…Я вырос на ваших песнях — страница 8 из 30

Ну а что касается одежды — вся она сегодня придумывается для молодых, худющих, толерантно настроенных в смысле унисекса. А мне, извините, не двадцать лет, не хочется выглядеть смешным. Хотя слабые попытки производились. Я сильно переживал по поводу модных сверхнизких поясов у джинсов — мне казалось, что достаточно нечаянного движения, и они сползут — чего там сползать-то? К тому же то, что нависало над этим поясом спереди и с боков, сильно не радовало. А покупал по двум причинам — во-первых, других и не продавали: был пояс низкий и невозможно низкий. Во-вторых, меня пытался подсадить на них сын: артист, значит, будь модным. На нем, двадцатипятилетнем, они сидели как надо — непонятно на чем держались. Я даже попробовал их сдернуть с него неожиданно сзади — не получилось! В общем, мода не пошла.

Однако! Я вспоминаю нас двадцатилетних, я копаюсь в потрескавшихся черно-белых московских и питерских фотографиях — «Машина», «Аквариум», «Удачное приобретение»… Мы были жуткие модники! Но наша мода была — наоборот: МЫ НЕ КАК ВСЕ! А в условиях советской действительности наши наряды граничили с идеологическим вызовом. Да это и был вызов — эй, вы, серенькие, мешковатые, одинаковые, с кислыми лицами — просыпайтесь! Битлы и роллинги идут! Лав, пипл! Мы шили невероятные клеша из бархата, занавесок и матрасной ткани. Ширина превосходила все допустимые пределы. Мы затягивали наши бока (тогда, к счастью, худые) в батники на два размера меньше, и все решала прочность ниток, державших пуговицы. Мы стучали по асфальту неимоверными сабо: платформа десять сантиметров! И суровые осуждающие взгляды строителей несостоявшегося коммунизма нас только заводили. Конечно, мы не листали модные журналы от кутюр (да их и не было — за исключением журнала «Польская мода»!) — мы срисовывали себя с Джимми Хендрикса. Думаете, он со своими цыганскими рубахами, цветами и перьями у «Дольче Габбана» одевался? Да прекратите. Такой же сумасшедший, как мы. По общечеловеческой моде одевался Энгельберт Хампердинк — чуть расклешенные благообразные однотонные брючки, короткий приталенный пиджачок, причесочка. Модненький такой гусь.

Конечно, это во многом диктовалось философией хиппи — не будь как все! Даже среди своих! Поэтому фантазия не знала границ, а крайняя ограниченность в материалах и подручных средствах заставляла пускаться в удивительные ухищрения. Помню девочек, аккуратно завернутых в тюль от занавески, — там, где надо — просвечивает. Чуть-чуть. Золотая бахрома на рукавах моей концертной рубахи была срезана с какого-то красного знамени. Эх…

Сегодня мир невероятно унифицировался. И напрасно мальчики в расшнурованных кроссовочках и шапочках на глаза думают, что все они выглядят по-разному. Нет, все они выглядят одинаково. Мода больше ни с кем не воюет.

А может, они и не думают?

О музыке

Нет-нет, господа, поверьте мне: если уж мы говорим об искусстве, то музыка — искусство искусств, высшая его ступень. Музыка необъяснима и иррациональна. Желаете пояснений? Извольте.

В любом из искусств помимо «как» (что и составляет тайну искусства) непременно есть еще и «про что». Про что там у тебя книжка — про любовь, про войну или про дружбу? Ромео и Джульетта умерли от любви, и мы печалимся, Чапаев опять не доплыл до берега — горе, бурлаки тянут баржу, им тяжело и жарко, и мы сопереживаем. Даже балет, по сути набор живых картинок к музыке, имеет содержание — про что там «Лебединое озеро»? А тут дядька склонил голову, провел конским волосом смычка по струнам скрипки — и ты вдруг заплакал. Что с тобой, дружок? Про что это ты плачешь?

Теория, как водится, очень хорошо объясняет, как та или иная музыка сделана, но никогда не объяснит, как ее сделать. Краски, положенные на холст, даже в полном соответствии с инструкцией, еще не есть картина.

Музыка нанизана на ритм, как все живое на нашей планете (а индейцы считали, что живое на планете — все, считая саму Мать-Землю, и я с ними согласен). Все вокруг подчинено ритму: день и ночь, зима и лето, приливы и отливы, фазы солнечной активности, смена глобальных потеплений и ледниковых периодов. Порывы ветра хаотичны, а волны ударяют в берег, создавая мощный ритм — как это? Внутри каждого из нас ритмично бьется сердце. Там, где остановился ритм — закончилась жизнь. Ритм задан нам Богом.

Мы многое знаем о тайнах ритмов, и не знаем ничего. Сейчас с помощью ритмов (инфразвук) лечат болезни — опять. Раньше это делали шаманы. Ударяя в бубен, шаман стучался в двери к богам. И двери открывались, поверьте, — если ты знал правильный ритм.

А мелодия? Почему мелодия, лишенная содержания, заставляет нас переживать? Всех, включая детей? Я в свое время посвятил этому целое исследование, но не боюсь повторяться.

Товарищ Жданов, надзиратель над советской культурой, топтавший Шостаковича, утверждал: музыка — это то, что можно напеть. Он был почти прав, сволочь. Просто собственный музыкальный уровень не позволял ему напеть Шостаковича. Рылом не вышел.

А мелодия повторяет интонации нашей речи. И справедливо это для всех народов мира — английские мелодии перекликаются с английскими интонациями, индийские — с индийскими. Мы никогда не говорим на одной ноте — мы говорим музыкальными интервалами. И чем мы более взволнованны, тем отчетливее звучат эти интервалы. И говорим мы то в миноре, то в мажоре — в зависимости от того, о чем говорим.

Как просто, да? Казалось бы. Так про что там эта мелодия?

Ребята. Музыка — это язык Бога. Мы слышим его через проводников — композиторов, музыкантов. А вот они — они слышат его сами. Не все. Не всегда. Но это ни с чем не сравнимое чувство. Завидно?

Вам нравится, как поют в церкви? Независимо от того, кто поет — профессиональный хор или пять деревенских бабушек? Мне тоже нравится. Причем пение бабушек нравится больше: они слышат Бога, и Бог слышит их.

В XX веке человечество получило сразу много опасных игрушек: атомную бомбу, радио и телевидение, Интернет. Звукозапись. Конечно, впервые в истории музыка стала достоянием миллионов. Хорошо, да? Только не музыка, увы — звуки музыки. Не все ее составляющие, похоже, фиксируются записью. Та самая ниточка, которая связывает музыканта с Небом в момент исполнения, — не записывается. Только ее бледный след. Каждый обрел возможность сколько угодно слушать любимые произведения — в консервах. И как ими научились торговать! Но в консервах Бога нет. Да и ротация никогда еще никому и ничему не шла на пользу.

Человечество, само того не ведая, превратило музыку из принцессы в Золушку. Сегодня девяносто процентов музыки, которую мы слышим (хотим или не хотим), — это фон. В лифте, в баре, в супермаркете, в телевизионных программах, за рулем машины. А мы разговариваем, спорим о чем-то, думаем о другом. Прикрутили потише, чтоб не мешала, и делаем свои дела. Какой, к черту, Бог? Мы просто стали бояться тишины. Мы, оглушенные децибеллами городских улиц, хамской рекламой, болтовней идиотов-радиоведущих, разучились слушать тишину. И голос Бога в музыке для нас уже почти неразличим. А слесари-штамповщики студийного цеха, кующие новый бессмертный хит для певицы Сюси, юные безграмотные диджеи, складывающие свои шедевры из лупов и сэмплов — специальных музыкальных консервиков, для них заготовленных, — все они только думают, что делают музыку. Нет, ребята, вы делаете глушилки. И они хорошо работают.

Вскоре после того, как планету впервые в истории накрыл пластиночный бум, случилась Вторая мировая война, унесшая рекордное, невероятное количество жизней. Не видите связи? А я вижу.

Человечество, которое не слышит Бога, — долго ли проживет?

О риске

Я устал повторять, что не люблю риск. В этот момент очередной журналист выпучивает глаза и восклицает: «Ну как же, Андрей Вадимович, — вы же занимаетесь такими экстремальными видами спорта — дайвингом, например», — и я в сотый раз объясняю этому недотепе, что дайвинг, вопреки его представлению, не экстрим и даже не спорт, а удовольствие, и что хожу я под воду не за адреналином, а за неземной красотой. А занятие чем-либо с целью получения адреналина кажется мне, извините, родом наркомании. И не надо с этой целью прыгать с крошечным парашютом с недостроенного небоскреба в ночное время — можно просто побегать туда-сюда через скоростную трассу вдали от перехода: в смысле адреналина будет не хуже. Не хочу обидеть экстремалов. Риск я понимаю как неизбежный фактор в ситуации, когда от твоего, иногда моментально принятого решения, зависит что-то очень серьезное — спасение чьей-то жизни, например. Да хоть своей собственной. Тогда ты взвешиваешь все обстоятельства и принимаешь решение, дающее тебе максимальный шанс. Не вижу здесь ничего, что могло бы доставить удовольствие, включая неизбежный выброс адреналина. И казалось мне, что риск — понятие, применимое исключительно к человеку, так как связано оно с мыслительным процессом. Так мне казалось.

Несколько лет назад мы с небольшой компанией друзей путешествовали по Пантаналу. Пантанал — огромная территория на юге Бразилии, сплошь пронизанная реками, покрытая озерами и болотами. Со всего мира сюда едут фотографы живой природы и орнитологи — здесь обитает великое множество водяных тропических птиц. Территория считается национальным парком, и охотиться на ней всем, кроме аборигенов-индейцев, запрещено.

Мы приближались к Пантаналу с севера на древнем раздолбанном джипе, до места назначения и пересадки на лодку оставалось еще миль двести. Места вдоль дороги тянулись исключительно ровные, зеленые, с редкими деревьями. В сезон дождей земля тут может быть полностью покрыта водой, которая с окончанием дождей довольно быстро уходит. Иногда дорога пересекала очередную речку, и я всякий раз зажмуривался — мосты в Бразилии принято ремонтировать уже после того, как они обрушатся, и проезжали мы по гнилым, наполовину обвалившимся бревнам совершенно непонятно каким образом. Под мостами у темной воды вповалку лежали кайманы. Они даже не лежали — они валялись. Они подпускали нас метра на три и неохотно сползали в воду. Скоро нам надоело их фотографировать, и