Я выбираю свободу — страница 18 из 39

о, длинного обязательного вступления люди переходили к конкретным разговорам о том, кто куда едет, какие спектакли везет.

Часам к двенадцати было закончено с первым вопросом, Юрий Сергеевич Калашников поднялся, потянулся и сказал:

— Ну, вот, хорошо сегодня поработали. У нас, правда, есть еще второй вопрос, но я думаю, что время позднее, мы этот вопрос как-нибудь обсудим в другой раз.

Мы вышли в коридор, и с двух сторон Соломон Михайлович Михоэлс и Александр Яковлевич Таиров, два выдающихся деятеля театра, стали мне нашептывать: «Саша, это очень хорошо, что сегодня мы не обсуждали вашу пьесу. Видели, Юрий Сергеевич Калашников, он сегодня в раздраженном состоянии. Вы знаете, было бы плохо, если бы сегодня как раз… Понимаете, все уже устали и стали бы обсуждать вашу пьесу, это было бы очень нехорошо. Так что все к лучшему, все к лучшему. Мы добьемся, чтобы кто-нибудь поставил ее все-таки на обсуждение».

В этот момент мимо нас проходил Юрий Сергеевич Калашников, он сказал: «Хорошо поработали, правда? До свидания». «До свидания», — сказали Таиров и Михоэлс и улыбнулись. И улыбка эта пронзила меня на всю жизнь. Я запомнил ее, эту улыбку, эту искательную, жалкую, смущенную улыбку, — это улыбались Михоэлс и Таиров — Юрию Сергеевичу Калашникову, имя которого уже давным-давно позабыто.

Так закончились репетиции. Так рухнула моя пьеса.

Через десять лет она попалась на глаза новому начальству — заместителю министра культуры Пахомову, имя которого тоже давным-давно позабыто, и она ему почему-то понравилась, эта пьеса — «Походный марш, или за час до рассвета». Она была немедленно напечатана в журнале «Театр», издана отдельной книжкой и поставлена многими театрами Советского Союза и даже за рубежом. И опять, казалось, можно было бы поставить на этой истории точку. Ан нет!

Лет десять спустя меня встретил на лестнице моего дома мой приятель-драматург, который жил в том же подъезде, и сказал: «Слушай, ты видел книгу о Таирове, только что вышла?»…

И вот я листаю эту книжку. В письме Всеволоду Витальевичу Вишневскому Таиров пишет следующее:

«Дорогой Всеволод!

Нам очень трудно (я цитирую по памяти, так что я могу быть неточен. Я цитирую основной смысл) вести вместе нашу репертуарную политику. Зачем же, после того, как ты сам говорил о том, что пьеса Галича необыкновенно талантлива, что ты рад его приходу в театр, зачем же там («там» было напечатано в разрядку, что подразумевало некое очень высокое совещание), на том совещании ты обозвал его бездарным мальчишкой, который подсовывает в театр макулатуру».

Так открылось то, что было решительно мне непонятно в сорок седьмом году.

Я рассказал вам эту историю не только потому, что она чрезвычайно характерна для нашей литературной и театральной жизни. Я рассказал вам эту историю еще и потому, что в ней есть зерно надежды. Все тайное, рано или поздно, станет явным. Имена подлецов, как бы тщательно ни прятали они концы в воду, станут известны людям. Непременно станут известны!

У микрофона Галич

9 августа 75

Некто с пустым лицом

Здравствуйте, дорогие друзья! В передачах, посвященных путешествию в Америку, я вам рассказывал о том, как трудно протекал наш полет из Европы в Соединенные Штаты, о том, как нас болтало над океаном, как мы все боялись, и вот я помню, для того, чтобы немножко отвлечься от этого страха, я пытался сочинить песню о полете в Америку. Но дальше первой строфы дело не пошло, а первая строфа была такая:

Это будет рассказ, как летают в Америку,

Без особых хлопот с получением виз.

Но сперва мы приедем к Покровскому скверику

И оттуда пешком по Колпачному вниз.

Я вспомнил путь, которые многие из нас прошли, по которому многие еще сегодня ходят «по Колпачному вниз», туда, к зданию, к двухэтажному зданию ОВИРа, где решается судьба.

Я получил повестку после двух безуспешных попыток добиться разрешения временно поехать в гости в Норвегию, а потом поехать в гости в Америку… с предложением придти в ОВИР к двенадцати часам дня в кабинет такой-то. И все собравшиеся у меня мудрецы, все уже умудренные опытом хождения в ОВИР за получением визы, стали рассматривать эту повестку, чуть ли не нюхать ее, и все удивлялись, почему мне именно назначено в двенадцать часов, потому что такого правила обычно в повестках не существует. Пишут — в такой-то день явиться, в такой-то кабинет.

Я доехал до Покровского скверика и спустился по Колпачному вниз к зданию ОВИРа, показал свою повестку милиционеру. Он сказал мне: «Идите наверх». Я гордо пошел наверх, видя, как остальные там сидели у дверей кабинета начальника ОВИРа полковника Золотухина, который вызывает людей, чтобы сообщить им об отказе.

Я поднялся наверх, меня встретила известная всем красавица овировская Маргарита Николаевна Кошелева.

Она взяла у меня повестку и сказала: «Спустимся вниз». Тут у меня упало сердце, «спустимся вниз» — это плохо. Она привела меня и посадила у кабинета Золотухина, что было совсем уже плохо. Я сидел в очереди, какие-то люди обращались ко мне и говорили: «Какая у вас очередь?». Я говорил: «У меня никакой очереди». Ну, начался немедленно немножко одесский бедлам, то есть: «Как это — никакой очереди?!». В это время по радио раздался голос, строгий голос: «Старшина, ко мне!». И старшина прошел в кабинет Золотухина. Потом он вышел и снова вошел в зал, гремя ключами, и отпер дверь какого-то кабинета. Потом по радио раздался голос: «Гражданин Галич, пожалуйста!». И я, вызывая ненависть всех окружающих, прошел в кабинет Золотухина. Там находился он сам, Маргарита Николаевна Кошелева и еще какой-то человек с такой стертой внешностью, что сегодня я описать его бы затруднился, не смог. Золотухин сказал, что мне отказано, мне не дано разрешения на выезд. Я сказал:

— Спасибо.

И задал тоже довольно обычный вопрос:

— Кому я могу на вас пожаловаться?

Он обычно, с обычной улыбкой ответил мне:

— На нас жаловаться бесполезно, но можете писать в Президиум Верховного Совета.

Я сказал:

— Спасибо.

И тут он задержал меня, сказал:

— Так вам, ведь, вероятно, интересно узнать, по каким мотивам вам отказано?

Я сказал:

— Да, мне было бы интересно узнать.

Золотухин указал на этого безликого человека, сидевшего рядом с ним за столом, и сказал:

— Вот товарищ специально приехал с тем, чтобы поговорить с вами и объяснить вам.

Я сказал:

— Слушаю вас.

Но товарищ сказал:

— Нет, вы знаете, тут мы будем мешать товарищу Золотухину, давайте пройдем в другую комнату.

И мы вышли из кабинета Золотухина и прошли в ту, заранее отпертую комнату, которую открывали у меня на глазах. Туда же пришла Кошелева. Мы сели втроем. Мы мирно закурили, и человек со стертым лицом сказал мне:

— Вот вы хотите выехать за границу с советским паспортом. Ну как же мы можем позволить выехать за границу с советским паспортом, когда вы здесь у нас в стране занимаетесь враждебной пропагандой, а вы хотите, чтобы мы вас отправили за границу как представителя Советского Союза.

Я сказал:

— Понимаете, теперь мне все понятно. Благодарю вас.

Помолчав, он сказал:

— Но у вас есть еще другой выход.

Я спросил:

— Какой?

Он сказал:

— Вы можете подать заявление на выезд в Израиль, и я думаю, что мы вам дадим разрешение.

Я сказал:

— Собственно говоря, вы мне предлагаете выход из гражданства?

Он сказал:

— Я вам ничего не предлагаю, я просто говорю о том, что есть такая возможность.

Потом мы… распрощались.

Я не помню лица этого человека, но разговор этот я запомнил, пожалуй, навсегда, до конца своих дней. И после этого свидания я написал песню, которая называется «Песня об Отчем Доме»:

Ты не часто мне снишься, мой Отчий Дом,

Золотой мой, недолгий век.

Но все то, что случится со мной потом, —

Все отсюда берет разбег!

Здесь однажды очнулся я, сын земной,

И в глазах моих свет возник.

Здесь мой первый гром говорил со мной,

И я понял его язык.

Как же странно мне было, мой Отчий Дом,

Когда Некто с пустым лицом

Мне сказал, усмехнувшись, что в доме том

Я не сыном был, а жильцом.

Угловым жильцом, что копит деньгу —

Расплатиться за хлеб и кров.

Он копит деньгу, и всегда в долгу,

И не вырвется из долгов!

— А в сыновней верности в мире сем

Клялись многие и не раз! —

Так сказал мне Некто с пустым лицом

И прищурил свинцовый глаз.

И добавил:

— А впрочем, слукавь, солги,—

Может, вымолишь тишь да гладь!..

Но уже если я должен платить долги,

То зачем же при этом лгать?!

И пускай я гроши наскребу с трудом,

И пускай велика цена —

Кредитор мой суровый, мой Отчий Дом,

Я с тобой расплачусь сполна!

Но когда под грохот чужих подков

Грянет свет роковой зари —

Я уйду, свободный от всех долгов,

И назад меня не зови.

Не зови вызволять тебя из огня,

Не зови разделить беду.

Не зови меня!

Не зови меня…

Не зови —

Я и так приду!

У микрофона Галич…

23 августа 75

Воспоминание об Одессе

Здравствуйте, дорогие друзья! Здравствуйте, мои слушатели, вернее, те из вас, кому удается меня услышать.

Кто из вас бывал в Одессе? Вы знаете, всю мою юность я мечтал попасть в этот город. Мой первый литературный учитель, поэт Эдуард Григорьевич Багрицкий, — одессит. Одесситами были Бабель, Олеша, кумиры нашей молодости Ильф и Петров. Из Одессы были Катаев, Вера Инбер. Многие и многие писатели и поэты вышли из этого удивительного города. Это город юго-запада, «вольный город Черноморск», как мы его знаем по произведениям Ильфа и Петрова, особенный, неповторимый, удивительный город.