Двадцать тысяч. Двадцать тысяч сердец остановились от прикосновения пальцев Мидаса, превратившего их живую плоть в орудие власти. Двадцать тысяч братоубийств, отмеченных «политической необходимостью».
Сам Помпей бежал в Египет только для того, чтобы, едва сойдя на берег, быть убитым. Его забальзамированную голову и кольцо с печаткой подарили Цезарю в знак искреннего расположения юный царь Птолемей и его сестра Клеопатра. Цезарю понадобилось полтора года, чтобы сломить сопротивление в Африке, в Тапсе[127], и ещё одиннадцать месяцев, чтобы завершить дело при Мунде в Южной Испании.
Испанская кампания вознесла двух заложников времени, и оба они впоследствии сыграли важную роль. Первым был сын Помпея Секст[128], единственный из командиров, который вышел из сражения живым и ускользнул из расставленных Цезарем сетей. Второй — семнадцатилетний внучатый племянник Цезаря, настоявший, несмотря на болезнь, на том, чтобы последовать за ним. Не спасовав перед трудностями пути и не испугавшись даже возможности крушения, этот безукоризненный юноша показал себя в походе героем — стойкость, с которой он переносил опасности и лишения, оставила о нём наилучшее впечатление.
Да. Я говорю об Октавиане. Человеке, которого Вергилий обвинил в трусости и физической и моральной развращённости. Вы его не узнаете? Ну, потерпите немного.
Перед гражданской войной Цезарь оставил завещание, назвав Помпея своим главным наследником. Ясно, что он должен был его изменить, — но кого он мог поставить вместо Помпея? У него не было ни явного наследника, ни законного сына, который мог бы автоматически получить его тогу, если бы он в конце концов решил отойти от дел. А преданность, сила духа и мужество были качествами, которые Цезарь ценил превыше всего. Особенно в красивых юношах, бывших к тому же с ним в кровном родстве.
Как же Октавиан мог не продемонстрировать себя, если в недалёком будущем должно быть составлено новое завещание? Или вы думаете, что он был слишком молод, чтобы понимать, что делает или насколько высока ставка? Результат был предрешён. Имя Октавиана было первым названо вместо Помпея в новом завещании, и Рим получил престолонаследника, не зная ещё о существовании царя.
Кампания, которая привела к Мунде[129], была истинным началом принципата[130] Августа. Поэтому я не говорю о походе Цезаря против помпеянцев.
Привет, Август.
31
Это произошло в конце лета, наверно, в сентябре или, может, в октябре, года через четыре после того, как я приехал в Неаполь. Я шёл берегом моря, пытаясь сочинять стихи. День был для этого времени года необычайно жарким и сухим, стихотворение отказывалось приобретать форму. Я знал, что лучше всего в таком случае — отступиться и подождать, пока стихи придут (или не придут) в своё время сами. Чувствуя, что перегрелся и слегка раздражён, я вернулся на виллу.
Войдя, я услышал голоса, доносившиеся из садика, расположенного во внутреннем дворе, — один принадлежал Сирону, а другого я не узнал. Если бы стихи получились, я бы отправился прямо к себе в комнату записать их. Но поскольку ничего не сочинялось, я искал, чем бы отвлечься. И пошёл на голоса.
Сирон стоял под грушевым деревом. В то время ему было около семидесяти, он был маленький, сгорбленный и белый, как прутик, с которого содрали кору. Можно было буквально пересчитать его кости — тонкие и хрупкие, словно птичьи. Он разговаривал с человеком намного моложе его самого, с тонким лицом и дерзким ртом — по виду аристократом, нарочито одетым с дорогой простотой.
— А, Вергилий, — сказал Сирон. — Что-то ты рано вернулся.
— Стихи сегодня со мной не в ладу, — ответил я.
— Ты знаком с Юнием Брутом?
Глаза гостя свидетельствовали о том, что мягкость его лица обманчива. У него был тяжёлый, непреклонный взгляд фанатика. Своим пристальным взором он мог смутить даже солнце, если бы решил, что оно мешает ему следовать своим принципам.
— Нет. — Мы пожали друг другу руки. — Рад познакомиться.
— И я тоже. — Говорил он тихо, почти заискивающе. — Но прости меня, мы уже с тобой раньше встречались.
Я удивлённо вскинул брови.
— На суде над Милоном, — пояснил он. — Ты был с Корнелием Галлом.
Теперь я его вспомнил. Мы стояли рядом на ступеньках храма Конкордии. Должно быть, у него феноменальная память на лица. Насколько я помнил, мы тогда не обменялись ни единым словом, ни даже взглядом.
— Что ты об этом думаешь? — спросил я. — О суде?
— Пародия и преступление. Милон заслужил благодарность, а не ссылку.
Две короткие фразы, словно надпись на камне. Так и слышался стук деревянного молотка по резцу.
— В результате он нашёл смерть, — ответил я. — От добра добра не ищут.
Брут уставился на меня. Я почувствовал себя неуютно, как будто своим возражением нарушил приличия. Когда разразилась война, Милон вернулся в Италию и сделал попытку поднять Юг против Цезаря. Ему размозжили голову из пращи под стенами Компсы[131].
— Отдать жизнь в борьбе с тиранией — это прекрасно, а оберегать государство — наша величайшая обязанность, — изрёк Брут.
— Совершенно верно. — Я в упор посмотрел на него. Краешком глаза я заметил, что Сирон глядит на него с неодобрением.
— Милон думал, что противостоит тирану, — продолжал Брут. Совершенно неожиданно он показал зубы в неприятной улыбке. Глаза его оставались холодными и колючими, как зимняя стужа. — Конечно, он ошибался.
— Конечно, — ответил я сухо. Преданность Брута Цезарю была хорошо известна. И причина её тоже.
— Розы в этом году очень хороши, не правда ли? — заметил Сирон.
Брут бросил на него пронзительный взгляд.
— Намекаешь, чтобы я избегал политики? — спросил он. — Она оскорбляет твои эпикурейские чувства, да, Сирон? Ну, хорошо, прости, но...
— Я имею в виду только то, что розы в этом году красивые, — спокойно перебил его Сирон.
Брут сморщил губы, как будто откусил лимон, но перевёл разговор. Было такое ощущение, что беседуешь с тигром, который думает только о том, чтобы съесть тебя на ужин, и я не жалел, что он вскоре ушёл, сказав, что у него есть другие дела. Больше я его не видел.
В тот же день, попозже, я читал в своей комнате, как вдруг вошёл раб и сообщил, что приехал Поллион и ждёт меня внизу.
Я поспешил спуститься. Я знал, что он возвращался в Рим — он занимал одну из высших должностей магистрата этого года, — но не знал, что он собирался заехать в Неаполь. Поллион сидел на террасе, глядя на море. Он обернулся поздороваться со мной, и я увидел, как он постарел... вернее, ожесточился, так будет правильнее. Четыре года назад это был тонкокожий эстет. Теперь же всё в нём кричало, что он воин.
— Ты хорошо выглядишь, Вергилий, — сказал он, когда мы пожали друг другу руки.
— И ты. Не часто к нам приходят два таких важных гостя в один и тот же день.
Он встрепенулся.
— Два? — спросил он.
— Юний Брут. Вы с ним разминулись. Считай, что тебе повезло.
— Брут? — Глаза Поллиона расширились. — Что он здесь делал?
— Пререкался в основном. Спорил с Сироном о философии, как заправский стоик. У него дела в Неаполе.
— Он что — в самом деле так сказал?
Тон, которым был задан этот вопрос, озадачил меня. Это было не просто любопытство, здесь чувствовалась настойчивость.
— Нет, — ответил я. — Он сослался на то, что у него есть какое-то дело, которым надо заняться. Я только предположил, что это в городе. Может быть, я ошибся.
— В Неаполе Цицерон, — сказал Поллион. — Остановился у друзей на несколько дней. Подумывает о том, чтобы купить ещё одну виллу.
— Может, тогда дело Брута связано с Цицероном. Они ведь хорошо знают друг друга, не правда ли?
— Да, — подтвердил Поллион. — Знают. Хотя я подозреваю, что даже Цицерону это знакомство переносить трудновато.
В этот момент вошёл раб с виром, и я так и не задал вопрос, который готов был сорваться с моих губ. Поллион выпил, глядя через окно на море, на запад.
— Цезарь дал мне три легиона и Дальнюю Испанию[132], — сказал он. — Сын Помпея Секст до сих пор на свободе. У нас не будет мира, пока он жив.
— Значит, он не берёт на себя командование? Цезарь, я имею в виду?
— Хотелось бы мне, чтобы взял! — Поллион повернулся ко мне лицом. Голос был жёсткий. — По крайней мере, вне Рима он был бы в безопасности.
Это меня удивило.
— Разве он до сих пор не в Испании? — спросил я.
Поллион поставил пустой кубок на стол и принялся мерить шагами комнату.
— Нет, он вернулся. Говорят, что хочет взять вожжи в свои руки. По-моему, он прав, там многое нужно сделать, и Риму необходима твёрдая власть. Но он наживает себе новых врагов — справа, слева и в центре.
— Что же тут нового! — Я налил себе немного вина и добавил воды.
— Я сказал, новые враги, — нахмурился Поллион. — Со старыми он сможет справиться. Он их знает. А эти — его друзья или считаются его друзьями. И Цезарь не считает их врагами или даже хуже того — не заботится об этом.
— Брут? — спросил я.
— Брут один из них. Его брат Децим. Гай Требоний[133] и Гай Кассий. И ещё полдюжины других, и с каждым днём их становится всё больше. Все хорошие друзья, у которых есть причины быть благодарными Цезарю за его прошлые и теперешние добрые дела. — Поллион горько улыбнулся. — Кому нужны враги, а?
— Но почему? — задал я простой вопрос.
— О, тут есть много поводов. Для некоторых, самых... честных, как наш друг Брут, — он скривил рот, — это угрызения совести. Они думают, что Цезарь становится слишком автократичен.