Я выбираю свободу — страница 17 из 39

Помню, как-то совершенно изведясь, я набрался мужества и позвонил в ЦК человеку, кажется, его фамилия была Козлов, который ведал оформлением моих документов на выезд в Париж, и помню, как товарищ Козлов сказал мне отечески, но строго: «Товарищ Галич, вы ведь не куда-нибудь едете, а в Париж, так что вы уж потерпите». И я терпел. Кстати, фильм этот «Третья молодость» еще довольно часто показывается на экранах телевизоров, особенно, когда приезжают какие-нибудь высокие гости из Франции, только с маленькой деталью, что фамилия автора сценария, моя фамилия, и заодно фамилия моего французского соавтора Поля Андреота, из титров вырезаются, так что фильм идет как бы безымянный, впрочем, не совсем безымянный, поскольку фамилия, скажем, ассистента режиссера или там второго, третьего оператора известны, неизвестно только, кто написал сценарий, кто был автором этого фильма. Ну вот, а теперь я приезжаю в Париж уже довольно часто, за этот год я бывал несколько раз в Париже, — просто сажусь в поезд вечером в Германии и утром просыпаюсь в Париже. Перед сном я отдаю свой паспорт проводнику, и когда утром он приносит в купе кофе, он заодно отдает мне и мой паспорт.

В первый же день по приезде в Париж я, естественно, помчался в госпиталь, который находится в Булонском лесу, в котором сейчас поправляется уже Виктор Платонович Некрасов — наш замечательный писатель, благороднейший, мужественный человек, автор одной из лучших книг о войне «В окопах Сталинграда», автор замечательных «Путевых дневников», автор многих великолепных произведений, доведенный почти до отчаяния издевательствами, которые чинили над ним власть предержащие, обысками, допросами, бесконечным издевательством, бесконечными запрещениями того или другого произведения, он в середине прошлого года принял решение выехать во Францию. Ему это разрешение было дано.

Мы с ним продружили почти уже сорок лет, с юности, мы познакомились тогда, когда мы сдавали вместе на актерское отделение в студию Станиславского. Потом мы с ним довольно часто встречались, хотя он жил в Киеве, а я в Москве. И так получилось, что из Москвы он летел в Цюрих, и в этот день я находился в Цюрихе, у меня был свободный день, и я его встретил на аэродроме. Первый человек, так сказать, которого он увидел на чужой земле был я, его старый друг.

Виктор Платонович был тяжело болен. Он лежал сорок дней в госпитале, и были минуты, когда очень мы тревожились, все его друзья. Но сейчас он уже поправился. Вчера, а я приехал в Париж позавчера, вчера его уже должны были выписать, то есть выписали, это я знаю, и сейчас он будет отдыхать в пригороде Парижа, набираться сил. Он прекрасен, как всегда. Максимов, с которым мы его вместе навещали, позавчера сказал о нем, пожалуй, очень точно, что Виктор Некрасов похож на начинающего, только начинающего стареть мушкетера. Он очень похудел и еще как-бы посмуглел, хотя он всегда был очень смуглым. У него веселые, живые глаза. Он полон энергии, полон планов на будущее. Сейчас в четвертом номере «Континента» печатается его прекрасное произведение «Записки зеваки», и он хочет работать дальше, будет работать дальше.

Потом мы, оставив, наконец, Некрасова, которого мы, вероятно, немножко даже измучили своими разговорами и беседами на разные темы… отправились к нему домой, а живет Владимир Емельянович Максимов у самой Триумфальной арки на рю Лористон; это очень тихая и прелестная улочка, которая выходит прямо к Триумфальной арке. Мы прошлись немного по этому прекрасному сиреневому, фиолетовому удивительному Парижу.

На следующий день я встречался с Марией Васильевной и Андреем Донатовичем Синявскими. У Синявского сейчас кончились лекции — он преподает в Сорбонне, как известно… — но сейчас лекции кончились, сейчас началась пора летних каникул, и он начал записывать для Радио Свобода цикл своих регулярных передач. Я хочу просто поздравить и порадовать вас, дорогие радиослушатели, что с сентября регулярно, каждую неделю будет передаваться… очередная беседа

Андрея Донатовича Синявского, беседа свободная, он будет разговаривать обо всем: и о своих впечатлениях, и о размышлениях, и о литературе, о жизни.

И опять потом вместе с Синявским бродили по Парижу, любовались Парижем, вдыхали этот необыкновенный парижский воздух, который даже табуны машин, заполнивших улицы Парижа, не могут испортить, потому что воздух этот прекрасен. Я вспоминал, как мы любили говорить в Москве, повторяя известные строчки из стихотворения Маяковского «Прощание с Парижем»:

Подступай к глазам разлуки жижа,

Сердце мне сентиментальностью расквась,

Я хотел бы жить и умереть в Париже,

Если б не было такой земли Москва.

И помню, мы тогда еще острили, что точку в этом стихотворении надо было ставить раньше, так, примерно:

Подступай к глазам разлуки жижа,

Сердце мне сентиментальностью расквась,

Я хотел бы жить и умереть в Париже. (Точка.)

Точку мы тогда в Москве ставили здесь. А вот сегодня, когда я живу в Париже, я думаю — нет, все-таки прав был Маяковский:

Я хотел бы жить и умереть в Париже,

Если б не было такой земли Москва.

Так я думаю сегодня.

У микрофона Галич

19 июля 75

История одной пьесы

Здравствуйте, дорогие мои знакомые и незнакомые друзья! Снова мы встречаемся с вами в эфире.

Сегодня я хочу рассказать вам историю одной моей пьесы. Именно не песни, а пьесы, потому что мне кажется, что история эта в своем роде примечательна.

Это было в середине сороковых годов, в году сорок седьмом, вероятно. После трех запрещенных моих пьес, а три пьесы, первые, которые я написал, были сказками… я написал пьесу под названием «Походный марш, или за час до рассвета».

Это была попытка такой романтической трагедии. Пьеса была написана в стихах и в прозе, как ни странно, довольно легко прошла Главрепертком, который в ту пору заменял цензуру. Единственное замечание было — нельзя ли сделать в конце так, чтоб было не очень понятно, погибают герои или не погибают. Чтоб люди думали, может быть, они остались живы.

Это очень типичное замечание тех лет, потому что считалось, что для советского человека смерть — это нечто совершенно не характерное, и рассказывают, что некий Смирнов, бывший одним из председателей Ленинградского горсовета, принимая у себя мэров французских городов, на вопрос одного из них — «какова смертность в Ленинграде», ответил просто и ясно: «А в Ленинграде у нас смертности нету». Правда, он сам опроверг это утверждение недели две спустя, разбившись в пьяном виде на машине.

Ну вот, меня попросили изменить конец, я немножко его переделал, и действительно было не очень понятно, погибают мои герои или не погибают, и пьесу принял к постановке Московский камерный театр — Александр Яковлевич Таиров.

А в ту пору, по мудрому решению Комитета по делам искусства, который тогда занимался всеми вопросами культуры вместо министерства культуры, был установлен новый институт. Институт так называемых политкомиссаров при театре. Помимо директора и художественного руководителя театра, были назначены во все театры политкомиссары — литературные генералы, иногда драматурги, иногда даже недраматурги, члены партии, разумеется, большинство из них связанные с НКВД, МГБ, КГБ, и они осуществляли роль таких политкомиссаров, как в войсковых соединениях; они осуществляли контроль за идеологической направленностью репертуара, за вопросами политпросвещения, политучебы, за всеми, так сказать, политическими аспектами жизни театра.

Таким политкомиссаром в Камерный театр был назначен драматург, крупный партийный и общественный деятель, крупный работник Комитета государственной безопасности — Всеволод Витальевич Вишневский, автор знаменитой пьесы «Оптимистическая трагедия», которая, кстати, была поставлена в Камерном театре. Главную роль комиссара играла Алиса Коонен. И должен сказать, что спектакль, несмотря на всю ходульность драматургии, был удивительным, замечательным спектаклем, и многие режиссеры, ставившие впоследствии «Оптимистическую трагедию», даже такие крупные, выдающиеся режиссеры, самостоятельные, с творческой индивидуальностью, такие, как Георгий Александрович Товстоногов, в общем-то, все повторяли находки Александра Яковлевича Таирова в этом спектакле.

Всеволод Витальевич необыкновенно горячо приветствовал меня, говорил мне не раз о том, как он счастлив, что в театр приходят новые молодые силы, как ему нравится моя пьеса.

В один недобрый день раздался телефонный звонок, и секретарша Александра Яковлевича Таирова попросила меня срочно прийти, Александр Яковлевич Таиров просит меня явиться к нему. Я пришел. Александр Яковлевич сидел какой-то грустный, нахохлившийся, сказал:

— Знаете, Саша, нам звонили из Комитета по делам искусства и приказали прекратить репетицию без объяснения причин. В общем, я (он как-то прятал от меня глаза) сказал, что я не очень понимаю, в чем там дело, ведь так они восторженно поначалу отнеслись к пьесе, и я просил Юрия Сергеевича Калашникова (тогдашний начальник Театрального управления при Комитете искусства) на ближайшем заседании Комитета, там будет обсуждаться вопрос о летних гастролях театров, я просил вторым вопросом поставить обсуждение вашей пьесы, и Соломон Михайлович Михоэлс, и Юрий Александрович Завадский, — они обещали поддержать пьесу, и может быть, что-нибудь нам удастся сделать, хотя бы добиться разрешения постановки ее в одном нашем театре.

И вот мы сидим на этом совещании в Комитете по делам искусства в Управлении театров, проводит его Юрий Сергеевич Калашников, молодой, ему тогда было лет тридцать пять, голубоглазый, высокий, немножко похожий на портреты Бенкендорфа, и, кажется, он знал за собой это сходство. А совещание длится долго. Совещание длится невыносимо долго, потому что было такое правило: каждый выступающий начинал с того, что он сначала благодарил партию и правительство и лично товарища Сталина за огромную заботу, проявляемую в развитии советского театрального искусства. Затем следовали слова благодарности данному Управлению театров, данному председателю Комитета по делам искусства и все за эту же заботу, внимание, — и только после этого долгог