“Вы читали книгу Монтетионе “Сталин”? Вам это очень может помочь”.
“Подпишите, пожалуйста, для моего друга Фредерика. Да. Фре-де-рик.
Спасибо”.
“Это очень интересно, то, что вы рассказывали. Мы совсем мало знаем про Россию… И про своих предков. И про них в нас… извините, что путанно говорю”.
“Вы не воевали в Чечне? Нет? Жалко, я очень интересуюсь этим вопросом”.
“Вы совсем не должны переживать за то, что сделали ваши дедушки и бабушки, ваши папы и мамы, это делали не вы…”
“Где вы жили в Сибири? Это моя мечта – поехать в Сибирь. Я даже читала про этот регион, это – совершенно особенная страна. Просто я занимаюсь проблемами шаманизма. Вы когда-нибудь видели настоящего шамана? Мой интерес появился после пребывания в реанимации, после автокатастрофы…”
Достаю сигарету, чтобы показать, что хочу сделать небольшой перекур.
Наконец, она подходит ко мне, серьезная, без улыбки. Наверное, готовила фразу. Я здороваюсь первый.
– Хелло.
– Здравствуйте. Но я могу разговаривать по-русски. Я училась русскому языку. И я хотела спросить, как можно купить вашу книгу на русском языке, из которой вы читали сейчас?
– Я вам подарю. Пойдемте, я покурю, а заодно подпишу. Вы не курите?
– Нет. Но я, конечно, тоже пойду с вами. Это ничего.
В коридоре я, щурясь от дыма, открываю книжку, вынимаю ручку.
Присаживаюсь на корточки.
– Как вас зовут?
Муки наклоняется, протягивает руку, берет у меня из уголка рта сигарету. Держит ее сбоку, на отлете, около своего плеча. Она чуть выгнулась. Смотрит в глаза сверху вниз.
– Меня зовут Муки. Я знаю, это нехорошее слово по-русски, да?
– Нет, Муки – это отличное имя.
Она улыбается.
Я сижу три дня на вилле и редактирую бабушкины воспоминания.
…Отец у Ворошилова на подсобном хозяйстве устроился. В тридцать пятом, кажется, завербовался. Весной, наверное. Сперва ничего там не было, одна трава, ну а потом уже выстроили сарай какой-то, мастерскую ему. И вот он в этой мастерской работал. Жить где? В деревне Подушкино. Сняли каморочку, она вот такая вот, как раз поперек кровать устанавливалась.
Потом нас поселили в сад, огромный сад. А в саду будка, будка такая просторная, квадратная, знаешь, вот такая квадратная, железом покрыта, но фанерная, ни потолка нет, ничего, а только крыша железом покрыта. Летом – жарища, днем – жарища, а как ночь, так б-б-б-б…
Вообще-то очень хорошая была будка… дни очень хорошие были.
Ну а потом нам уже дали комнату на коровнике. А этот коровник был построен еще князем Вагавой. Потому что, вот где поселен был этот
Ворошилов… где дача его была – это было поместье Вагавы. А до Вагавы
– нехлюдовское было поместье.
И в этом коровнике, значит, тут моя подружка и еще Петровы жили, потом еще кто-то… семей, наверное, восемь нас было. А наша комнатка
– метров шестнадцать была.
Сначала жили вчетвером, потом Ленька решил жениться. Женился. Жену привел и стал поперек комнаты спать, а мы – тут мать с отцом, а тут я. Вот такой проход был между нами. А никуда не денешься.
И ящики у нас, и шкафы были. Это, вот знаешь, ящик и дверка небольшая, это вот как раньше в банях были… И нравилось нам, и мы не ворчали, что плохо. Нет, все было нормально. Что ж делать-то, такая уж жизнь была, мы не ворчали, и мы квартир не просили. Не то что вы.
Отец в мастерской столяром, а мы с матерью в деревне – жать, полоть. Осенью за каждый трудодень по триста грамм зерна. Зерном давали – рожью.
Вообще отношение хорошее было к нам. Вот, к примеру, Ворошилова взять… Бежит мимо на лыжах… Они на лыжах катались знаешь как!
Обязательно поздоровается, спросит, как, что, чего. Ну как можно обижаться? То, что у них там творилось, это нам уже неясно. А то, как к нам относились, – никто ничего не может сказать плохого.
Скорее всего, вот знаешь, бабы – они хуже. Хозяйки, они более требовательные…
Так же и Сталин – свободный простой человек. Не знаю, это наше мнение. А то, что, я говорю, в политике, это – конечно…
Сталин – простой, свободный человек, как и мой дед. Я снова шарахаюсь от индийского святого и беру телефонную трубку на кухне.
– Да, Бенуа, я узнал тебя.
– Это приятно. Я хочу извиниться, что был занят, но были похороны мамы и другие дела. Я просто знаю, что трудно быть одному в чужой стране. Теперь я хотел бы тебя пригласить в редакцию моей газеты, и потом мы сможем погулять по городу.
– Прекрасно, я готов.
– Но я не хочу отрывать тебя от написания текстов. Только если ты действительно хочешь, тогда мы едем. Я могу быть в двенадцать у тебя.
В двенадцать Макс облаивает машину Бенуа, я выхожу с зонтиком, и мы едем в Брюссель.
– Так необычно, что у нас установились такие дружеские и откровенные отношения. Ты странный русский, если говорить честно.
– Почему странный? – я смотрю сквозь стекло на пряничные домики.
Идет дождь, и Бенуа включил дворники.
– Мы с тобой провели вместе уже три дня, но ты ничего не пытался мне продать. Ты рассказывал вместо этого интересную историю своей семьи, про смерть твоего отца, про своего деда и про замысел нового романа.
Это так замечательно. Я привык, что если ты имеешь дело с русскими, то, в конце концов, ты покупаешь дешевый товар, например, проигрыватель для машины. Ты думаешь, что заключил выгодную сделку, а через две недели это устройство ломается.
– Я не умею делать бизнес, Бенуа.
– А на что ты живешь?
– Я сдаю квартиру в центре Москвы, которая осталась от деда. Этого хватает, чтобы заниматься литературой.
– Да, так странно, что ты можешь высказывать либеральные взгляды, живя на деньги от наследства коммунистического предка. Это забавно.
Я сожалею, что не смог быть на твоем выступлении в Брюсселе, но я слушал твое интервью для радио. Мы сейчас заедем в офис фестиваля, ты можешь подождать в машине или подняться со мной. Я на минуту.
Просто они заказывали мне несколько портретов писателей. Ты пойдешь?
– Да.
Бенуа некоторое время едет молча, потом начинает смеяться.
– Твой дедушка меценат. Ты понимаешь “меценат”, в русском есть такое слово? Отлично. Этот дедушка помогает русскому писателю – он дает ему деньги от квартиры, а также является отличным литературным персонажем. Он заботится о своем внуке.
Потом мы останавливаемся около Центрального вокзала и входим в уже знакомую мне галерею Равенштайн, поднимаемся на лифте. Нас встречает госпожа Анна Гейб.
– Добрый день, Илья. Я рада, что вы нашли время зайти к нам. С
Мартиной вы уже знакомы. Так, кто еще у нас есть, кого вы не знаете?
– Она берет меня под руку и ведет по коридору. – В этой комнате у нас очень красивая девушка, для паблик релейшенз, она даже изучала русский язык.
Я заглядываю в комнату, Муки поднимает на меня глаза и улыбается.
– Мы тоже уже знакомы, Анна, спасибо.
– Нет, эти русские писатели, они всегда знакомы с самыми красивыми женщинами. Ладно, я вас оставляю, но заходите в мой кабинет, мы всегда сможем поболтать и попить чай с вами.
И вот Муки встает из-за стола и идет ко мне. Бенуа, ты просто молодчина. Мужичара. Как ты знал, куда меня привезти?
– Привет. Я рада увидеть тебя.
– И я рад. Это Бенуа, он прекрасный фотограф. Это Муки.
– Да, я видела ваше фото Ильи в газете. Кто-то повесил это фото на дверях нашего офиса и нарисовал сердечко на нем.
– Это был не я, ха-ха. Хотя я был бы не против. Я его почти что люблю. Он говорит странные вещи. Он действительно странный – совсем не русский. Вы можете пока поболтать, я подойду через пять минут.
И вот мы стояли – она прислонилась к косяку двери, обхватив локти ладонями, я перед ней – и улыбались. Мы говорили по-русски, и никто нас не понимал.
– Завтра и потом я буду работать в центре для информации, здесь внизу. Ты можешь прийти в любой день, можно вместе кушать, обедать.
К моей соседке, к Маргерит, приехал муж на денек. Мы сели обедать втроем.
– Томас занимается фотографией, он хотел тоже посмотреть твои снимки из Сибири, я ему рассказывала о них. Не мог бы ты принести их снова?
– Конечно.
Сосредоточенный седой Томас в вязаном свитере перебирает мои пейзажи и портреты, подносит иногда близко к глазам, потом рассматривает с расстояния вытянутой руки. Посапывает и трет переносицу, в ушах видны ватные шарики.
– Это очень странные фотографии. Я даже не знаю, как сказать. Это, несомненно, китч. Я бы даже сказал – дабл китч. Что это за бумага?
– Она называется “металлик”. Мне понравилось, что она дает такие блики, а стоит, как обычная.
– Да, и помимо бликов она удваивает эффект китча. Тут даже трудно понять – то ли это такой прием, когда китч должен обесцениться за счет усиления, то ли просто откровенная тяга к нему.
Томас опять потер переносицу.
– Это странные фото. То, что ты снимаешь, – это жизнь. Но то, как ты снимаешь, – это китч. К сожалению, я не читал твоих книг…
– Нет, Томас, его роман лишен этого. Там почти нет китча. Совершенно ясный реализм. – Маргерит уверенно качает головой.
– В реализме бывает китча не меньше. Да, об этом интересно подумать.
Меня, на самом деле, давно занимает этот вопрос. Сейчас продается или документализм, или китч. То есть если ты снимаешь дерево, то ты должен поставить подпись под фотографией: “Дерево возраста 347 лет из парка при замке королевы Изабеллы такой-то” или ты должен посадить на это дерево сову с милым совенком или обезьяну с милым детенышем обезьяны. Тогда у тебя его купят. Если же это будет никому не известное дерево без малышей, то ты можешь украшать этим снимком свою комнату – никому, кроме тебя, он не будет интересен.
Томас откладывает фотографии и возвращается к своей тарелке. Он жует и говорит одновременно.
– Еще пятьдесят лет назад можно было заниматься искусством. Или спортом. Люди выходили на футбольное поле, играли, потом пожимали друг другу руки и расходились, а не рвали на груди майку. И на это смотрели. Люди делали интересные снимки, выставляли их, и на это тоже смотрели. Люди писали книги. А сейчас нужно выбирать.