Сцепил пальцы на затылке, чтобы не передумать в последний миг.
И упал на острие.
Падение длилось вечность.
Я даже успел вспомнить, что забыл снять доспех, которого не надевал; и решил, что это не имеет никакого значения.
— Я лежу перед собою цитаделью, взятой с бою,
Ненавистью и любовью — ухожу, прощайте!
Тенью ястреба рябою, исковерканной судьбою,
Неисполненной мольбою — ухожу, прощайте!
В поношении и боли пресмыкалась жизнь рабою,
В ад, не в небо голубое ухожу. Прощайте.
Ухожу…
Кривое лезвие ятагана изгибалось мне навстречу холодной улыбкой стали: «Давай, поэт! Иди ко мне! Доверься! Уж я-то тебя не подведу!»
И я так же криво улыбался ему в ответ, отвоевывая у пространства пядь за пядью.
Прости меня, Аллах всемилостивый и милосердный; или нет, лучше не прощай, а просто пойми. Я даже не буду молить Тебя принять мою неприкаянную душу — ибо знаю, какой грех совершаю. Нет мне прощения, как нет и другого пути. Эй, падший ангел, гордыня во плоти — готовь котел попросторнее, раздувай пламя, зови подручных!
Встречай!
Я иду, спешу, падаю, я уже… где ты?!
Перед глазами мелькают кровавые угли и блеск рогов — вот ты каков, хозяин преисподней! — тупой удар в бок пронизывает болью все тело, в уши врывается глухой звон металла…
…Небо. Откуда в аду такое голубое небо?
Я приподнялся и сел.
Напротив ухмылялась баранья морда! Иблис, будь ты проклят, прощен и снова проклят! — почему и ты предал меня?! Или ты — одно целое со Златым Овном, моим мучителем и искусителем?! Молчишь? Все молчите, да?! — адские выкормыши, зеленые холмы Ирема, их обитатели, толпа тварей, что мало-помалу собирается вокруг поглазеть на завидное зрелище!
Последние слова умирающего Кей-Кобада кузнечными молотами бьют изнутри в гулкие своды черепа:
— Он меня съел!.. съел… меня…
«И меня», — беззвучно отвечаю я.
В ответ баран издевательски скалит плоские зубы, похожие на речную гальку — словно мерзкая скотина чует мои мысли и глумится над старым поэтом! Златого Овна не устраивает шах-самоубийца! Только он, рогатый фарр-ла-Кабир, волен распоряжаться жизнью и смертью венценосной куклы! Только он вправе, отшвырнув глупца в сторону и выбив из-под него стальную смерть, лично растерзать упрямого — позже найдя замену сносившейся ветоши!
Это намерение ясно читалось в горящих углях, в хищных глазах пастыря стад.
И я понял запоздалым озарением: судьба дарит мне вместо греха самоубийства нечаянную возможность взять, взять, взять наконец самому — что бы я ни брал, жизнь или смерть!
До каких я великих высот возношусь и кого из владык я теперь устрашусь, если все на земле, если все в небесах… если… все…
Удар!
Скрежещут пластины доспеха, трещат ребра, запирая дыхание в легких, как запирают узника в беспросветных темницах Салам-Зиндана; оскал бараньей морды нависает надо мной ущербной луной геенны — и я еле-еле успеваю извернуться под массивной тушей. Кулак, закованный в броню, со звоном впечатывается в самую середину мощного лба, Овен отшатывается, гнусаво блеет; и пинком ноги я отталкиваю его от себя.
Ятаган! Где ты?! Где?!
Тусклый серый блеск в траве, в каких-то двух шагах.
Ноги все делают за меня сами: остается лишь нагнуться, сомкнуть пальцы на рукояти, моей волей избавленной от позора самоцветов…
Багровая вспышка превращает сознание в кусок парного мяса.
Боль.
Семь адских кругов боли, и восьмой, предназначенный исключительно для упрямцев вроде меня.
Во рту — соленый вкус крови и крошево выбитых зубов.
Зубы хрустят на зубах; бывшие на оставшихся.
Встать! Встать, старый урод! Немедленно — потому что время медлить иссякло на весах твоей участи!
Ну же?!
Баран стоит рядом. Рукой подать, и кровь, МОЯ кровь стекает по его золоченым рогам. Встать не получается, сколько ни кричи сам на себя; затруби сейчас Израфиль в трубу Судного Дня, я все равно не встану — но это и не нужно. Вот он, ятаган, стальные пальцы латной перчатки плотно обхватили рукоять с костяными накладками. Правая рука с оружием как нарочно отброшена назад: единственный взмах, один сверкающий полукруг — и этому кошмару придет конец!
Н-на!
Плечо едва не вывернулось из сустава. Ятаган жмется к земле, наливается свинцом, не желая подниматься, мешая рывком сесть и нанести решающий удар — меч владык, символ Кабирского шахства, отказывается рубить Златого Овна.
Как отказываются рубить только мечи: наотрез.
— Предатель!
В ответ с неба рушится издевательское блеяние, злорадный смех фарр-ла-Кабир.
Вот он, вещий сон! Вот он, сон в руку, меч в руку, и непомерная тяжесть распластывает меня по нежной траве Ирема, давая всласть насмотреться на адское солнце — баранью голову, хохочущую в облаках!
Исступление, бешенство отчаяния обжигает гортань расплавленным оловом:
— Предатель! Кусок ржавчины, позор своего рода, недостойный называться Мечом! Прислужник вонючего барана!
Златой Овен заставляет небосвод содрогнуться в приступе дикого веселья.
— Ведь мы похожи, ты и я!.. — шепчу я непослушными губами, словно надеясь уговорить упрямый ятаган. — Чего ты хочешь? Пылиться на дворцовых коврах, надуваясь от спеси во время парадов и торжеств?! Даже покидая ножны по прихоти очередной венценосной куклы, оставаться мясницким ножом?! — ибо никто не ответит тебе честным ударом на удар! Ты меч — или кусок бараньего дерьма?! Вспомни: подобен сверканью моей души блеск моего клинка: разящий, он в битве незаменим, он — радость для смельчака!.. мой яростный блеск, когда ты блестишь, это — мои дела; мой радостный звон, когда ты звенишь, это — моя хвала! Живой, я живые тела крушу; стальной, ты… ты…
«Достаточно, — решает Златой Овен. — Пора обедать.»
Дрогнула земля под копытами кинувшегося на меня барана — и в ответ странной, пронизывающей дрожью отозвалась рукоять ятагана, в чью плоть, казалось, намертво вросли сквозь железо перчатки мои пальцы.
Победный рев исторгся из моей груди, вторя свисту рассекаемого клинком воздуха Ирема: меч все-таки сделал свой выбор! Выбор между человеком и златорогим фарром — а значит, нас было двое!
Нет, не двое: сейчас мы были одним целым!
Ятаган крылом бури взмыл над косматой тушей — чтобы опуститься.
Истошное, испуганное блеяние, влажный хруст — и кривое лезвие, на треть войдя в шею Златого Овна, вспыхивает ярче дюжины солнц. Оно плавится в жаре фарра, истончаясь, исходя нестерпимым сиянием — и вот: обожженные пальцы уже не ощущают рукояти, ибо ладонь моя пуста.
— Отныне Кабиром будет править не Фарр, но Меч!
Полководец из сновидения в последний раз повторяет эти слова, пробуя каждое на вкус, и удаляется в свою обитель грез.
Раненый баран неистово бьет копытами, проминая доспех, насилуя мое кричащее тело — но руки уже сомкнулись мертвой хваткой на подрубленной шее фарр-ла-Кабир. Рывок, проворот, треск ломающихся позвонков и рвущихся сухожилий…
Я встаю.
У ног моих бьется в агонии обезглавленная туша кабирского фарра. Драгоценная шерсть, легендарное Золотое Руно, быстро тускнеет, становясь обычной бараньей шкурой, грязной и окровавленной.
Мухи.
Жужжат, клубятся… райские мухи.
А вокруг молча ждут обитатели Ирема, символы сопредельных держав. Фарры Харзы, Мэйланя, Дурбана… зайцы, голуби, верблюды, черепахи; лоза и плющ растут из рыхлой земли, цепляясь усиками друг за друга, уставясь на меня глазницами странных соцветий… ни одного хищника.
И я читаю в их молчании приговор.
Приговор озверевшего рая.
Но все-таки первый шаг навстречу делаю я.
Сам.
— …твое шахское! Посторонись!
Мимо меня, выпятив смертоносный рог «Сестры Тарана», проносится разъяренный зверь аль-каркадани по кличке Дэв.
Мимо меня летит знакомый смех Утбы Абу-Язана, смех и песнь «Улыбки Вечности», двуручной секиры, не обученной задумываться: рай вокруг, ад или сумрачная страна аль-Араф.
Мимо.
Меня.
А в отдалении наотмашь пластает воздух кривой машрафийский меч, изготовленный оружейниками Йемена, честно оплаченный блюдом полновесных динаров — разрубая цепкие объятия Вольного Плюща фарр-ла-Оразм и скрежеща по панцирю Черепахи-о-Семи-Пятнах, так и не сумевшей всучить мне трон Хины!
«Если буду нужен — позови. Я у тебя в долгу.»
Антара Абу-ль-Фаварис, Отец Воителей, ты и без зова пришел на помощь к царю джиннов по имени… по имени… забыл!
Антара, я забыл, как ты называл меня там, в чаше Мазандерана!
Но все равно — спасибо.
Оглушительное хлопанье крыльев над головой — и в горло впиваются кривые когти Голубя-Мяо, символа мира и добродетели! Стоит немалого труда оторвать от себя разъяренную птицу, больше похожую сейчас на горного орла, чем на кроткого голубка. В ответ на удары кулака пернатый фарр-ла-Мэйлань бьет клювом, метко и страшно, прошибая зерцало как раз под ключицей, на месте былого шрама; клещи когтей отрывают от доспеха пластину за пластиной, хлопанье крыльев терзает слух, и я уже с трудом держусь на ногах, но падать нельзя, ни в коем случае нельзя, а можно лишь раз за разом бить в ответ, бить, пока есть силы, а потом — ногами втаптывать мерзкую тварь в грязь, ломая крылья и слыша, как хрустят под каблуком ребра…
Огромная голова Лунного Зайца катится по останкам голубя, а верный Дэв спешит на помощь чернокожему Антаре — Отец Воителей, изрубив наконец в куски Вольный Плющ, схватился с двугорбым Наром ал-Ганебом, успевая одновременно уворачиваться от упрямой черепахи фарр-ла-Хина. Гигант-верблюд встает на дыбы, машет копытами, пытается достать Антару зубами, и помощь Дэва весьма кстати.
Я вытираю пот, удивленно слыша скрежет перчатки о налобник шлема; и вижу Утбу.
Что ж ты так, веселый хург, что ж ты…
Они лежат рядом, вцепившись друг друга и разметав в стороны обрывки Кименской Лозы: Утба Абу-Язан и Фесский Вран. В спине мертвого ворона, подобного птице Рох из легенд, глубоко засела секира со сломанным древком — но клюв фарр-ла-Фес до середины вошел в левый глаз Утбы, выйдя из затылка.