— Верно, — ответил он. — Изучаем прекрасное и горим желанием поучиться под вашим нежным попечительством поклоняться вашему алтарю.
Его рука соскользнула под стол, между её ног.
Флора захихикала и сдвинула бедра, поймав его в ловушку.
— А он ничего, — сказала она Лициске, а затем обратилась к Марку: — Ты, что ли, поэт?
Марк кивнул на меня.
— Вот он поэт, — объяснил он. — А я простой рифмоплёт.
Лициска прильнула ко мне, её пальцы пробежались по моим волосам.
— Как тебя зовут, любовь моя? — спросила она. — У тебя прекрасные глаза. Я в восторге от них.
Её собственные глаза были словно осколки гранита, обведённые чёрным, веки тронуты зелёным малахитом. Эти глаза пронзили меня. Я вздрогнул и отодвинулся на край.
— Ну давай же, красавчик! — Она прижалась ко мне ещё крепче. — Не стесняйся. Прочти нам стишок. У меня никогда ещё не было настоящего поэта.
Официант принёс вина и ещё две чаши. Он подмигнул Марку, расставляя их на столе, и отошёл. Флора налила всем.
— Да ладно, Публий, прочти ей что-нибудь, — сказал Марк. Он переместил правую руку на Флорины плечи и кончиками пальцев нежно поглаживал её грудь, которую платье выставляло напоказ. Да продолжай же, говорили мне его глаза, не сваливай на меня всю работу.
Я вспыхнул и промямлил что-то вроде того, что у меня нет ничего подходящего для ушей юных дам.
Флора фыркнула.
— Вы только послушайте, что он говорит! — воскликнула она. — Для «юных дам», каково, а?
— А мне кажется, очень мило. — Губы Лициски оказались у самого моего уха, и её острые зубки покусывали мочку. — По крайней мере, он не хапуга, как некоторые. Не обращай внимания, любимый, не хочешь — не надо.
Я привстал.
— Марк, мне очень жаль, но я действительно должен идти.
Лициска потянула меня обратно на скамейку. С быстротой нападающего краба она вцепилась в меня железной хваткой.
— Может, с нами будет всё-таки лучше? — сказала Флора. — Здесь недалеко, за углом. — Она неожиданно по-деловому обратилась к Марку: — Серебряная монета. С каждого.
Марк присвистнул.
— Ну ты и загнула, а?
— Мы того стоим. Лучше тебе свои денежки не пристроить.
— Ну пошли. — Марк встал, не снимая руки с её плеча, достал кошелёк, чтобы расплатиться за вино.
— Деньги вперёд, — потребовала Флора.
Марк с усмешкой протянул ей деньги и бросил несколько монет на стол.
Мы вышли.
11
Они отвели нас в многоквартирный дом[49] недалеко от бойни. По пути мы обогнали четырёх рабов, тянувших быка, который стоял как вкопанный посреди дороги. Глаза животного выкатились из орбит и побелели, с морды свисали слюни и клочья пены, он ревел от унижения и ужаса. Я знал, что быки чуют кровь и могут предвидеть смертельный удар. Так же, как и я.
Мы поднялись на второй этаж по двум лестничным маршам, вонявшим человеческими испражнениями. Странно, что сама комната при этом была чистая, правда, в ней совершенно не было мебели, если не считать кроватей, стоявших вдоль боковых стен. Пространство между ними было разгорожено занавеской, но она упала и валялась на полу неряшливой грудой.
Раздеваться обе женщины начали сразу же, как только закрылась дверь. Они абсолютно не обращали на нас внимания, руки работали быстро, ни единого лишнего движения. Натренировались. Я стоял в глубине комнаты, прижавшись спиной к стене, и трясся как в лихорадке. Рёв быка за окном стал ещё отчаяннее. Затем раздался глухой удар молотка, и мычание прекратилось.
Марк стянул с себя тунику и исподнее. Его плоть была уже в крайнем возбуждении. Он подмигнул мне и лёг на ближайшую кровать. Флора, совершенно голая, взгромоздилась на него. Её рука скользнула вниз и направила его пенис внутрь себя.
— Ну же, любовь моя. — Лициска тоже стояла передо мной обнажённая и — бесстрастная. Грудь у неё была поменьше, чем у Флоры, но высокая, с яркими сосками. Я заметил у неё неровный шрам как раз над лобком, бледно-серебристый на фоне смуглой кожи. — Чего же ты ждёшь? Раздевайся.
Флора начала легонько постанывать. Я быстро оглянулся. Марк взял в рот левую грудь Флоры и сосал её. Кожаный матрас на кровати заскрипел. Я почувствовал, как струйка пота побежала у меня по лбу.
Лициска зашипела с досады. Не успел я опомниться, как она залезла мне под тунику и стянула штаны. Я не заметил, как мы очутились в постели, я наверху, Лициска внизу, обвив меня ногами. Она схватила рукой мой пенис и стиснула его.
Я чуть не подскочил.
Лициска принялась извиваться. Я чувствовал, как её жёсткие, словно проволока, лобковые волосы трутся о мою ногу.
— Давай, любовь моя, — шептала она. — Первый раз, да? Не важно, дай я тебе помогу. Позволь Лициске помочь тебе. Вот, так лучше. Ещё лу-у-учше, ты только расслабься, Лициска всё сделает сама, вот умница...
Это был кошмар. Мне стало так худо, что чуть не вырвало, точно её рука — это какое-то ползающее по мне животное, холодное и липкое, какая-то жаба или огромный жирный слизняк, который трётся своей шкурой о мою ногу, покрывая слизью, оскверняя меня...
Соседняя кровать заскрипела громче, ритмичнее. Я невольно посмотрел туда. Марк сменил положение. Теперь он был сверху, но губами по-прежнему присосался к Флориной груди, словно пиявка. Его ягодицы качали между её бёдер, как насос. Ноги девицы обвили его талию, высоко задрав колени и скрестив лодыжки, она извивалась угрём. Стоны сменились тяжёлым пыхтением. Я успел заметить, что она, вывернув голову, покусывала его в ложбинку на шее, как раз там, где она сходится с плечом. Голова Марка поднялась и запрокинулась назад. Он вскрикнул — каким-то странным, всхлипывающим криком, словно раненое животное, — и вытянулся.
В этот миг я почувствовал, как весь напрягся в руках Лициски.
— Уже лучше, любимый, — сказала она. — Я знала, что у тебя получится. Теперь я просто...
— Нет!
Я рванулся, тяжело плюхнулся на пол и пополз к двери. Я ощутил, что в горле поднялась желчь, меня вырвало; глаза ел пот, я встал, надел штаны, снова стошнило; одной рукой я ухватился за дверной косяк. Слышал у себя за спиной ругань Лициски, которая шипела, как дикая кошка; «Ублюдок! Мерзкий ублюдок! Убирайся отсюда! И ты считаешь себя мужчиной?! Ублюдок!»
Я рывком открыл дверь, шатаясь и чуть не падая, преодолел два лестничных пролёта и оказался на улице; сквозь слёзы проступали лица — издевающиеся, смеющиеся, пялящие глаза, безобразные лица.
Я вспомнил Эвполия. Свои ощущения, когда я застал его с юнцом в бане. И тогда на память мне пришли слова Тита, которые он бросил мне вслед в пустом классе: «Он педик! Специалист по задницам! Понял?»
Я ткнулся головой в грубую каменную стену и зарыдал.
12
Я никогда не говорил Марку, почему я тогда сбежал, да он и не спрашивал, он был слишком хорошо воспитан, чтобы настаивать на объяснении, зная мою скрытность. Думаю, что он списал всё на нервы, и подобная ситуация больше ни разу не возникала. Я бы не допустил, потому что больше не верил в себя.
Одного этого опыта оказалось достаточно, но, как бы он ни был неприятен, оглядываясь в прошлое, я убедился, что он бесценен. Я не только удостоверился в том, что не люблю женщин, но и понял, что если бы подчинился своей природе, то кончил бы тем, что стал презирать себя и был бы презираем другими. Куда лучше подавить побуждение или, если это невозможно, научиться контролировать его. Что я и сделал, и если я не смог стать счастливым, то, по крайней мере, сохраняю чувство собственного достоинства и самоуважение.
Я никогда не жалел о принятом решении. И хотя обет безбрачия, который я сам на себя наложил, был нелёгким бременем, он в значительной мере уберёг меня от страданий.
Спустя несколько лет, когда я жил близ Неаполя, местные жители (греки, конечно) дали мне прозвище Parthenias — Девственник. Частично это был намёк на одного из моих учителей, Парфения[50], но прозвище имеет и куда более глубокий смысл. Во-первых, это игра слов — перевод на греческий имени Виргиний[51], которое лишь чуть-чуть отличается от моего. Во-вторых (во всяком случае, мне приятно так думать), это прозвище отражает моё общественное persona[52], которое мне с таким трудом пришлось создавать. Я воспринял его как комплимент — и до сих пор так считаю, хотя оно уже больше не отражает истины (я не говорю о сексуальной стороне). Вместе с тем имя доказывает удивительную проницательность наших греческих учителей и совершенную невозможность состязаться с ними в утончённости языка. Мы, италики, можем стремиться подражать им, но никогда нам не превзойти их.
Я пробыл в Милане четыре года, пока мать не прислала письмо, в котором сообщала, что они с отцом решили послать меня в Рим.
РИМ(53—49 гг. до н.э.)
13
Представьте себе обычную табуретку, какую можно найти на любой фермерской кухне, — на трёх ножках, расшатанную, чиненную-перечиненную, кое-где источенную древесным жучком. Эта табуретка, сделанная некогда хорошим мастером, честно отслужила своё, но она знавала и лучшие времена. Не слишком красивая, но всё же полезная вещь.
Так и Рим, вернее — Римское государство.
Осмотрите первую ножку табуретки. На первый взгляд кажется, что она из хорошего твёрдого дуба — как следует отёсанная, высушенная, местами немножко шершавая, но, в сущности, крепкая. Приглядитесь получше: дерево всё прогнило, потрескалось. Решительный человек мог бы взять её, отодрать от сиденья и сломать о колено, как сухую хворостину.
Это Помпей.
Вторая ножка гладкая и отлично отполированная, это не обыкновенное дерево, а ценный кедр. Поднесите её к носу. Понюхайте. Она пахнет дорогими маслами и мазями и воскрешает в памяти индийские и арабские суда. Вы понимаете, что эта ножка явно не на месте, возможно, её взяли от кресла какого-то восточного царя или от обеденного стола толстого банкира. Она лишь терпит это грубое окружение из-за роли, которую играет, а вовсе не потому, что и сама такая же.