Как-то раз на третьем курсе медицинской школы я околачивалась без дела у сестринского поста, пытаясь казаться полезной, как вдруг услышала разговор старшей медсестры по телефону.
Она звонила на вахту санитарам. Санитары требуются постоянно, днем и ночью. Их вызывают, чтобы передвинуть каталки с людьми или аппаратуру. Они кружат, посвистывая, по больничным коридорам, разнося рентгеновскую пленку, результаты анализов крови или спеша на вызов к нервному пациенту. Но этот телефонный звонок оказался другим. Просьба была тихой и не подразумевала спешку.
– У меня посылка для Розового дома, – сообщила медсестра.
Поначалу я не поняла. Розовый дом – это что, одно из административных зданий? Оно вообще на территории больницы? Может, оно находится где-то на задворках больничной территории, где секретари заполняли медкарты пациентов? Если так, то с какой стати мы отправляли туда посылку и почему об этом говорили так тихо?
Для меня тогда, а также для всех, кто проходил мимо сестринского поста или просто мог случайно услышать разговор, название ничего не значило, однако для медсестер и санитаров это был шифр. Фраза означала, что умер кто-то из пациентов.
Посылка для Розового дома – это тело для морга.
Моим первым заданием в роли младшего врача было констатировать смерть пациента. Я явилась в больницу в свой самый первый рабочий день, только-только из медицинской школы. Я была бодрой, пока еще без тени усталости и чувства безысходности. Все еще четко представляла себе, каким врачом хочу быть. Через несколько минут после прихода у меня сработал пейджер, и я перезвонила с детской наивностью.
– Это доктор Кэннон, – сказала я, все еще пробуя эти слова на вкус.
– Не могли бы вы прийти в отделение, чтобы констатировать смерть? – произнес голос на другом конце провода.
Это было паршивое первое задание. Я могла бы придумать множество других заданий, которые предпочла бы выполнить, однако решила, что все будет в порядке. В конце концов, к этому меня и готовили.
В медицинской школе очень мало рассказывают о смерти. Мы изучаем уйму информации об умирании, читаем в учебниках о процессах, лежащих за нашим последним вздохом, о патологии болезней.
Мы очень мало говорим о самой смерти. Остается пробел – между победой болезни и правильным заполнением свидетельства о смерти. Пробел, который включает в себя родственников и потрясение, хаос и размышления. Пробел, в котором очень часто скрываются наши сомнения в самих себе.
Вплоть до того первого дня в роли младшего врача я никогда не сталкивалась со смертью вне своей семьи, не считая безликих трупов в секционном зале и отточенных процедур вскрытия. Я никогда не сталкивалась в качестве медика лицом к лицу с концом жизни пациента, который не лежал бы при этом на стальном столе. Однако я отправилась в отделение, чтобы выполнить свое первое задание в качестве младшего врача, чувствуя себя полностью готовой.
К тому же я знала, как проверить пульс и наличие самостоятельного дыхания. Я знала, как проверить наличие кардиостимулятора и заполнить свидетельство о смерти. Меня всему этому научили, и я должна была справиться.
С чем я, однако, справиться не могла и чего не знала, так это того, что почувствую, зайдя в комнату, где только что скончался человек, и увидев все маленькие детали вокруг, рассказывавшие, кем этот человек был. Сумку с вязальными принадлежностями и открытки с пожеланиями выздоровления, недоеденную упаковку мятных драже и сборники головоломок. Больше всего мне запомнилась книга в мягком переплете, лежавшая на прикроватном столике. Она была закрыта, а закладка навсегда осталась чуть дальше середины истории. Образ этой книги сопровождает меня всю жизнь. Он присоединился ко всем остальным мелким деталям, которые я день за днем собирала по палатам, не понимая, что именно под их тяжестью я в конечном счете и сломаюсь.
Прибыв в отделение, чтобы констатировать смерть, я взяла пару латексных перчаток из коробки на стене и под взглядами всех присутствовавших людей скрылась за шторами, задернутыми вокруг кровати пациента.
Я не знала эту женщину. Я никогда с ней не разговаривала, не участвовала в ее лечении – просто так случилось, что именно меня вызвали, когда она скончалась. Пока я выполняла свою работу, из-за тоненьких штор было отчетливо слышно происходящее в отделении. Казалось неприятным, чуть ли не жестоким, что девяносто два года жизни могут подойти к концу под лязганье металлических каталок, шлепанье половых тряпок и трескотню посетителей. Закончив, я сняла перчатки и замерла. Я огляделась вокруг, пытаясь найти себе еще какое-то задание, однако все уже было сделано. Мои врачебные обязанности были выполнены, но своим человеческим долгом я посчитала как-то почтить смерть пациента.
Я не могла просто развернуться и уйти, выбросить перчатки в первую попавшуюся урну и продолжить работу – мне это странным образом казалось пренебрежением к только что оборвавшейся прямо передо мной жизни.
Когда я наконец вышла, с меня по-прежнему не сводили глаз. Задергивая шторы, я мельком огляделась. У большинства пациентов сидели посетители, и им было любопытно, однако они не переживали. А вот женщине в соседней кровати явно было не по себе. В руках она держала платок, однако не вытирала им скатывающиеся по щекам слезы, а просто складывала и раскладывала его, снова и снова, пока я на нее смотрела. Я уселась на стоявший рядом с ней пустой стул и стала ждать.
Спустя несколько минут она на меня посмотрела.
– Я накричала на нее, – сказала она. – Ночью я крикнула, чтобы она заткнулась. А теперь она мертва.
– Вы никак не могли этого знать, – сказала я.
– Она так громко шумела, – сказала женщина. – Стонала и выла.
Я взяла ее за руку, и она перестала складывать-раскладывать платок:
– Вы же не стали бы кричать на кого-то, зная, что он умрет, не так ли? Не знаю, прощу ли я себя когда-нибудь.
Когда за телом пришли санитары, шторы вокруг остальных кроватей задернули, а двойные двери на этаж закрыли. Тело пропало из виду, словно по волшебству, скрывшись за дверью без надписи в подвале больницы, став частью происходящих в морге ритуалов. Оно стало посылкой для Розового дома. Когда все люди на этаже показались снова, шокированные и любопытные, казалось, словно этой девяностодвухлетней старушки и вовсе никогда не было.
У нас не принято говорить о смерти. В эпоху, когда мы кичимся собственной непредубежденностью, смерть остается чем-то потаенным, спрятанным за вуалью шифров и сокращений. Нам, людям, смерть служит напоминанием о неизбежном, для врачей же она подчеркивает ошибочно воспринимаемую слабость. Мы годами учимся лечить людей, выстраиваем свой арсенал лекарств и капельниц, всевозможного оборудования, рьяно боремся и спорим со смертью до самого конца, словно она может быть мерилом нашей пользы. В отличие от медиков прошлых лет современные врачи отказываются говорить о смерти как о естественном процессе, как будто тем самым они поставили бы под угрозу собственную ценность.
За такую неуступчивость приходится платить. Мы репетировали разговоры с пациентами о смерти:
– В случае остановки сердца желаете ли вы, чтобы мы предприняли попытки вас реанимировать?
«Да! – кричат они, – да!» ДА! Само собой. Любой другой ответ был бы немыслимым. Неловкие паузы в сложных разговорах заполняются новыми вариантами лечения, клиническими испытаниями новых препаратов, а также надеждой. Смерть стала врагом, а процесс умирания – полем боя. На основе этих разговоров пациенты принимают решения о дальнейшем лечении, и наша неспособность говорить открыто и откровенно подвергает опасности тех самых людей, которым мы стараемся помочь. Смерти происходят не как в мыльных операх. Бесчисленное множество раз я бегала по больнице в поисках консультанта, чтобы подписать заявление об отказе от реанимационных мероприятий, потому что состояние пациента ухудшилось, а заранее ничего оговорено не было. Смерть может быть громкой, грязной и хаотичной, а расхлебывать все опять-таки приходится медсестрам. Согласно исследованию министерства здравоохранения, семьдесят процентов людей утверждают, что им комфортно говорить о смерти. Но на самом деле мало кто обсуждает свои пожелания с семьей, и, хотя большинство пациентов заявляют, что предпочли бы умереть дома, из-за медикализации[3] процесса смерти мало кому удается этого добиться.
Если повезет, мы испытаем на себе тишину и спокойствие паллиативного ухода. Нам позволят умереть у себя дома или в отдельной палате. У нас предварительно состоится разговор, в котором слова «предсмертный уход» будут означать возможность выбора, а не полное поражение. Пока мы не научимся проводить такие разговоры, пока мы не перестанем говорить шифрами и сокращениями, всегда будут пациенты, чьи просьбы останутся неуслышанными, и для Розового дома всегда будет новая посылка.
Девяносто два года жизни заслуживают большего, чем стальная каталка за тоненькими, словно бумага, шторками. Большего, чем уголок в палате в окружении незнакомцев. Они заслуживают выбора. Они заслуживают достойного конца. По мере развития медицины, по мере того как лекарства и различные процедуры все более умело поддерживают в нас жизнь, забота об эмоциональном, а не только физическом здоровье становится все более важной. Хорошая и долгая жизнь – это гораздо больше, чем просто число прожитых лет.
10Промежутки
Медицинская школа научила меня диагностировать и лечить болезни, с которыми я, кроме как в учебниках, больше нигде не столкнусь, однако не смогла подготовить к тому, как обходиться со смертью. Мне было велено – меня не попросили, а именно велели – сообщить одной семье о смерти в результате сердечного приступа их главы, отца и мужа. Мужчины, который еще мгновением ранее был в добром здравии. Выбор пал на меня по той простой причине, что я был самым младшим врачом в отделении. Я прошел по короткому коридору и сообщил печальную новость. Будучи неподготовленным, я сделал это неуклюже, неумело, что совершенно никак не помогло людям эту новость принять. Это была первая смерть в моей врачебной практике.