Незадолго до смерти матери отец продал имение и купил поместье побольше близ Мантуи. Частично он сделал это из чувства долга: поместье принадлежало одному из его многочисленных братьев, который внезапно умер за год до этого, оставив вдову с тремя дочерьми, и отец хотел быть уверенным, что девушкам будет обеспечено достойное приданое. Однако руководил им не один только альтруизм: это была прекрасная земля, и, даже заплатив порядочные деньги (которых женщины не получили бы, выставь они её на открытую продажу), отец считал, что совершил выгодную сделку.
События в Риме доказали правоту Галла. Цезарь подавил галльское восстание и сосредоточился на том, чтобы обеспечить себе консульство, которое Сенат решил ему не давать, тем самым лишая Цезаря будущего. Помпей становился всё более и более ревнив к военной славе своего коллеги, в то время как сам Цезарь терял иллюзии относительно усилий Помпея сделать что-либо на благо Рима. По мнению Сената, если между ними поглубже вбить клин, то их союз распадётся, как гнилое бревно. Поскольку срок, когда Цезарь будет вынужден сдать командование, приближался, а Помпей до сих пор палец о палец не ударил, чтобы помочь ему, Сенат осмелел. Его представители осторожно старались выведать у Помпея, как бы он отнёсся, если бы Цезарю не удалось преодолеть запрет появляться в Риме. Тот был уклончив, но многие подозревали, что он ждал Цезаря, чтобы заключить тайную сделку.
Если это верно, то он был разочарован. Такому крупному политику, как Цезарь, не нужны никакие сделки, во всяком случае с Помпеем. Незадолго до того, как должен был истечь срок, по которому он не имел права вступить в Рим, на его сторону перешёл один из его главных противников, народный трибун Курион[122]. Цезарь имел возможность блокировать принятие законов, необходимых Сенату, чтобы уничтожить его. Сенат стонал, но ничего не мог поделать, пока не подойдёт к концу срок должности Куриона. Всё, что они могли, — это ждать, строить планы и надеяться.
Кризис наступил, когда стали известны результаты выборов магистратов на следующий год. Куриона, естественно, не допустили отслужить второй срок, но на его месте оказался Антоний, а Антоний был человеком Цезаря. Оказавшись перед угрозой тупика ещё на год, Сенат толкал к войне. Седьмого января на бурном заседании Палаты Антонию и его коллеге Кассию[123] — оба были сторонники Цезаря — посоветовали ради собственной безопасности покинуть Рим. Помпея, вынужденного наконец прекратить выжидательную политику, избрали диктатором и поручили ему командование сенатскими войсками.
Антонию и Кассию понадобилось три дня, чтобы добраться до Цезаря, стоявшего у границы Италии. Узнав о том, что происходит, он отдал приказ своим войскам перейти Рубикон — небольшую речку, отделяющую Италию от Галльских провинций, чем окончательно поставил себя вне закона.
Началась гражданская война.
КАМПАНИЯ(январь 49 г. — сентябрь 40 г. до н.э.)
30
В Риме началась неразбериха.
Представьте улей, который кто-то опрокинул и разбил. Вокруг беспорядочно, бесцельно летают пчёлы: одни рассержены, рвутся в драку, но не найдя, с кем бы сцепиться, становятся ещё злее. Другие, чей мир внезапно перевернулся и стал совершенно чуждым, стараются заняться привычным, но теперь уже бесполезным делом, собирая разлитый мёд и ремонтируя раздавленные соты. Некоторые внезапно меняют своё отношение к собратьям, вероятно сводя старые счёты. Но большинство не делают ничего, потому что сделать ничего нельзя. Потерянные и сбитые с толку, они летают вокруг разрушенного улья, просто чтобы двигаться, — когда плодотворная деятельность невозможна, движение даёт ощущение, что они чего-то добиваются.
Не прошло и нескольких часов после того, как Сенат принял Чрезвычайный декрет, и Аппиева дорога, ведущая на юг в сторону Неаполя, была плотно запружена повозками. Большинство из тех, кто спасался бегством, были аристократы, которые стояли за войну, а теперь, добившись своего, решили, что войны им не надо. Везде были отряды Помпея, но его солдаты казались такими же нервными и несчастными, как и простые горожане: о военном искусстве Цезаря уже ходили легенды, и перспектива сразиться с ним была для рядовых солдат кошмаром.
И правильно они беспокоились. Прежде чем войска Сената осознали, что у них есть враг, с которым придётся воевать, Цезарь походным маршем двинулся на юг и занял этрусские перевалы, что расчистило ему путь к Риму через Апеннины. Посланная против него армия тут же сдалась, даже не пытаясь создать видимость сопротивления. Когда это известие достигло Рима, Сенат и высшие магистраты собрали свои манатки и бежали. Помпей, справедливо считая войну в Италии проигранной, погрузил в Бриндизи свои отряды на корабль и отплыл в Грецию.
Мне вспоминается разговор, который произошёл у меня несколько лет назад с одним солдатом, потерявшим руку в Герговии[124]. Он сражался со здоровенным галлом, вооружённым палашом, как вдруг поскользнулся в луже крови. И тут же почувствовал лёгкий удар по правой руке, посредине между локтем и запястьем. Он выпрямился, замахнулся мечом, чтобы ударить противника, — и обнаружил, что ни меча, ни руки, которая его держала, нет. Боли не было, сказал он (хотя, конечно, она потом пришла), только безмерное удивление, когда он взглянул вниз и увидел свою кисть, всё ещё сжимающую рукоять меча.
Вот так в последнее время чувствовали себя в Риме многие. Сенат и магистраты бежали, войск в городе нет, и можно ожидать бунтов, грабежей, повальных нарушений закона и порядка — словом, возврата к насилиям, имевшим место несколько лет назад; однако, как ни странно, безобразий было очень мало. Ошеломлённый народ просто выжидал. Это было невероятно.
И Поллион и Галл уехали раньше, чтобы присоединиться к Цезарю. Поллион всегда его поддерживал, я это знал, а отец Галла был его личным другом. Впрочем, мне приходилось встречать по ту сторону По даже тех, кто в глубине души не был сторонником Цезаря. Из остальных моих друзей одни двинулись на восток к Цезарю, другие — на юг к Помпею. Мало кто не тронулся с места. Прокул, правда, решил остаться, хотя и был до мозга костей приверженцем Сената и не скрывал этого, но я сомневаюсь, что он задумывался о том, что ему так или иначе грозит.
В середине февраля я покинул Рим и отправился в Кампанию по приглашению своего учителя Сирона, у которого была вилла на побережье недалеко от Неаполя. Парфений тоже был приглашён.
Наверное, мне надо бы кое-что добавить об этом приглашении, поскольку оно определило дальнейшее течение моей жизни. Я говорил вам, что Парфений и Сирон были эпикурейцами и что эпикурейцы воздерживаются от политики. Думаю, что даже и без их влияния в то время такая философия меня бы привлекла. Как я убедился, удовлетворение собственных прихотей (а что же такое политика, как не это?) ужасно и отвратительно. Именно из-за него были изнасилованы и убиты Валерия и её мать, развращён Филон, мой руководитель в деле Котты, оно подчинило римское правосудие военной силе Помпея. Поддаться ему — всё равно что попросить дар Мидаса[125], который, стоит только получить его, крадёт жизнь у всего, до чего ни дотронешься, хотя бы даже всё превращалось в золото. Политика — это зло, и я не хотел принимать в ней участие, даже в качестве наблюдателя.
Сирон и Парфений разделяли мои чувства. Вилла в Кампании должна была стать нашим философским прибежищем, местом, где могли бы собраться люди, так же, как мы, желавшие удалиться от обезумевшего мира и запереться от него. Здесь они могли бы либо жить коммуной, либо, если под давлением обстоятельств всё-таки придётся жить в мире, использовать виллу для своего духовного возрождения. Она замечательно подходила для этого. Годы, что я провёл на вилле, исключая те, когда сюда вторгался внешний мир, были самыми счастливыми в моей жизни.
Это было общество, жившее размеренной жизнью, и это меня очень устраивало. Я всегда, по возможности, предпочитал твёрдый распорядок дня: только если ходить по одной и той же проторённой дорожке, мозг может ослабить вожжи и позволить телу блуждать своим путём. Я вставал с зарей или даже чуть пораньше, купался и очень умеренно ел. Затем, в зависимости от погоды и от того, над чем я работал, я часок гулял по берегу, размышляя, или сидел с книгой на террасе, выходящей на море. Если я писал стихотворение, то трудился над ним целый день: сперва это была сырая масса, но я постепенно придавал ей форму, вылизывая стихи, словно медведица своих медвежат. А если ничего не сочинял, то делил день между философией и поэзией — причём сначала занимался философией, как более серьёзным предметом.
По вечерам мы вели беседы. Это была самая лучшая пора.
Учился я гораздо больше, чем писал. У Сирона была отличная библиотека. Конечно, большинство книг в ней было по философии — эпикурейцы считают поэзию пустяком, — но Парфений перевёз сюда из Рима большую часть собственной библиотеки, которая замечательно восполнила недостаток. Иногда на виллу приезжали в гости друзья, разделявшие наши склонности, и заходили живущие по соседству единомышленники.
Хорошие книги, хорошие друзья — и досуг, чтобы наслаждаться всем этим. Разве удивительно, что я был счастлив в те годы?
Я не историк, разве только когда это необходимо. Поскольку события первых пяти лет затронули меня лишь в самом общем смысле, то краткого резюме будет достаточно. Если вы хотите получить полный отчёт, то почитайте Поллиона, который всё это время был одним из полководцев Цезаря.
Полтора года ушло у Цезаря на то, чтобы вынудить Помпея принять бой и разбить его главное войско при Фарсале[126]. Двадцать тысяч полегло с обеих сторон.