую у него украла «одна», а он ее избил, страдая с похмелья и злой от пропажи. Особенно интересно, что эта «одна» достала ему четвертинку опохмелиться.
И вдруг:
– Ухожу с этой должности. Совестно. Воевать так воевать, а печку за меня здесь топить и старик какой сможет. Иду в моторазведроту. Попросился уже.
– Из нашей деревни один тут орден уже получил. А я приеду – у меня нет ничего.
– Кабы так сказали: убей пять фрицев и домой. Твоя война кончилась. И каждый бы выполнил норму. А то я убью сто, а другой ни одного. И всем одна честь – война. А я б десять взялся убить.
Узнал, что командование дает за поимку языка медаль и 10 суток отпуска домой (без дороги).
– Стоит взяться.
– За руки, за руки надо хватать. А то пошли наши двое, навалились на него, а он, черт, гранату под себя. Ни их, ни его. Как это считать – храбрый он, что ли, немец-то?..
– Спрашивает меня комиссар: боишься фрица? Кто ж ее знает, говорю, может приведется так, что и перепугаюсь. А так большой трусости во мне нет. Нету.
И уже ночью:
– Я одну нашу танку спас. К ней подобраться никто не мог. А я запряг лошадь, бочку с бензином на сани, три ящика с патронами, да ночью к ней и подъехал. Еще танкист открывать мне не хотел. Сгрезилось ему, что это немцы стучат.
Наступать – так впереди.
А стоять – так позади.
Наступать, так очень близко,
А стоять – так далеко.
(О Смоленских краях).
Дедюнов:
– Свою женку, да на чужом дворе – оно и слаще.
– В мирное время цыган кнутом не взогнал бы…
– Девка ничего – для прифронтовой полосы.
Когда война на долгую стоянку
Уйдет.
Я заведу не дачу, а землянку
И буду жить.
Корова, одичавшая в лесу, каждый вечер приходит к воротам сожженного двора, ложится, жует жвачку, тоскливым ревом зовет хозяйку.