Августовская благость, любимая с детства пора, что нынче так подходит моему возрасту.
Только теперь, кажется, я научился любить природу не только загорьевскую, смоленскую, русскую, а всю, какая есть на божьем свете, любить, не боясь в чем-то утратиться, потерять свою «самобытность», не томясь, свободно.
Неман – в самом слове уже не русское, немецкое. А все уже далеко за Неманом.
Раненые. Солдат на грузовике с длинноносым, небритым, суровым и вместе напуганным лицом, именно более солдат, чем боец.
Полковник, тяжело раненный в грудь, трясущийся на телеге, на руках у санитара, а м.б., ординарца. Раз-другой открыл глаза, подведенные уже безнадежной темью. На груди и шее что-то свеже-кровавое, м.б., клочья одежды, может быть, мяса, во что не станешь вглядываться. Мы обогнали телегу на своем виллисе, обдав пылью лицо и то красное, что было у него на груди и под подбородком. До сих пор не знаю, действительно ли мы не могли взять его на виллис с телеги или просто не пришло в голову.
Пешие, на машинах, одиночками и группами. Кровь – конец строгости в одежде. Он уже может идти без пояса, с нижней рубахой, торчащей из штанов, с распоротым рукавом, без шапки.
А наши русские бабы и девки – орловские, брянские и т. д. бредут, бредут оттуда из-за Немана, по проселкам, где и не натоптано войной как следует, краем непуганных ею людей, бредут к родным местам, точно торопятся еще поспеть к жнитву, к уборке (кругом – хлеб, труд, тишина), бредут к обгорелым трубам, к пепелищам, к незажитому горю, которого многие из них еще целиком и не представляют себе, какое оно там ждет их.
Дом в лесу, пустой, захламленный, скорее всего, немцами-ночлежками, беглецами. Вытоптанный малинник, грядки огурцов, поломанная пасека, кучка гусиных перьев в крови под садовыми кустами. Внутри дома все настежь. Сено на домашних диванах. Кости, огрызки, остатки пищи, письма, адресованные в Германию. Запах откуда-то – не то из подвала, не то с чердака – трупный?
Огневой налет на деревушку, видимый со стороны: лес – темно-сизый, кудлатый, обваливающийся и рассыпающийся в пыль по горизонту. Жуть!
13. VIII Р.Т.
Дни хлопот не обмундированного, поезд, приезд Глотова и затруднения с его судьбой. Недомогание (не дизентерия ли?), помехи (приезд Юхельсон и пр.). В голове – о Теркине (вчера в бане; настоящая радость бани только в наступлении) и о миниатюрах «Из дневника» или в этом роде. На большое даже по размеру не хватит сил. А строчки, мысли, ходы подверстываются, и необходимо изучать новые размеры.
17. VIII Р.Т. Москва, 3-й день пребывания
Как-то оставшись один в избе, в Стаклишках, возвратился к давнишнему началу главы:
– Как солдат скажу солдатке:
Есть примета на Руси:
В том дворе, где бабы гладки,
Там напиться не проси.
Там воды не будет свежей.
Почему? Да потому…
15-го завтракал (пил чай) в поезде, куда приехал с тем, чтоб получить в Вильне костюм в мастерской. По дороге из Стаклишек – не под влиянием езды на виллисе, ходкой и садкой курдупой[44] машинке, не то от желания этих дней – придумать «оказию» в Москву, задумал-таки «оказию»: поехать в Москву на машине, чтоб описать «путь фронта», с заездом в Загорье и т. д. до Москвы, до окопов трехлетней давности. Тут же в это ввязалась загорьевская придумка, занимавшая меня еще до наступления. В поезде поделился замыслом кой с кем из не-начальства. Не выйдет, говорят. Никто все равно не поверит, что тебя интересует «путь фронта», все равно будет это понято, как желание попасть в Москву любым способом. Жаль, думаю, что пропадет такая затея. И вдруг решаю написать это стихами, свободно, от себя. И обойтись без фактической поездки. С этой мыслью и был, когда меня по дороге из поезда в Вильно встретил другой редакционный виллис с приказанием Козбинцева вылететь немедленно в Москву. Через 5–6 часов сборов, устройства и дороги в попутном дугласе я был у себя на ул. Горького. Вечером поехали к детям на дачу, вчера просидел день в ЦК, сегодня жду звонка, чтоб идти к Жданову (вопрос о Знамени), возможно, перемена судьбы, но вне зависимости от этого я решил писать эту штуку, план ее и ход заманчиво и свежо развертывается в голове, если не обман, стих уже чувствуется.
Тяжелый, зернистый туман августовский
На утре военного долгого дня
В какой-то далекой усадьбе литовской
Поднял в дорогу меня. И т. д.
22. VIII Р.Т. Москва
Еще раз убеждаюсь, что я простодушен, если не сказать более. Я не сумел воспользоваться готовой возможностью порвать с «Красноармейкой» в связи с назначением членом редколлегии «Знамени». Для этого нужно было только промолчать, зная наперед, что ничего не меняется, Вишневский, так Вишневский, все равно мне делать свое дело. Три с половиной года я был в еще, м.б., более тяжелой компании, давно хожу в одной обойме с М. Слободским и Арамилевым, как прежде с Вашенцевым либо Палийчуком, и ничего от этого не менялось. А тут я поверил в «новую эру» журналов, простодушно высказался о механическом подборе редколлегии, о возможности иного подхода к делу. Быть по-твоему – как бы сказала ситуация, и я «член» эфемерной, будущей редакции «Нового мира», а из «Знамени» выпал, теряя тем самым возможность, которая была наготове. Но и ругать себя за это не хочу: очень уж это стыдно – не сказать ничего, в какой бы тебя мешок и с кем бы ни запихивали, тем более что видишь возможность других содружеств и т. д. Словом, глупо, уныло. Придется сделать какие-нибудь судорожные попытки устроиться в «Правду» или <Красную> Звезду. Хоть худое, да другое.
ПОЕЗДКА В МОСКВУ
(Первые наброски) (9.VIII?)
Богатый, зернистый туман августовский
На утре большого погожего дня,
Под стогом соломы в усадьбе литовской
До срока заставил проснуться меня.
Палатка набрякла росою капустной,
Все было мокро и свежо под рукой.
И было так тихо, так странно и грустно
И словно, как будто войны никакой.
Я сел покурить на подножке машины
И слушал, как некий пернатый юнец
С цыплячьей тоской о судьбе петушиной
Четвертого лета отметил конец.
Чудно, что и здесь, у немецкой границы,
Куда докатилась обратно война —
Такие знакомые русские птицы,
Такие обычные ель и сосна.
Такой же рябины тяжелые ветки.
И позднего запах сенца.
Хозяин, мужик в заграничной жилетке,
В дубовых ботинках сходит с крыльца.
Война ненадолго вступила в усадьбу,
Двух веток в саду обломать не успев.
Он смотрит подворье – солому прибрать бы
И вроде неловко у гостя в виду…
В «Новом мире» рассказы Ефремова. Органичность, закономерность их появления сейчас примечательны. Рассказы не о войне в рамке войны. Природа, далекие девственные края Сибири, суровые физические испытания, приятные здоровому организму, опасности такие сладкие в сравнении с тем, что на войне. То, о чем может мечтать молодая душа, утомленная войной на фронте или в тылу. Быт войны станет объектом поэтического описания и интереса после, после, когда новое поколение станет готовиться к новой войне.
Вдруг набросал сегодня, хотя собирался развить и улучшить стихи о границе.
Теркин, Теркин, в самом деле,
Не пора ль давать отбой.
Замечаешь, устарели,
Надоели мы с тобой.
Замечаешь, при отходе,
Как сдавали города,
Больше, Теркин, был ты в моде,
Больше славился тогда.
И, по странности, бывало,
Одному тебе почет.
В отступленьи генералы
Как-то были все не в счет.
Срок иной, иные даты.
Над Москвой гремит салют.
Города сдают солдаты,
Генералы их берут.
Теркин, Теркин, век военный,
Поразмысли, рассуди,
И по службе непременно
В генералы выходи.
Хорошо ходить в лампасах,
Красота, а станешь стар —
За тобой мундир запаса
И земли тебе гектар.
(Не то, но что-то такое).
Нынче речи о Берлине,
А тебя и нет в помине.
И ползешь ты где-то, Теркин,
Под огнем лежишь ничком
В старомодной гимнастерке
С отложным воротничком.
Будет время, смолкнут пушки
И, пожалуй, нас с тобой
Вспомнит где-нибудь в пивнушке
С рукавом пустым герой.
Строчки вслух переиначит,
Переврет и оборвет
И над кружкою заплачет
И медаль, гляди, пропьет.
Очень черно, но близко к делу. Моя точка зрения не должна быть этой, но и этой, и другой. Так же и о генералах, которые в большинстве Теркины.
25. VIII Р.Т.
…Переписывал сегодня старые главки «Дома у дороги», почти механически, но не без приятства, с облегчением видя, что в ходах, строчках и словах как-то много прояснилось. Думал о поездке в Загорье, не то о поездке в Москву. В крайнем случае это – ближайшая послевоенная работа, вступление к прозе. А теперь бы доканчивать Теркина, чтоб потом для полного его издания переписать всего в новую тетрадь, скомпоновать окончательно, очиститься. Так же и с Домом у дороги. Не мудрствуя, изложить в нем историю страданий женщины с детьми под немцами, в рабстве, в муках и т. д. Лирический фон есть, нужно изложение дела (рассказ Кож-ва о бабе с тремя детьми, прошедшей все, что только можно вообразить, и сохранившей их).