Подождем еще середины месяца, авось что-нибудь прояснится, а пока, дорогая моя, не обещаю чего-нибудь нового в смысле серьезной работы: условия не те, что были бы терпимы, настроение поддерживается только сознанием, что надо терпеть. Становлюсь мнителен насчет здоровья: все кажется, что у меня что-то не в порядке, плохо сплю, легко простужаюсь и т. д…
7. I М.И. – А.Т. Москва – п/п 55563
…Поздравляю тебя с Новым годом. Прими мои лучшие пожелания. Думала, что в этом году поздравлю тебя за нашим столом – не знаю, почему это не удалось. Я очень ждала твоего приезда. О том, чтобы тебя вызвали, ходатайствовали Михаил Васильевич <Исаковский> и Сурков. Их предложение не вызвало возражений в Верховном Совете. Что же касается Политуправления, то и там все шло хорошо. Баев мне ответил: «Мы вызываем тов. Твардовского на 10 дней»… Третьего, вечером, позвонила некто Молчанова. Справилась, не может ли она получить письмо мужа, которое повез тов. Твардовский, вылетевший 25 декабря. Только на утро следующего дня я могла успокоиться: пришла твоя телеграмма, посланная как будто 28 декабря. Можно было заключить, что ты, не знаю, здоров ли, но жив…
Как тебя, вероятно, известили, вызывался ты на доработку гимна. Совещание по этому вопросу неопределенно назначено на «после Нового года». Его еще не было. Народ вызван, и народ этот пока живет в Москве (Светлов и др.)…Твой приезд был здесь крайне необходим по ряду других причин. Во-первых, пошло в производство «Возмездие». Затребовали ряд поправок. Я все тянула с ними, ожидая твоего приезда. Но мне поставили срок – новый год. Второго и третьего я давала эти поправки, отвоевывая все, что можно…
9. I А.Т. – М.И. Литва, дер. Рудмяны – Москва
…Вез я письмо Баканова в Москву, да не довез, как уже тебе сообщал, а вот он везет мое и довезет уж наверняка, так как вызван на новую должность – начальника военного отдела «Известий». Еще я не знал, как грустно, когда отсюда уезжает при тебе человек насовсем, в Москву, укладывает барахлишко, щедро раздаривает книжонки, блокнотики и т. п. тем, что остаются, провожая его с грустью и завистью. Что касается меня, то я, видимо, засел здесь теперь, а почему – тебе самой станет ясно.
Перед этим я написал тебе письмо под настроением не одоленной еще обиды за то, что меня задержали по дороге в Москву, и жалею, что отправил его, хоть ты и просила писать всегда, что на душе. Сейчас настроение мое поднялось несколько, я потихоньку втягиваюсь в быт и работу, главное – в быт, который уже давно мне был привычным. Пишу тебе это письмо при свете керосиновой лампы, сидя в домике с закрытыми ставнями в русской деревушке, заброшенной бог весть как далеко от большой России, отделенной от нее и Белоруссией, и Польшей, и Литвой – тремя по крайней мере языками. Народ и все здесь точь-в-точь как в России, но в то же время и не так…
Вчера я делал доклад на партсобрании о литературном материале в нашей газете. Доклад прошел хорошо, но не было еще на свете такого обзора литературного, который всех бы удовлетворил и в равной мере был приятен. Задел и я кое-кого. Еще мне предстоит, если некоторые обстоятельства не помешают, делать доклад о поэзии фронтовых авторов на фронтовом совещании писателей. Если ты можешь представить, как трудно было бы мне делать доклад о всей вообще современной советской поэзии, исключив себя механически, то какова же эта задача здесь, где, кроме себя, я имею едва ли не одного сколько-нибудь стоящего человека, который к тому же находится под явным моим влиянием. Дай бог, чтоб миновала меня чаша сия. А то опять придется сочинять «тезики», изворачиваться, мудрить и в конце концов говорить не то, что думаешь. Вот тебе моя сегодняшняя жизнь. Насчет быта я мог бы прибавить еще то, что живу не один. В домике еще два-три офицера, более молодых и шумных, плюс семья 4 души, плюс пишущая машинка, стучащая над ухом. Только и хорошо, когда выйдешь: метель такая же, как у нас, поля в снегу, вокруг-вокруг леса, где множество кабанов, диких коз, волков и т. п. (Ходили на охоту, но не убили – козы близко не подпускают.) В версте стоит наш поезд, и которую зиму уж я вижу этот унылый состав с радиомачтой, стоящий на пустынном разъезде! Письма что-то не идут, от тебя давно уже ничего не имею. Собственно, и ждать больше неоткуда и не от кого. Разве Мих. Плескачевский черкнет пару строк, да и то что-то давно нет.
Не спрашивай меня о писании. Мне больно и тяжело, и я только-только, может быть, под влиянием того, что ждать больше нечего, начинаю входить в состояние, когда, может быть, что-нибудь получится. Очень трудно рассказать, что это и почему, тем более в письме, но я вновь переживаю мучительнейший период, как перед «Теркиным» в 1942 г…
Я здесь смог бы быть доволен, если б у меня получалось, а не получается от внешних причин, по крайней мере всегда так кажется, если они есть. Машенька, я думаю о тебе нежно и часто, и ты моя единственная надежда и опора. Поцелуй крепко дочек…
10. I Р.Т.
(Из записей в другой тетради)
10 января.
Живем в русской деревушке (здесь целое поселение с давнишних времен – селили солдат, отслуживших на льготных каких-то условиях) вблизи ж[елезнодорожной] с[танции], на путях которой стоит наш поезд. Русский народ, деревня, говорящая чисто по-русски, быт и природа, удивительно похожие на наши, – все это за тридевять земель от Большой России – за Белоруссией, Польшей, Литвой. Живут люди и до сих пор любят Россию и ревниво (инстинктивно) берегут ее язык, веру, уклад жизни, несмотря на всяческое притеснение со стороны литовцев. Женятся только между собой. И мечтают о России даже те, что родились здесь. У старшего поколения было свидание с Россией в годы Первой мировой – их эвакуировали, а затем «вытребовали» сюда, вернее, они сами уже стремились сюда, где обжили кое-как эту на редкость безнадежную песчано-подзолистую землю, да и Советской власти не захотели довериться.
Вокруг леса, полные диких кабанов, волков, коз (здесь была запрещена охота и проводились мероприятия по сохранению звериного поголовья – зимой вывозились картошка и сено в лес для кабанов и коз).
Ходили мы на охоту с автоматами и пр., конечно, не убили, но в лесу было хорошо и коз все-таки видели. Необычайно легкое, пугливое мелькание – не понять, одна или две. Нечего было и думать подобраться к таким животным по хрусткой, оттаявшей и хваченной морозцем «пороше» – малому снегу.
Видел поваленные и раскряжеванные дубы в полосе дуба. Трудно вообразить себе бревно в два обхвата, длиной в 12–18 метров, почти таковой же толщины в отрезе, что и в комле. Валили немцы, но не успели вывезти. Одно бревно совсем необычайное – дуб, витой, как бывает ель витая. То ли случайность, то ли порода такая.
По выходе из лесу наткнулись на одном хуторе на производство «самоглерки». В отличие от нашей простой аппаратуры – в котле вертлюг с лопастями, баба стоит и крутит ручку, чтоб не пригорало. Дед не захотел дать пол-литра, показали 100-рублевку, начал «сома продавать» – где, мол, может быть, есть. Подошла его баба, рассказали, в чем дело.
– Слушайте вы его – нет! Найдется. – Завела в хату, угостила и, если б не дед, не взяла бы и денег. Она моложе его на 20–25 лет, ему 70, а детишки – мелкота, женат второй раз. Хутор 18 десятин, а живут грязно, бедно, без сада и огорода. Луковицы не нашлось в доме…
…Очень не пишется. Даже «Записная книжка», которая задумана была еще в Каунасе. Дал первые записи в газету, прошло незаметно, и, еще работая над ними, видел, что все это хорошо, пока в тетрадке, а чуть в печать да еще в Красноармейку, так и начинай портить, округлять, прилизывать, фальшивить. Они, эти записки, тем лишь и могли быть хороши, что несли бы в себе то, чего не найдешь в обычных наших очерках и др[угих] писаниях – правдивые штрихи жизни живой, не подставной и не обчесанной под требования. Но это-то и невозможно. Начал сегодня для раскачки стихи.
Война! Жесточе нету слова.
Война! Печальней нету слова.
Война! Святее нету слова
В тоске и славе этих лет.
И на устах у нас иного
Еще не может быть и нет.
14. I М.И. – A.T. Москва – п/п 55563
…Сейчас прочитала твое письмо, полученное у Баканова, и так захотелось написать тебе, приласкать, сказать много-много нежных слов. Я еще не получила твоего письма, в котором ты объяснял свой неприезд… я вызов считала по силе равным земному притяжению или магнетизму…
Два твоих письма от 17 и 22 декабря я получила только на днях – оба сразу. Что-то узнала о тебе, и вроде лучше стало на душе… Я еще раз должна подтвердить тебе, что дело твое в том же положении, в котором ты его оставил. Это не значит, что оно ухудшилось. Щербаков болен и ничего не решает. У него на очереди лежит не только твое назначение, но и утверждение В. Кожевникова зав. литературным отделом «Правды» (последняя литературная новость). В субботу (то есть 13 января) мне звонил Василий Семенович <Гроссман>. Он сказал, что говорил с Карповым <из «Красной звезды»> и тот ему сказал, что как только Щ[ербаков]поправится, а это как будто уже началось, документы будут отнесены ему домой для утверждения…
Я могла бы рассказать тебе о более серьезной моей грусти, когда я ночью, после звонка Молчановой, не могла уснуть и представляла, как быстро забудут автора неоконченной поэмы «Василий Теркин»… снисходительно отдав должную дань таланту автора в некрологе. Но все это уже позади… Эти приступы отчаяния, вернее, анализа, сменялись у меня совершенно твердой уверенностью, что ты жив. Случилось что-то, но жив…
На днях в клубе будет обсуждаться твоя поэма (на поэтической секции). Жаль только, что на тот же вечер намечено обсуждение стихов Суркова («Россия карающая») и Долматовского («Вера в победу»). Может случиться так, что насядут на кого-либо одного и проговорят весь вечер. Если ничего не помешает, буду на этом вечере…
На днях представлялась возможность прославиться нашей младшей дочери – Оле Твардовской. Возила я ее на елку в Дом пионеров. И там какой-то дяденька облюбовал ее для кино. Мне хоть и приятно было поговорить с ним, рассказать о ее декламационных и певческих талантах – от съемок все же уклонилась.