Так задолго до официального объявления началась настоящая война, которая идеально подходила Октавиану: война идей, а не оружия. Он должен повести единоличную борьбу с Антонием. «Италия» и «Цезарь» должны стать синонимами; чтобы способствовать этому, Октавиан принялся вселять в италийцев чувство гордости своей национальной принадлежностью. Заметьте, я не говорю «римляне»: это слово ни в малейшей степени не отражало мысль Октавиана, который представлял Италию как единый организм, а его стратегия и заключалась в том, чтобы донести эту мысль до народа и неразрывно связать себя с ним. В самом Риме он и Агриппа, по большей части на свой собственный счёт, затеяли программу общественного строительства, чтобы украсить город, а Меценат позаботился о том, чтобы каждый знал, откуда идут деньги, хотя сами благодетели были очень скромны. Октавиан также начал исподволь внушать уважение к традиционной религии, восстанавливая древние храмы, делая дорогие пожертвования духовенству. Запрещая в городе восточные религии, он, по существу, проводил границу между «Италией» и «Цезарем», с одной стороны, и «востоком» и «Антонием» — с другой.
Представьте себе художника, который хочет написать картину, которую нужно повесить на стене так, чтобы она висела высоко над головами, но в то же время была хорошо видна и понятна снизу. Прежде всего он упростит сюжет, сведя его до одних только главных элементов. Затем выстроит их в линию: грубые образы, лишённые деталей, не сбивающие с толку своей сложностью, — возможно даже искажённые с учётом угла зрения. Наконец, раскрашивает в основные цвета, без полутонов, не смешивая краски, или просто делает их черно-белыми. Если снять такую картину со стены и рассмотреть с близкого расстояния, то она покажется нелепой детской мазнёй, которая раздражает отсутствием утончённости и неумением рисовать. Верните её туда, где ей положено висеть, и она поистине поразит вас больше, чем работы Зевксида[203].
Вот таким образом на начальных этапах Октавиан вёл борьбу против Антония. Это была стратегия гения. Она повела за собой всю Италию, а Антонию, хотя он и лез из кожи вон, нечем было на это ответить.
К новому году уже все знали, что надвигается война. Оба консула были сторонниками Антония; бросив от его имени вызов Октавиану, они покинули Рим, прихватив с собой значительную часть Сената. Для Октавиана это был удар: если он собирался выставить себя спасителем Римского государства, то тогда как же оправдать дезертирство обоих главных магистратов и большинства правительственного органа? Но на самом деле это намного усложнило задачу Антонию. Там, где Октавиан прилагал усилия, чтобы прояснить свою позицию, Антоний оказывался перед дилеммой. Он мог повести за собой либо своих римских сторонников как римский магистрат, либо восточных союзников как эллинистический царь, но ни то, ни другое было невозможно. Что бы он ни выбрал, он неминуемо оскорбил бы другую сторону. Но решаться на что-то было необходимо.
Год прошёл в приготовлениях. Антоний собрал мощный флот и велел подвластным ему царям мобилизовать свои войска. Клеопатра снабдила его деньгами в огромном количестве, но это была лишь крупица баснословных сокровищ Птолемеев, хранившихся в Александрии. Клеопатра уже стала главной причиной трений между Антонием и его римскими союзниками, но она отказалась уехать и имела на это право, поскольку оплачивала большинство расходов.
Октавиан внезапно сменил тактику. Он напустился на Клеопатру как на первого врага. А Антоний стал невинным простофилей, вынужденным плясать под её дудку под влиянием наркотиков и колдовства. В самом конце мая Антоний сам сыграл на руку своим врагам, в конце концов расторгнув брак с Октавией.
Хотя Октавиан выжал из развода для собственной выгоды всё, что было возможно, оскорбился он совершенно искренне. За исключением, может быть, только своей новой жены Ливии (но и насчёт неё у меня нет полной уверенности), сестра была единственным человеком, к которому он чувствовал настоящую привязанность. Наверно, потому, что в ней было то, чего не хватало ему самому. Однако развод имел ещё одно последствие, более разрушительное. Для двух самых главных приверженцев Антония, Планка и Тиция, развод послужил сигналом, что Клеопатра окончательно взяла над ним верх, и в возмущении они переметнулись к Октавиану. Они выдали, что Антоний оставил своё завещание на хранение весталкам[204] в Риме, и Октавиан, под давлением обстоятельств, не постеснялся добыть его силой и предать гласности.
В большинстве пунктов не было никаких сюрпризов, в них подтверждалось, что царства передаются в дар детям Клеопатры от Антония, и наследником Цезаря признавался Цезарион. Но был один пункт, в котором было кое-что новенькое, что в глазах простого римского люда перевешивало всё остальное. Антоний просил похоронить его вместе с Клеопатрой в Египте.
Не знаю, было это измышлением Октавиана или нет. Конечно, могло быть и так, ведь никто, кроме Октавиана, завещания не читал; однако Антоний никогда не отрицал этого, значит, доля правды здесь есть. Я знаю, это покажется мелочью, но она имела огромное значение. Тем самым Антоний отказался от своего римского наследия. Он отрезал себя от Италии, и за это сама Италия отреклась от него.
Я подозреваю, что даже Октавиана ошеломила такая бурная реакция. До этого стоял ропот на возросшие из-за войны налоги. Теперь он прекратился. Едва ли ещё сохранялась надобность в проводимой Октавианом для раздувания страстей кампании поношения Клеопатры. Отпала даже необходимость науськивать секретных агентов вести народ по той дорожке, на которую он хотел его подтолкнуть. Сначала Италия, а потом и провинции объединились, чтобы принести клятву Октавиану в личной преданности и солидарности с ним. Это был потрясающий вотум доверия, прямой наказ вести войну. Его мог подстроить и Октавиан (или Меценат), но в конечном счёте Антоний сделал это собственными руками. Он не только вырыл себе могилу, но и спрыгнул в неё и самолично засыпал себя землёй, а Октавиану, чтобы завершить дело, осталось только притоптать её.
И он сделал это ещё до конца года. В древней впечатляющей религиозной церемонии, которую не видели вот уже несколько поколений, облачённый в одежды жреца богини войны Октавиан объявил от имени Рима Священную войну — не против Антония, который, может быть, и нарушил существующую мораль, а против развратившей его женщины — пьяной, поклоняющейся зверям распутной ведьмы Клеопатры.
Начался последний этап войны.
53
Сражение при Акции оправдало ожидания всей Италии и доказало, что Октавиан как стратег наконец-то достиг совершеннолетия. Ещё прежде чем как следует открылась навигация, он переправил свои войска через Адриатическое море и устроил береговой плацдарм на побережье Эпира[205] в Северной Греции.
Вы конечно же замечаете здесь противоречие. Октавиан переплыл море, не встретив сопротивления, и не произошло никакой битвы. Что случилось с флотом Антония, имеющим численное превосходство?
Я нашёл ответ значительно позднее, в одной из своих редких (и, к счастью, коротких) бесед с Агриппой. Сомневаюсь, что мне ещё раз до конца своего рассказа доведётся упомянуть о ближайшем друге Октавиана, флотоводце и бывшем назначенном им наследнике. Мы не были хорошо знакомы; он ставил меня в один ряд с Меценатом — которого презирал — и считал избалованным бесполезным писакой, чересчур уж умным, и притом настоящим выродком. Мне он казался безмозглой горой мышц, полуграмотным грубияном с сильно преувеличенным представлением о собственной значимости. Без сомнения, мы оба были не без греха. Но по крайней мере, мы уважали способности друг друга, что с его стороны было уже немало.
Не помню точно всех обстоятельств того разговора. Мы оказались гостями одного аристократа в Бриндизи. Я возвращался из поездки в Афины, он следовал по делам в Египет, и нас обоих на несколько дней задержала неблагоприятная погода. Атмосфера была неуютная, беседа не клеилась, но и он и я чувствовали себя обязанными сохранять обыкновенную вежливость.
Агриппа был крупный мускулистый мужчина, с широким лицом и мощной челюстью. Он напоминал мне тех собак, которых разводят крестьяне, чтобы натравливать их на быков. Меценат как-то сказал — и это была только наполовину шутка, — что в голове у Агриппы одновременно может находиться лишь одна мысль, да и то если она достаточно проста. Не могу полностью согласиться с ним. Агриппа был великолепный тактик и в военных делах намного превосходил любого из своих соперников или коллег, включая Антония. Только в более широких сферах стратегии и политики его военное искусство подводило его. Агриппа не был Цезарем и даже Октавианом.
Как я сказал, мы вместе оказались в гостях. Я сидел в солярии, делая кое-какие выписки из философского текста, как вдруг вошёл он. Он не ожидал увидеть меня и явно был захвачен врасплох; в самом деле, на мгновение я подумал, что он сразу же уйдёт. Однако он в конце концов пододвинул стул и уселся у окна, глядя на дождь.
— Отвратная погода, — проворчал он.
Я воспринял это как первый шаг к разговору и вежливо согласился. На какое-то время мы опять замолчали. Агриппа нервно играл с большим кольцом на правой руке. Я заметил, что пальцы у него были короткие и толстые, как обрубки, а ногти обломанные и грязные.
— Ты возвращаешься или уезжаешь? — наконец произнёс он.
— Возвращаюсь. Я только что из Греции.
— Дрянная страна. Одни развалины. Я не дам за неё ни гроша.
— В Афинах есть своя прелесть.
— Говорят. Но с меня хватит севера. — Он засмеялся — коротким, лающим смехом. — Между прочим, у меня там было когда-то дельце.
Я отложил книгу.
— Я слышал об этом, — ответил я. — И ещё у некоторых других людей.
Он подозрительно посмотрел на меня, не насмехаюсь ли я над ним, но я встретил его взгляд с совершенно невинным выражением, и он успокоился.