— А разве это не так? — спросил я.
— Не в этом дело. Галл, в конце концов, лицо подчинённое. А получилось какое-то сплошное... самопоздравление.
Я начал понимать.
— Ты имеешь в виду, что он должен был отдать честь победы Цезарю? — сказал я. — Несмотря на то, что Цезарь был в это время где-то в Египте?
Не знаю, как я осмелился произнести это. Я оскорбился и за Галла, и за себя как за поэта.
— Это именно то, что ему следовало сделать, — сказал Октавиан. — Ради пользы государства.
Должно быть, на моём лице отразился гнев, потому что Меценат примирительно поднял руку.
— Ты должен понять, Публий, что военачальникам больше не дадут приписывать себе слишком много славы. Самовозвеличивание привело Римскую республику к гибели.
— И поэтому они должны отдавать честь побед тем, кто этого не заслуживает? — огрызнулся я.
Я зашёл слишком далеко. Лицо Октавиана стало белым как мел.
— Тебе объяснили причины, Вергилий, — произнёс он. — И с тебя достаточно. Согласишься ты с этим или нет — это твоё дело, но будет так, как я сказал. И ты уберёшь этот кусок.
Я сидел абсолютно неподвижно. Свиток соскользнул с моих коленей и покатился по выложенному плиткой полу. Меценат смотрел на меня с безмолвной мольбой, Октавиан просто... смотрел. Я глубоко вздохнул.
— Хорошо, Цезарь, — тихо проговорил я. Я думал, что мог бы убить его.
— Послушай, Публий. — Меценат положил ладонь на мою руку. — Здесь нет ничего личного. Но мы не можем больше терпеть этот дух стремления к почестям среди армейских командиров. В наше время это слишком опасно.
— Опасно для кого? — Я старался не смотреть на Октавиана, но именно он ответил мне.
— Ты знаешь свою историю, Вергилий. К военачальникам приходит удача. Постепенно они становятся для солдат чем-то сверхъестественным. Вскоре они уже для своих людей значат больше, чем само государство, и тогда начинают проталкиваться к власти. Не успеешь оглянуться, как Рим вновь окажется втянутым в очередную гражданскую войну. Лучше с самого начала не позволять процессу развиться.
Речь произвела на меня должное впечатление, особенно в бесстрастной, размеренной манере Октавиана. Этот тон давным-давно мне был знаком. Но тем не менее в его устах это звучало фальшиво.
— Галл не предатель, — сказал я. — Вы можете, если хотите, официально сделать ему замечание, но, при всём уважении к вам, Цезарь, вы не имеете права говорить мне, что я не могу частным образом похвалить моего друга в моей поэме.
— Но это не частная поэма, — тихо произнёс Меценат. — Это общественное признание государственной политики. И ничего с этим не поделаешь, Публий.
Мои руки так крепко вцепились в подлокотники кресла, что косточки побелели. Заметив это, я приказал себе расслабиться и разжал пальцы.
— Отлично, — сказал я. — Можете теперь сами писать свои общественные признания.
Октавиан не шевельнулся.
— Погоди, Вергилий, — произнёс он. — Не будь дураком. Не стоит ссориться из-за ерунды. В конце концов, в этом отрывке всего десяток строк.
— Ну вот и пусть они останутся.
— Нельзя.
Я не ответил. Меценат, казалось, был встревожен.
Октавиан встал с места и прошёлся до дальней стены, на которой был нарисован Персей, держащий на весу голову Горгоны[207]. Я отстранённо подумал про себя, что наш господин и хозяин прихрамывает: может быть, старая рана или врождённая болезнь. Он долго стоял в молчании, разглядывая картину.
— Ты нужен мне, Вергилий. — Он всё ещё стоял ко мне спиной. — У меня есть настоящее, но мне нужен ты, чтобы дать мне будущее. Помоги мне. Не ради меня самого, а ради Рима.
Вот так. Просьба, которую, как я надеялся, он не выскажет, облечённая в такие слова, которые, я надеялся, он не употребит. Мне нечего было на это ответить.
— Хорошо, Цезарь, — сказал я. Только это. Я рассчитывал, что он не будет больше на меня давить.
Октавиан кивнул. Он до сих пор смотрел на картину. Я слышал, как Меценат за моей спиной перевёл дыхание.
— Хорошо. — Октавиан наконец обернулся и попытался улыбнуться. И вновь меня поразили его узкие и неровные зубы. — Ты всё понял, не так ли?
— Ох, понял, Цезарь, — ответил я. — Я всё отлично понял.
— Надеюсь, что так. Я правда надеюсь на это. — Он поколебался и затем продолжил более громко: — В любом случае я хотел обсудить с тобой ещё один проект.
— И что же это?
Глаза Октавиана на мгновение остановились на мне, затем он отвёл взгляд».
— Я хочу, чтобы ты написал эпическую поэму.
— Историю Энея. — Меценат следил за мной так, как следят за норовистой лошадью, стараясь уловить малейший признак, что она может удрать.
Я повернулся к нему.
— Ещё одно общественное признание? — ехидно спросил я.
Октавиан сделал странное движение рукой, как будто отражал удар. Он никак не желал посмотреть на меня.
— Я же сказал, — произнёс он. — Мне нужно, чтобы ты дал мне будущее. Ты великий поэт. Может быть, самый великий из всех, кого когда-либо порождал Рим. Мы — ты и я вместе — имеем возможность построить идеальный мир. Я могу распоряжаться людскими телами, даже их умами, но только ты можешь отдать мне их сердца.
Я не шелохнулся и не промолвил ни слова. Даже Меценат, казалось, пришёл в замешательство, безошибочно уловив мольбу, прозвучавшую в голосе Октавиана.
— Я не вечен, Вергилий. — Опять спиной ко мне. — Я слаб здоровьем и, может быть, не протяну и десяти лет. Я хочу, чтобы моё дело жило и после моей смерти, чтобы кто-то подхватил его. Ты можешь написать поэму, которую будут слушать не родившиеся ещё люди и говорить: «Да, это правильно, вот как всё должно быть. Вот как мы хотим жить». Ты сделаешь это, Вергилий? Пожалуйста!
— А как же быть с вашим прошлым? — услышал я свой голос. — С убийствами. Предательствами. Ложью. С вашими собственными недостатками. Хотите, чтобы я оправдал такое?
Когда он наконец обернулся, клянусь, на глазах у него были слёзы.
— Забудь об этом, — сказал он. — Забудь прошлое, это не имеет значения. То, что я сделал, было необходимо. Пожалуйста, Вергилий. Мне необходимо, чтобы ты оправдал меня, не ради меня, а ради блага Рима.
Я заметил, что Меценат отвернулся и принялся изучать другую роспись — Приама[208] и Ахилла. Наверно, хотел сделать вид, что не слышит мольбы Октавиана, но я подозреваю, что он, как и я, просто был смущён.
Мы с Октавианом долго смотрели друг на друга. Наконец я опустил глаза.
— Ну хорошо, Цезарь, — сказал я. — Не могу обещать вам будущего, но вы получите свою «Энеиду».
56
Я не сразу приступил к «Энеиде». Прежде чем написать слово, мне нужно было обдумать и проработать целую гору замыслов.
Даже если бы Октавиан и не назвал Энея, я всё равно выбрал бы его сам. Хотя он и не имел непосредственного отношения к Риму[209], его сын Юлий — прародитель рода Юлиев, к которому принадлежит Октавиан. Более того, у Энея безупречная гомеровская родословная, а значит, если я сделаю его своим героем, это даст мне возможность показать чёткую связь между Гомером и Италией, между старым и новым миром.
История Энея мне тоже годится. Вместе со своим престарелым отцом он плывёт по приказу богов из Трои, чтобы основать новое, лучшее государство на западе. Преодолев множество опасностей, он добирается до Карфагена, где его удерживает прекрасная царица Дидона. Он разрывается между любовью и долгом, но всё-таки долг побеждает, и он плывёт дальше, в Италию. Здесь его приветствует царь Латин, которому было пророчество, что заморский вождь женится на его дочери и возвеличит его царство.
Однако дочь Латина была обещана в жёны другому — Турну. Турн убеждает италийцев пойти войной на Энея и его троянцев. В конце концов Эней побеждает. Троянцы и италийцы братаются, и таким образом цель достигнута.
Видите, какие здесь возможности: в основе лежат темы божественного провидения, почтения к родителям[210], религиозное послушание и конфликт между долгом и собственными интересами, что так соответствовало целям Октавиана. И потом, оцените, каков размах! Октавиан требовал, чтобы я стал ни больше ни меньше как вторым Гомером. Моя «Энеида» должна стать для римлян тем же, чем были для двух сотен поколений его «Илиада» и «Одиссея». Благодаря мне сам Октавиан и то, что он старался создать, должны стать бессмертными: божественное мерило, с которым будут сверять все будущие поступки.
Вы удивляетесь, почему я чувствовал, что не соответствую этим требованиям?
Будь я предан Октавиану телом и душой, то и тогда задание было бы довольно устрашающее. А так я был связан по рукам и ногам собственным представлением об Октавиане как о личности. Любой поэт скажет вам, что зависимый поэт — вообще не поэт, не то что второй Гомер.
Я должен объяснить свою позицию, даже рискуя повториться, ибо ясность здесь — жизненно важна. Прежде всего, я был убеждён — и сейчас убеждён, — что то, чего добивается Октавиан, правильно, что у него был наказ свыше — построить новый мир; я до сих пор надеюсь, что это так, хотя у меня уже нет такой уверенности. Если бы это было возможно, я бы полностью поддержал его, но я не мог этого сделать открыто. А если бы и попытался, то стихи пошли бы вялые и кислые, второразрядные, и от них не было бы никакой пользы. Я мог лишь попробовать пойти на компромисс, прибегнув к поэтическим аллюзиям и аллегории. В поэме отразилось бы моё истинное мнение, облечённое в такую форму, что оно было бы недвусмысленным для искушённого взгляда со стороны, а иначе могло бы быть принято за приукрашивание или поэтическую фантазию.
Знаю, что это звучит очень запутанно, но не могу изложить попроще и лучше приведу пример.