– А если бы вам автор ответил: не могу приехать в Москву.
– Почему же он не может приехать?
– Человек семейный, имеет определенную работу, да к тому же у него и денег нет на поездку.
– Эка беда! Я бы пошел к редактору журнала, а то и к самому Фадееву14) и словом бы ему: «Прислана интересная, редкая в наши дни рукопись. Но автор ее находится в неважном положении… Ему надо срочно помочь материально за счет тех статей, которые предусматривают огромные расходы на так называемые творческие отпуска». У вас только одно препятствие: имеете дело с человеком, который не состоит членом литературного фонда.
– Опять насмехаетесь… Я так не могу с вами разговаривать.
– Вы не курсистка, а один из литературных пастырей. Извольте слушать правду.
– Вы все время говорите мне колкости.
– Где нет желчи и смеха, там нет надежды на избавление. Где нет сарказмов, там нет и настоящей любви к человечеству… Покрепче запомните это, на носу себе зарубите (хотя вы и считаете меня молокососом): таланты появляются и проявляются не вдруг. Их надо вовремя заметить, любовно и активно поддержать, осмеять, если уж на то пошло… Что бы случилось с Гоголем, если бы к нему отнеслись так же, как вы отнеслись к Н.?
– Нашли с кем сравнивать.
– А вам разве не известно, что и Гоголь начинал, делал первые шаги, был безвестным человеком. А как участливо тепло относились к нему Пушкин и Белинский. Они игнорировали все официальные представления о таланте человека.
– Но это же величина!
– Да бросьте же дурака валять. Величина, талант… Неужели на Руси запрещено появляться новым дарованиям? Или вы боитесь, что появление нового дарования отразится на самочувствии таких, как Симонов?
– Почему вы его так не любите?
– Потому, что он не поэт, а ловкий ремесленник. Слава у него не по заслугам.
– Кого же вы считаете поэтом?
– Любого литератора, который подходит под определение: «С высшей точки зрения, поэтами можно назвать тех людей, которые из эпохи в эпоху раскрывают перед нами страдания человечества, а мыслителями – тех людей, которые отыскивают средства облегчить и исцелить эти болезни». Поэты из века в век возвещают человечеству его страдания… Симонов далек от этого требования, как небо от Земли.
– Это было сказано в прошлом веке, а сейчас иная эпоха.
– Или горя нет, страданий?
– Сейчас все охвачены пафосом созидания.
– А все ли?
– Сейчас всем легко и радостно живется.
– Глупости. По личному самочувствию не судите о самочувствии всех.
– Что же, по-вашему, Симонов должен грусть-тоску навевать?
– Да! Но не такую, какую он навеял на сборники «С тобой и без тебя». Видно, мелодрама с актрисой – высшее и единственное горе, которое испытал Симонов в жизни… А пока не глотнешь горя – не станешь поэтом! И тоска (не унижение) – одно из самых сильных и освежающих чувств человека. Тоска по Родине, по призванию, по лучшему будущему – одно из движений жизни. Бесшабашные натуры ни о чем не тоскуют. Им все трын-трава. Они живут по правилу: лишь бы день провести, лишь бы мне было хорошо. От такого человека не дождешься ничего хорошего, возвышенного. Именно тоска по лучшему будущему заставила Чернышевского написать «Что делать?». Этой тоской глубоко пропитаны многие произведения тех, кого мы считаем классиками, которых желаем превратить в пугала для тех, кто стремится сделать кое-что значительное в литературе.
– Ладно. Оставим в покое Симонова. А кого бы вы из современных писателей отнесли к классикам?
– Я ценю «Хождение по мукам», «Железный поток», «Тихий Дон», «Чапаев», «Необыкновенное лето», «Как закалялась сталь», «Василий Теркин», «Молодая гвардия», но с определением в классики нет смысла торопиться. Это сделает за нас время. Не будет создано лучших произведений об этом – будет считаться классикой то, что уже есть. Классика – лучшее из сделанного.
– Ну, а роман «Счастье» [Павленко15)] как вы считаете? Хороший роман. Один Воропаев чего стоит!
– Воропаев действительно хорош: у него очень много от Базарова и Рахметова. Но почему же он так одинок? Вы же не стараетесь стать Воропаевым?
– Как вам сказать…
– А так и скажите: «Роман я прочитал, он мне понравился. Но в Воропаевы меня не тянет. Он для меня чужой и непонятный».
– Вы за кого же меня считаете?
– За того, кто вы есть на самом деле: за живого почитателя классиков, за поверхностного ценителя явлений современной литературы, за глушителя новых талантов… Меня бесит ваше равнодушие к Воропаеву.
– Но мне от этого не жарко, не холодно.
– Конечно, я не Симонов. Мои мнения, кроме хлопот, никакой выгоды вам не принесут. Вам тогда жарко, когда невыгодно, а холодно, когда надо выносить свои суждения о чем-то, брать на себя ответственность.
– Как вы были нигилистом, так им и остались.
– К вашему сведению: томики сочинений нигилиста сопровождали Ленина в далекую сибирскую ссылку, а как бы отнесся к вашим писаниям Ленин, еще не известно.
– Не хвастайте.
– Не хвастаюсь, а горжусь. Чем же гордитесь вы? Рецензиями на Н.? Подхалимством к Симонову? Трусостью и равнодушием? Умением произносить трескучие слова?
– Ладно, ладно! Пока. В классики вас все равно не зачислят.
– Зачислять можно на казенную службу, но не в классики русской литературы. Вашей хулы и проклятий, признаться, не пугаюсь… А вот таких, как Н., жалко. Прямо-таки готов зареветь оттого, что ничем не могу помочь.
По пути домой Дмитрию Ивановичу вспомнились два важных изречения Гоголя: «Слава не может дать наслаждение тому, кто украл ее, а не заслужил»; «В русском сердце всегда обитает прекрасное чувство взять сторону униженного». Он сжал все свои наблюдения и взгляды в краткий монолог: «Слабые, дряхлые, бесцветные и бездарные писатели подчиняют свою деятельность прихотям общественного вкуса и капризам умственной моды. Но писатели, сильные талантом, знанием и любовью к идее, идут своей дорогой, не обращая никакого внимания на мимолетные фантазии общества… Это и есть классика. К этому остается лишь добавить: поэт – или великий боец мысли, бесстрашный и безупречный “рыцарь духа”, или же ничтожный паразит, питающий других ничтожных паразитов мелкими фокусами бесплодного фиглярства. Середины нет. Поэт – или титан, потрясающий горы векового зла, или же козявка, копающаяся в цветочной пыли».
Бородатый, странно одетый автор приволок объемистую рукопись, названную им «Война и мир». Приволок, положил, отдышался и произнес:
– Двенадцатая редакция! Каково? Вы представляете, что это значит?
– Бумаги много испортили… Беспокойный же вы человек. И зачем вам возиться с этим? Вы же граф.
– Знаю, что не конюх, – зло хмуря брови, ответил бородатый автор. – Вы замечаете только испорченную бумагу. А сколько кусков моего графского мяса осталось в чернильнице? Или это пустяки?! Спокойствия я не хочу, ваша светлость. Спокойствие – это душевная подлость.
– Но не сердитесь на меня, граф. Право, я вас не хотел обидеть. Давайте посмотрим, что у вас получилось… Вы, вероятно, убрали публицистические отступления?
– Немного сократил. Некоторые перенес в конец романа. Без них нельзя.
– Вы отстали, граф. Сейчас форме придается исключительное значение.
– А к чему форма, если нет доброго содержания? На интрижках, на комедиях далеко не ускачешь. Надо жизнь знать, уметь страдать и блаженствовать, любить и ненавидеть.
– Обилие публицистических отступлений портит ваш роман.
– Чем же? Настало время говорить прямо, обнаженно, а не намеками, не аллегориями.
– Это ваше личное мнение. А я придерживаюсь общих вкусов, общих течений.
– Настоящий роман – не мотылек. Он должен иметь долголетие. Без публицистических отступлений он так же неустойчив, как и большое здание без надежных балок.
– С отступлениями трудно читать.
– Настоящее произведение должно читаться трудно – надо давать мысленную нагрузку читателю.
– Не любит этого современная публика. К вам недружелюбно отнесется и пресса. И на лауреатство вы не сможете рассчитывать.
– Мнение газет переменчиво, как осенняя погода. Рангов в литературе я не признаю.
– Но вы обязаны считаться со вкусами нашего взыскательного читателя.
– А кто он такой?
– Э-э! Вы, вероятно, слабо связаны с народом. Вы знаете, как возросла грамотность людей!
– Тем лучше! Значит, публицистические отступления особенно нужны – прямо, ясно выраженные мнения автора. Без аллегорий, без гипербол и всего остального… Что же касается связей с народом, то они всегда мне кажутся недостаточными… Правда, я не брезгую толковать с мужиками, с калеками, с арестантами, со вдовами и даже с пьяницами. Люди же они! Меня кровно интересуют их жизнь, их думы и настроения. И жалобщики меня осаждают каждый день. Что ни жалоба, то и новость – сюжетная ситуация, новый характер, новая идея. В жалобах все есть в зачаточном виде – и трагедии, и драмы, и комедии, и мелодрамы.
– Да разве в этом связь с народом? Надо бывать на митингах, на собраниях, там, где люди работают.
– А что я получу от этого?
– Как что? Услышите живой голос людей, посмотрите на их патриотические порывы.
– На собраниях люди никогда не бывают самими собой – они чаще всего лгут.
– Вот те раз!
– Вот те два.
– Впрочем, давайте возвратимся к публицистическим отступлениям. Тяжело их читать, скучно.
– Кому тяжело, тот пусть их пропускает.
– Ну, вот видите, не любите вы читателя, не любите народ.
– Да что вы мне талдычите: любовь, народ. Вы о любви к народу только разглагольствуете, а меня каждый день жалобщики осаждают. Что ни жалоба, то и охапка горя. Настоящего, а не выдуманного. Такие сюжеты в руки лезут, что перед ними блекнут и трагедия Анны Карениной, и трагедия Катюши Масловой. Прямо зло берет, что не могу их использовать.
– Вы, извините, клевещете на нашу действительность.