нул. — Кто сделал копию?
Хозяин вытаращил глаза.
— Мой милый мальчик! — воскликнул он (насколько я мог судить, он был всего на год или два старше меня). — В этом доме нет копий!
Я покраснел и забормотал извинения. Галл прыснул. Если статуя подлинная — а я уверен, что так оно и есть, — то она должна стоить миллионы.
Вошёл раб (не из тех, что были в саду) и застыл в ожидании приказаний.
— Вина, — бросил Меценат. — Кувшин сетийского[180]. И принеси сюда какого-нибудь фруктового сока для Вергилия.
Признаюсь, я был удивлён и польщён. Меценат явно озаботился узнать обо мне больше, чем только как меня зовут. Фруктовый сок принесли в тяжёлом серебряном кубке, чудесно сделанном в коринфском стиле.
— Галл говорит, что ты самый многообещающий из всех наших поэтов. — Галл поднял свой кубок, чтобы раб наполнил его. — Я не один месяц приставал к нему, чтобы он тебя привёл.
Я снова вспыхнул и отпил сока. Он был очень вкусный, с привкусом мёда.
— Галл преувеличивает, — ответил я.
— Глупости. — Галл лениво развалился на своём ложе. — Ты уже обошёл меня. А между тем ты ещё даже и не начинал.
— Не скромничай так, Вергилий, дорогой, — сказал Меценат. — Скромность — это очень хорошо, но для посредственностей, а не для тебя. Я слышал, ты работаешь над собранием пасторалей. Мы можем надеяться, что ты что-нибудь нам прочтёшь, как ты думаешь?
— Боюсь, что я не захватил их с собой, — ответил я. — В любом случае, готовы только две.
Из складок своей тоги Галл извлёк пергаментный свиток и бросил мне. Я развернул его, прочёл первые несколько слов и удивлённо посмотрел на Галла.
— Ты прислал мне это несколько месяцев назад, — усмехнулся Галл. — Ну, начинай. Читай.
Я не мог отказаться, не обидев всерьёз нашего хозяина. Это было первое из серии стихотворений: томящийся от любви пастух рассказывает о ней испорченному юному подпаску. Меценат, закрыв глаза, с улыбкой слушал, как я, запинаясь, читал свою пастораль. Под конец я чуть не умер от смущения; стояла оглушающая тишина.
— Прелестно, — наконец вымолвил Меценат, открыв глаза (я заметил, что они подчёркнуты египетской косметикой). — Чрезвычайно прелестно. Просто, но эта простота обманчива. Я понимаю, что имеет в виду Галл. Ты, конечно, взял за основу шестую «Идиллию» Феокрита?
Я кивнул. В горле так пересохло, словно там были опилки.
— В оригинале главный герой — Полифем[181]. Могу я спросить, почему ты решил заменить его обыкновенным пастухом?
— Полифем ассоциируется с чем-то свирепым, — ответил я. — В «Одиссее» он — чудовище. Он расшибает людям головы и ест свои жертвы сырыми. Полифем никогда не смог бы быть «прелестным».
— Понятно, — кивнул Меценат. — Ты, конечно, совершенно прав. Он большой грубиян.
— И опять же, — продолжал я, — Полифем — мифический персонаж. А я хотел, чтобы мои герои были реальными людьми. Идеализированными, но реальными.
— И их заботы тоже должны быть настоящими?
— И заботы тоже. — Я оседлал своего конька и перестал стесняться. — Как же читатель может отождествить себя с героем, пока не поймёт его?
— В самом деле. — Меценат отхлебнул вина и небрежно спросил: — А ты вообще преследуешь в стихах какую-нибудь цель?
Я насупился. Краем глаза я увидел, как напрягся Галл.
— Какая же тут может быть цель, — ответил я, — кроме как развлекать читателей?
— Ну, может быть, сообщать им что-нибудь, — мягко сказал Меценат. — Даже воспитывать. Ведь в этом и состоит назначение поэзии.
Я почувствовал, что вдруг весь взмок, словно человек, боящийся высоты, который подошёл к краю отвесной скалы и заглянул в бездну у себя под ногами. Голова у него начинает кружиться, он боится, но вместе с тем ощущает непреодолимое желание прыгнуть, дать бездне поглотить себя. Галл, я заметил, исподтишка делал пальцами предупреждающие знаки, но Меценат не обращал на них никакого внимания. Он всё ещё ласково улыбался и выжидающе смотрел на меня.
— Верно, — ответил я. — Но всё же, прежде чем взять на себя смелость поучать, поэт должен быть уверен в своём предмете.
— А если он уверен, то будет ли считать своей обязанностью донести это до читателя, как ты думаешь?
Комната, улыбающееся лицо Мецената стали отчётливыми и нереальными. В голове загудело.
— Мог бы, — услышал я свой голос. — Если у него есть уверенность. Только в том случае, если есть уверенность.
— Значит, мы должны сделать всё, что от нас зависит, чтобы убедить тебя, Вергилий, дорогой. — Меценат говорил весёлым, подтрунивающим тоном, но глаза были серьёзны. Я посмотрел на Галла. Он твёрдо выдержал мой взгляд, потом сделал знак рабу наполнить свой кубок. Напряжение в комнате ослабло.
— Ты, конечно, слышал новость. — Меценат повернулся к Галлу.
— О неприятностях на юге? — Галл нахмурился, уткнувшись в своё вино. — Конечно. На Рыночной площади только об этом и говорят. Думаешь, это к чему-нибудь приведёт?
— Надеюсь, что нет. Это недоразумение, только и всего. Никто не хочет войны, и меньше всех Цезарь. Я слышал, что много случаев братания в расположении войск.
— Ты с этим как-то связан?
— Как посредник — конечно, — улыбнулся Меценат. — В сущности, я завтра выезжаю в Бриндизи. Твой друг Поллион, — обратился он ко мне, — тоже будет там как представитель Антония. Я думаю, мы придём к какому-то решению. Довольно Италии воевать. Что ей сейчас необходимо — так это мир.
— А Цезарь, — я был дипломатичен, — может ей его дать?
— В сотрудничестве с Антонием. — Меценат тоже мог быть дипломатичным. — Плюс добрая воля всех стремящихся к миру людей. — Он внезапно замолчал, лицо его прояснилось. Оглядываясь назад, я понимаю, что это была прекрасная игра. — Мне пришла в голову блестящая мысль, мой дорогой. Почему бы тебе не поехать со мной в качестве моего гостя? В Бриндизи! По дороге мы сможем узнать друг друга получше, и Поллион там будет. — Видя, что я колеблюсь, он добавил: — Вергилий, я в самом деле смертельно обижусь, если ты откажешься! И я уверен, Галл не будет возражать, правда, Галл?
Галл поглядел на меня, в глазах его блестел огонёк.
— О нет, — ответил он. — Я думаю, это замечательная идея.
На мгновение мне показалось, что время остановилось. Я чувствовал, что и Галл и Меценат смотрят на меня, в комнате стояла абсолютная тишина. Я заглянул за выступ скалы в разверзшуюся внизу бездну, глубоко вздохнул...
И прыгнул.
— Почему бы и нет? — сказал я, сердце моё бешено стучало. — Хорошо. Если вы так хотите, то я, конечно, поеду.
Я знал, что у меня есть все шансы разбиться вдребезги; но я неожиданно почувствовал радостное возбуждение полёта.
ПОЭТ ЦЕЗАРЯ(сентябрь 40 г. — сентябрь 19 г. до н.э.)
45
Если бы меня попросили отчертить границу и сказать: «Вот здесь я стал поэтом Октавиана», я бы выбрал ту поездку в Бриндизи.
Меценат убеждал меня, ведя дискуссии, но не о политике, а о поэзии. Я понял, что он не только досконально знал литературу, но и по-настоящему ценил её — а это не всегда одно и то же. Прежде всего, я очень удивился, обнаружив, что, когда мы с ним одни, он разговаривал совершенно нормально и серьёзно, не жеманясь. Поскольку я преодолел свою застенчивость, наши споры стали язвительными, мне это нравилось, но я не всегда в них оказывался на высоте, во всех смыслах. Только говоря о своих работах, он был далеко не серьёзен, и это также поражало меня: Меценат писал самую ужасающую чушь, но понимал это и умел посмеяться над собой. Он говорил, что это не имеет значения, и был прав.
Теперь мы лучше узнали друг друга — почти двадцать лет, до той последней гибельной встречи, которая произошла всего несколько месяцев назад, он был одним из моих лучших друзей, — но до сих пор я так и не понял, кем же Меценат был на самом деле: «болтливой сойкой» при Агриппе, моим острым критиком или мастером дипломатии и пропаганды при Октавиане. Подозреваю, что всеми тремя, и даже больше. Один сенатор как-то сказал про Юлия Цезаря, что тот был «всё для всех». Это, несомненно, справедливо и для Мецената, хотя и не в том смысле, который вкладывал сенатор, говоря о Цезаре. Что касается меня, то мне было достаточно того, что он мой друг, и ни к чему копать слишком глубоко. Во время той поездки он завоевал моё уважение (я и до сих пор его уважаю, хотя он в этом и не нуждается), и если они оба с Галлом верили, что Октавиан — единственная надежда Рима, то, несмотря на то, что я сохранил о нём собственное мнение, я тоже оказывал ему поддержку.
Здесь может возникнуть одно недоразумение, и мне, наверно, следует внести ясность. В своей пятой «Сатире» Гораций поведал о путешествии, которое он, Меценат и я проделали в Бриндизи. Мне очень жаль, но я должен сказать, что это чистый вымысел (ибо Гораций даёт изумительный образец скромной жизни), хотя «Сатира» написана с ведома и полного одобрения Мецената. Это был чудный ироничный вздор, очень похожий на мои стихи, посвящённые Галлу (я расскажу о них в своё время). Мы все очень смеялись, читая его. Мецената никогда бы не нашли мёртвым в гостинице (а именно в этом вся соль стихотворения), не говоря уже о том, что умер он из-за блох. Когда он путешествует, о его жилье договариваются заранее или с богатыми друзьями, или с видными местными сановниками, но всё равно он предпочитает брать своё бельё.
На самом деле наша поездка в Бриндизи была роскошной. Мы прибыли туда в последний день сентября, и там наши дорожки сразу разошлись, потому что я, естественно, в самих переговорах участия не принимал. Меценат устроил меня у своего знакомого, некоего Аппия Маркона — старого, полуслепого и совершенно глухого. Радушно встретив меня в своём доме и дав строгое наставление рабам позаботиться обо мне, он учтиво предоставил меня самому себе, что очень устраивало нас обоих. Поллиона я тоже почти не видел. Он был помощником Антония, поэтому на уме у него были дела поважнее, чем общение с друзьями. Я это понимал и наслаждался собственным обществом.