Я, Вергилий — страница 33 из 51

   — Я виделся с Галлом. Он хочет нам помочь, но на это может понадобиться время.

Отец не шевельнулся. Его почти незрячие глаза уставились в пол под ногами.

   — Это поместье — вся моя жизнь, — сказал он. — Ты ведь понимаешь? Если его отнимут, это убьёт меня. Я останусь как вырванное с корнем растение.

   — Я знаю, отец, — промолвил я. — Знаю.

На следующий день мы выехали в Неаполь. Отец уселся позади возницы, сгорбившись, словно нахохленная ворона, и даже не оглянулся.

40


Решительные приготовления к войне начались с наступлением нового года — не раньше; Прокул оказался прав относительно перемены общественного мнения. Ужас, который навели проскрипции, оставил глубокую рану, и она затягивалась медленно; а тем временем к несправедливости земельных реквизиций триумвиры добавили ещё одну обиду — налог на собственность, чтобы покрыть всевозрастающие издержки на проведение кампании.

У Антония и Октавиана было двадцать восемь легионов против девятнадцати, имеющихся у республиканцев. Восемь они послали вперёд на север Греции, где обосновались Брут и Кассий. Оставшиеся пересекли Адриатическое море в течение лета. Прокул думал, что флот Помпея изрядно потреплет их, но Помпей был слишком занят укреплением собственных позиций в Сицилии, чтобы думать о благополучии союзников.

Поначалу Октавиан не принимал участия в походе: «сын божественного Юлия» (в начале года Цезарь был официально провозглашён богом) лежал в Диррахии[159], корчась от колики. Антоний переправился с войсками и стал против республиканских армий. Октавиан присоединился к нему в сентябре, и две армии сшиблись при Филиппах.

Первое сражение у Филипп[160] стало для республиканцев ошеломляющим бедствием. Брут и Кассий стояли лагерем рядом друг с другом к западу от города, блокируя Эгнатиеву дорогу. Южнее лежал болотистый участок, который должен был защитить лагерь от фланговой атаки и охранять пути сообщения. Пытаясь пробить в этом месте брешь, Антоний приступил к строительству гати, но на этот случай Брут и Кассий приготовили осадные укрепления. Антоний внезапно напал на эти укрепления, одновременно начав лобовую атаку на лагерь Кассия. И имел полный успех. Войска Кассия были наголову разбиты, а его лагерь разграблен. Не ведая о том, что Брут самостоятельно пошёл в атаку и фактически захватил лагерь Октавиана, Кассий решил, что битва проиграна. Как настоящий римлянин, он покончил с собой, отдав честь победы Антонию.

Антонию. Не Октавиану и Антонию, а Антонию. Октавиан, если слухи верны, прятался в это время где-то в болотах. Он явился только на следующий день, пешком, мокрый насквозь, весь облепленный тиной и без плаща. Когда Антоний спросил его, в чём дело, Октавиан только и мог ответить, что его врачу приснился сон, будто он (Октавиан) должен покинуть лагерь перед сражением. Где он находился всё это время? Октавиан так и не сказал.

Впоследствии Антоний как-то высмеял Октавиана за то, что он струсил, и пятно на репутации Октавиана осталось ещё надолго.

Октавиан, конечно, настоящий трус. Я знаю это по собственным наблюдениям: он, к примеру, панически боится грома и будет прятаться в подвале до тех пор, пока гроза не кончится. Но всё не так просто. С Октавианом всегда всё непросто.

Вспомните наши инстинктивные реакции. Если мы схватим руками что-нибудь слишком горячее — миску обжигающего супа, например, или раскалённое железо, — мы тут же это отбросим. Мы не рассуждаем: «Если я уроню миску, то суп разольётся» или «Если я брошу эту железку, то может начаться пожар». Никаких мыслей. Реакция непроизвольная.

У Октавиана всё по-другому. Между действием и реакцией он ухитряется вклинить мысль. Может, он и трус, но обладает способностью не дать трусости взять верх над собственными интересами. Возьмите, к примеру, его поведение во время испанской кампании или во втором сражении при Филиппах, когда он подхватил упавшее знамя и пронёс его сквозь пекло битвы. В этих условиях обстоятельства требовали, чтобы он показал мужество, и он его показал.

Я не сужу его, а лишь отмечаю факт. Возможно, он был по-настоящему храбр, победив собственный страх и подчинив его разуму. Не знаю. Но его поступки поражают хладнокровием и слишком хорошо согласуются с его расчётливой натурой. Его трусость до сражения при Филиппах меньше соответствовала его характеру, но зато свидетельствовала, что хотя бы в глубине души у него был проблеск человечности.

По смерти Кассия Бруту пришлось всю тяжесть борьбы взвалить на себя. От природы более осторожный, чем его товарищ, он ничего не предпринимал, в надежде, что приближающаяся зима сделает позиции врага непригодными для обороны: его флот угрожал снабжению неприятеля продовольствием, а Эгнатиева дорога[161] была единственным путём на юг. Но всё-таки дезертирство и давление собственных офицеров вынудило Брута к действиям. Двадцать третьего октября он пошёл в наступление. Республиканцы были разгромлены, и Брут, видя, что его дело погибло, лишил себя жизни.

Позвольте мне сразу сказать, что я разделял — и до сих пор разделяю — мнение о битве при Филиппах. Я не республиканец. Тот, кто всерьёз считает, что республиканское правительство принесло вред и продолжало бы причинять ущерб, если бы исход сражения был другим, — тот не может быть республиканцем. Чтобы финансировать кампанию, Брут и Кассий были совершенно беспощадны. Совместными усилиями они обескровили Азию. Когда один город, Ксанф[162], отказался платить, они осадили его. Чем сдаваться на сомнительную милость тираноубийц, жители Ксанфа подожгли свой город и совершили массовое самоубийство на Рыночной площади: мужчины, женщины, дети — все. По мне, так это достойно осуждения. Система управления, вызывающая подобную реакцию, — нравственно глубоко испорчена.

Свобода может расцвести на крови, но, как правило, это кровь невинных людей.

Мне больше импонирует Кассий, чем Брут. У Кассия, как и у Антония, была спасительная сила гнева — не могу найти более подходящего слова.

Он был истинно гомеровский герой, со всеми присущими герою лучшими качествами: храбростью, импульсивностью, великодушием и острым чувством чести. Естественно, он обладал и недостатками гомеровских героев: гордыней, опрометчивостью, неприкрытым эгоизмом и склонностью не столько к разумным, сколько к инстинктивным действиям. Можно восхищаться человеческими чертами Ахилла и Агамемнона[163], но вряд ли кто-нибудь захочет жить под их началом.

Брут отличался от Кассия. Это был анти-Октавиан: так же, как и его враг, холодный, самодовольный фанатик, но без правоты Октавиана. В конечном счёте на стороне Октавиана, по крайней мере, было право. Брут был просто опасен, и мир без него стал лучше.

41


Тем временем отцу вернули поместье.

Это нелогично, я знаю, но одно это решение для меня было гораздо важнее, чем все события, описанные в предыдущей главе.

Известие пришло в начале мая в письме Поллиона, к нему был приложен документ, устанавливающий право собственности, выписанный отцу «навечно». Когда я отдал свидетельство отцу и объяснил ему, что это такое (он был уже почти совсем слепой и сам читать не мог), он заплакал и поцеловал мне руку.

Поцеловал мою руку!

Что такое победы или законы по сравнению с этим?

Пять месяцев отец наслаждался жизнью в Неаполе. Поначалу он бродил по вилле, как неуклюжий призрак, потому что, когда он был вырван из знакомой среды, то во время небольших вылазок вынужден был полагаться лишь на небольшое поле зрения слева от себя. Однако когда пришла весна и погода стала получше, большую часть времени он стал проводить в саду, и не просто так сидел, а работал: сажал, подрезал ветки и выдирал сорняки. На ощупь и по запаху он делал это лучше, чем я со своими двумя здоровыми глазами. Естественно, он никогда не принимал участия в наших философских спорах — считал их не заслуживающими своего внимания, — но обнаружив, что Сирон имеет сносные (для теоретика) познания о растениях и сельском хозяйстве, он старался припереть его к стенке и на чём-нибудь подловить. Что ему и удалось несколько раз, к великому удовольствию.

Не могу сказать, что за эти пять месяцев мы стали друг другу намного ближе: мы были слишком разные по темпераменту и уж очень несхожие имели интересы. Но всё-таки под конец нам, по крайней мере, не было неуютно вдвоём, и иногда он даже называл меня «сын».

С приходом письма всему этому настал счастливый конец. У отца не было больше причины задерживаться. Поллион даже дал ему рабов, которые отправились с ним на север и остались работать в поместье, — трёх галлов и трёх испанцев, взятых в походах Цезаря и прежде принадлежавших государству, и с ними женщину-рабыню из Северной Африки — вести домашнее хозяйство. Я бы поехал вместе с ними, но в конце месяца заболел Сирон, и, зная, что ему уже не поправиться, я остался на месте.

В других отношениях этот период был для меня менее плодотворным. Как я говорил Галлу, я уже закончил две пасторали Феокрита. Третья находилась в стадии отделки. Вернувшись к этому стихотворению после нашей беседы, я обнаружил, что это совершенно не то, я больше не вижу его ясно, словно сместился угол зрения: если вы поэт, то поймёте, что я имею в виду. Я обнаружил, что, возясь с ним, сам того не желая, вводил современные темы и даже имена.

Это одновременно и испугало меня, и вызвало какое-то неприятное чувство. Прежде чем я поддался искушению идти дальше, я запер стихотворение в ящик стола, словно это было какое-то опасное животное или наркотик, к которому я пристрастился, и не прикасался к нему больше года. Нет, я писал другие стихи, не очень много и не очень хорошие, — но не пасторали. Это было сознательное решение, но оно лишь отодвинуло неизбежное.