Во время гражданской войны Клеопатра была в Египте, и её враги утверждали, что она оказывает поддержку республиканцам. Это была ложь, но она дала Антонию повод вызвать Клеопатру в Тарс[175]. Она приплыла туда по реке Кидн[176] на своей царской барже — прибыла с помпой, одетая, как греческая богиня любви Афродита. Антоний — будучи Антонием — не оказал сопротивления. Не прошло и недели, как они стали любовниками, и он принял её приглашение провести зиму в Александрии. В начале нового года она родила сына и дочь.
Клеопатра не была красавицей, но имела изумительный голос, хрипловатый и — по слухам — невероятно обольстительный. Она была очень умна (гораздо умнее Антония) и, ко всему прочему, выдающийся лингвист. Неправда, что коренные египтяне ненавидели её, как раз наоборот: она искренне любила их культуру, свободно говорила на их языке — первая из греческих правителей. После её смерти страна стихийно поднялась против Октавиана, и даже сейчас они говорят о ней просто «царица».
Неправда и то, что она была нимфоманка. Ею двигало не половое влечение, а необходимость сохранить независимость Египта. Она видела, как падают, словно кегли, древние эллинистические царства, подпадая под власть Рима, и прекрасно знала, что Рим жаждет Египта из-за баснословных сокровищ Птолемеев и из-за его богатых урожаев хлеба. Будь это возможно в современном мире, она бы обезопасила свою страну сильным династическим браком. А так самое большее, что она могла сделать, это становиться любовницей тех, кто мог гарантировать защиту. За это Октавиан клеймил её шлюхой, и, хотя это нечестно, нельзя сказать, что совершенно несправедливо. Клеопатра, говорят, ублажала и Цезаря и Антония и с обоих брала плату властью, а не деньгами. Если она и была шлюхой, то благородной. Она оставалась верна и Цезарю и Антонию, пока они были живы, и памяти Антония, когда его не стало. По крайней мере, с её стороны их брак был законным[177] и налагающим обязательства, и она уважала его святость. Если бы Октавиан позволил Антонию править на востоке (а он не мог этого допустить), то она бы успокоилась на этом. Его заявления, что Клеопатра нацелилась разорить Рим и перенести столицу в Александрию, были чистым вымыслом, рассчитанным на то, чтобы вызвать панику в народе.
Обвинения в расовой нечистоте и постоянном пьянстве были просто враньём, и я оставляю их без комментариев.
В первые месяцы года неожиданно умер Калён, наместник Антония в Галлии, который командовал одиннадцатью легионами ветеранов. Услышав эту новость, Октавиан незамедлительно двинулся на север. Он объявил себя новым временным, до следующих выборов, правителем провинции и поставил над войсками своего проверенного военачальника, Руфа.
Мне всегда казалось, что тут что-то не так. Уж слишком всё удачно получилось. Калён был в расцвете лет, сильный и здоровый, но почему-то вдруг умер естественной смертью. Если вы воскресите в памяти более раннюю кампанию против Антония, то вспомните, что Сенат поручил совместное командование армией Октавиану и консулам, Гирцию и Пансе. Гирций, безусловно, был убит в сражении, а Панса умер от ран. Теперь время от времени начинал ползти неприятный слух, что раны Пансы были отравлены: всерьёз подозревали его врача Гликона, но он был оправдан за недостатком улик. Смерть Пансы дала Октавиану военную власть, в которой он так нуждался, чтобы оказывать давление на Сенат и установить доверительные отношения с Антонием. Это тоже было... кстати.
Как я сказал, у меня нет доказательств, что Октавиан замешан в этом. Но смерть Калена не могла случиться более своевременно. И уж очень это соответствует характеру Октавиана.
Аннексия Галлии привела к политическому кризису. Антоний тут же принял ответные меры. Он вступил в переговоры с Секстом Помпеем на Сицилии и, что более важно, с Агенобарбом, который командовал остатками республиканской армии на Адриатике. Они объединили флоты и поплыли в Италию, но обнаружили, что Бриндизи для них закрыт. Хотя эта мысль, очевидно, принадлежала не Октавиану, но он наскоро собрал войско и двинулся маршем на юг. В течение нескольких недель два военачальника свирепо глядели друг на друга через пространство, которое внезапно стало линией фронта, и казалось, что вот-вот вспыхнет с новой силой гражданская война.
44
В конце сентября по приглашению Галла я вновь оказался в Риме. Его дом был на западном склоне Эсквилина. Раньше он принадлежал одной из жертв проскрипций — сенатору, имевшему эклектичные сексуальные наклонности и дополняющие их пристрастия в искусстве. Галл находил это сочетание забавным, но меня это приводило в сильнейшее смущение. Я только раз взглянул на мозаичный пол у себя в комнате, как тут же попросил чем-нибудь его прикрыть. Просто поменять комнату было бы бесполезно. Остальные были ещё хуже.
На следующий после приезда день я читал в саду во внутреннем дворике, как вдруг ко мне вышел Галл.
— Надеюсь, ты взял с собой приличную тогу? — сказал он.
Я отложил книгу.
— Естественно, — ответил я.
— Тогда поднимайся и надевай её. Мы идём в гости.
Галл в таком расположении духа может довести до белого каления. Я вспомнил его таинственный поход в театр.
— Это не пьеса, нет? — спросил я. — Или ты затеял пикник с Киферидой и одной из её подружек?
Киферида, если вы помните, была любовница Галла, их связь то обрывалась, то возобновлялась (сейчас как раз они опять сошлись). В прошлом она была также любовницей Антония и ах-какого-набожного Брута, что говорит о её широких взглядах и чувстве юмора. Мне она нравилась, но в небольших дозах. На этот раз она была бы слабым подспорьем в моих философских занятиях.
— О, Киферида пришла бы с удовольствием, — засмеялся Галл. — Но сомневаюсь, что ей будут очень рады. А её друзьям и подавно. Но тебе-то там понравится.
— Ты не собираешься сказать мне, куда мы идём?
— Нет, конечно. — Галл ухмыльнулся. — Это сюрприз.
Я нахмурился. Знаю я его сюрпризы.
Он ждал, когда я спущусь.
— Это не так уж далеко, но мы должны произвести впечатление, — сказал он. — Носилки у входа. — Он посмотрел на меня. — Вергилий, только не эти чёртовы домашние шлёпанцы! Мы же не пообедать выходим.
Вздохнув с облегчением, я отдал их рабу. Что бы там Галл ни задумал, похоже, это ненадолго.
Мы сели в носилки. Как Галл и обещал, путь был недолгим. На мгновение я с ужасом подумал, что мы направляемся в дом Прокула — теперь, конечно, уже чужую собственность, — но мы проехали мимо, вдоль древней Сервиевой стены[178] в сторону Эсквилинских ворот. Мы остановились у большого дома, и рабы помогли нам сойти.
— Где мы? — спросил я Галла, пока мы поднимались по ступенькам.
— А где ты думаешь? — Он усмехнулся.
Я терялся в догадках.
— Галл, мне бы хотелось это узнать сейчас, пожалуйста. К кому мы явились?
— К Цильнию Меценату, — ответил он.
Как только мы поднялись на верхнюю ступеньку, двери отворились.
Нас провели в сад, и я решил, что напрасно беспокоился о тоге.
Меценат, советник Октавиана по культуре и дипломатии и один из самых могущественных людей в Риме, играл в ручной мяч с тремя рабами. Он был голый до пояса и весь потный, как свинья.
— Галл! Я в восторге, что ты смог прийти, мой мальчик! — сказал он, когда мы закончили свои приветствия. — А это, должно быть, твой друг Вергилий, вот этот, с великолепными бицепсами.
Я бросил взгляд на Галла, чтобы узнать, как он это воспримет, но Галл смеялся.
— Не отпугивай его, Меценат, — произнёс он. — Он здесь только потому, что я не сказал, куда мы идём.
Меценат надул губы. Он кинул мяч одному из рабов — красивому юноше-африканцу — и щёлкнул пальцами. Подбежали ещё два раба с толстыми шерстяными полотенцами и начали растирать его.
— Очень лестно, — проговорил он. — Очень лестно. А я-то думал, что он мчался галопом вслед за тобой, высунув язык, просто не надеясь увидеть меня. Ну, ладно, — вздохнул он. — Довольно безобидная фантазия. Как бы то ни было, добро пожаловать, Публий Вергилий Марон.
Должен признаться, я не знал, как на всё это реагировать. Я, конечно, знал о репутации Мецената. Он был щёголь, эпикуреец, любитель красивых вещей и красивых людей. Прокулу он был бы противен — Прокул не тратил время на людей вроде Мецената. Но всё же он показался мне привлекательным. Несмотря на избалованную манеру, у него было мужественное лицо и проницательные, умные глаза, которые не смогли обмануть меня, даже пока он говорил Галлу всю эту ерунду. Больше того, для человека, который любит поесть, он был в замечательной форме. Я подумал о своём дядюшке Квинте (давно умершем от апоплексического удара) и сравнил его белое и рыхлое, как тесто, медузообразное тело с мускулистым торсом Мецената. Это не тот человек, от которого с радостью отделываешься. Во всех отношениях не тот.
Рабы закончили растирать его полотенцами. Третий раб (похоже, что у Мецената на каждое малейшее поручение был отдельный раб) принёс ему свежую тунику, которую тот и надел.
— Пойдёмте в дом, — пригласил Меценат, взяв за руки меня и Галла, и провёл нас назад через крытую галерею. — Я жажду стихов.
В гостиной было мало мебели, но обставлена она была с безупречным вкусом. Я никогда не видел такой красивой мозаики на полу. К краю бассейна, расположенного в центре, припал бронзовый мальчик, держащий на ладони лягушку. Он был как живой — и мне казалось, что вот сейчас я увижу, как он дышит.
Меценат заметил мой интерес.
— Я нашёл его в Афинах, — сказал он. — Хорош, не правда ли?
— Потрясающе. Пракситель[179]? — Меценат, довольный, кив