Я взял Берлин и освободил Европу — страница 12 из 42

о ездовой Новосельцев то ли растерялся, то ли еще что, но он нас повез по тропинке, по которой мы туда пришли, и благополучно довез до санбата.

Оперировал меня мой земляк Юзук, он мне еще успел сказать до операции: «О, белорус к нам попал, сделаем все в лучшем виде». Пришлось удалить мне метр тонкого кишечника, все зашили, но в полевой госпиталь отправили только недели через две.

О Победе узнал в дороге. Я как раз ушел из госпиталя в Будапеште и на попутках добирался в свою часть. Маргелов дорожил своими людьми и нас учил: «Подтирайте задницу госпитальным направлением и самостоятельно добирайтесь в нашу дивизию», мы так всегда и делали. Вот по дороге в дивизию я и услышал о Победе. Трудно, наверное даже невозможно словами передать, какая у нас была радость… А когда я прибыл в дивизию, Маргелов мне так сказал: «О, Робин Гуд вернулся. Ну, иди, принимай свою роту». У него присказка такая была, он всех подчиненных называл Робин Гудами.

Но у нас война 9 мая не закончилась. Мы стояли возле местечек Кефермаркт, Прегартен, это чуть севернее Линца, и через наше расположение к американцам стремился вырваться эсэсовский корпус, в составе которого были знаменитые дивизии: «Мертвая голова», «Викинг», «Полицай». Прихожу к себе в роту, а старшина моей роты Соколов добыл где-то «Опель-капитан» и решил похвастаться: «Товарищ капитан, давайте я вас с ветерком прокачу». А дороги в Австрии отличные, он разогнался, и мы влетели в деревеньку… полную эсэсовцев. Но они, видно, уже готовились к сдаче в плен и отнеслись к нам лояльно, к тому же Соколов не растерялся, вышел и попросил у немцев бензин, хотя нам он был не нужен. Немцы нас заправили, и мы уехали, хотя все это время я ждал очередь в спину…

Потом я, конечно, сказал Соколову пару ласковых…

И только потом, а это было уже 11 мая, к немцам на «Виллисе» лично отправился наш комдив Маргелов и очень жестко и решительно потребовал, чтобы они сдались в плен, ибо в противном случае огонь всей нашей артиллерии будет сосредоточен на них. Его угрозы подействовали, командир корпуса при нем же написал приказ о сдаче в плен, и немцы сдались без боя, и кто знает, сколько жизней наших солдат он спас… Те, кто был тогда с Маргеловым, рассказывали, что командир этого немецкого корпуса, старик лет шестидесяти, даже слезу пустил, когда подписывал тот приказ…

Когда немцы сдавали оружие, то наши солдаты начали отбирать у них часы, какие-то вещи, те заволновались, и тогда вмешался лично Маргелов, он это дело мигом прекратил, ведь он же пообещал немцам сохранить все их награды, личные вещи.

Корякин Юрий Иванович (Интервью Н. Чобану)


радист 114-го отдельного полка связи


Перед переходом границы с Германией в районе Бромберга (немецкое название польского города Быгдощ до 1946 г.) политрук роты пришел на собрание и сообщил следующее: «Мы вступаем на территорию Германии. Мы знаем, что немцы принесли неисчислимые беды на нашу землю, поэтому мы вступаем на их территорию, чтобы наказать немцев. Я вас прошу не вступать в контакты с местным населением, чтобы у вас не было неприятностей, и не ходить по одному. Ну, а что касается женского вопроса, то вы можете обращаться с немками достаточно свободно, но чтобы это не выглядело организованно. Пошли 1–2 человека, сделали, что надо (он так и сказал: «Что надо»), вернулись, и все. Всякое беспричинное нанесение ущерба немцам и немкам недопустимо и будет наказываться». По этому разговору мы чувствовали, что он и сам не знает точно, каких норм поведения следует придерживаться. Конечно, мы все находились под влиянием пропаганды, не различавшей в то время немцев и гитлеровцев. Отношение к немкам (мужчин немцев мы почти не видели) было свободное, даже, скорее, мстительное. Я знаю массу случаев, когда немок насиловали, но не убивали. В нашем полку старшина хозроты завел чуть ли не целый гарем. Он имел продовольственные возможности. Вот у него и жили немки, которыми он пользовался, ну и других угощал. Пару раз, заходя в дома, я видел убитых стариков. Один раз, зайдя в дом, на кровати мы увидели, что под одеялом кто-то лежит. Откинув одеяло, я увидел немку со штыком в груди. Что произошло? Я не знаю. Мы ушли и не интересовались. Но картина кардинально изменилась после Победы, когда 12–14 мая на развороте газеты «Правда» была опубликована статья академика Александрова «Илья Эренбург упрощает». Вот там было провозглашено, что есть немцы, а есть гитлеровцы. Это было время перемен, когда началось мирное строительство. Тогда начали закручивать гайки, наказывать практически за любой проступок. Уже на острове Борнхольм один сержант снял с датчанина часы – просто отнял и срезал кожу со спортивных снарядов в школе на сапоги. Так вот его приговорили к расстрелу, но Рокоссовский приговор не утвердил.

Был еще и такой случай, когда солдат или сержант поцеловал или обнял датчанку, а это видел какой-то датчанин, который позвонил в комендатуру, и этого солдата тут же арестовали и хотели отдать под трибунал якобы за изнасилование. Но когда эта девчонка узнала, что парня хотят отдать под суд, то она сама прибежала в комендатуру и сказала, что парень совершенно не намеревался ее насиловать. Правда, когда в 95-м году нас датское правительство пригласило на Борнхольм на празднование 50-летия Победы, нам сказали, что после ухода наших войск в 46-м году там было около сотни внебрачных детей. По-видимому, это относилось к нашим офицерам, в отличие от солдат жившим свободно на частных квартирах. Мы высадились в восточной Польше, в городе Острув-Мазовецкий (Minsk-Mazovetskii), и попали в состав 1-го Белорусского фронта под командованием Рокоссовского. Но как только мы приехали, фронт разделился: Рокоссовский был назначен командиром 2-го Белорусского, а командовать 1-м Белорусским стал Жуков. Нас перевели в подчинение 2-го Белорусского фронта. Догнали фронт уже в Померании. Разница между Карелией и Польшей была огромная. Безлюдье, валуны, леса и болота сменились дымящимися развалинами, воронками от бомб, городами с горящими улицами, там и сям лежащими трупами, красивыми, добротными домами, черепичными крышами ухоженных усадеб и кирх и невиданными для нас, отличными автобанами… Ко всему прочему мы из морозной, заснеженной Вологды внезапно попали в раннюю весну, яркое солнце. На этом фоне наши полушубки, шапки-ушанки и валенки выглядели нелепо, пугали местных немцев, вызывая смех и издевки солдат из других частей…

Померания – это житница, самая сельскохозяйственная часть Германии, там было много картошки, а еще больше спирта… Бежит посыльный, машет мне рукой, кричит: «Старшина, к командиру роты!» Бегу. Ротный, застегивая планшет, прерывает мой доклад: «Видишь знак? От него дорога к группе домов, узрел? Развернешь свою рацию там и быстро вертайся. Штаб, – кивнул в сторону дома, – разместится тут. Усек?» Через несколько минут с напарником Димкой уже подходим к дорожному знаку с надписью «Аикфир».

Подходим к крайнему дому деревни. Оглядываемся. В деревне, кажется, ни души. Дом добротный, двухэтажный, с мансардой. Рядом растет большое дерево, до которого можно дотянуться, стоя на крыше. Если влезть выше на дерево, закрепить там антенну и спустить ее в мансардную комнату, будет в самый раз, надежная связь.

Но надо в дом. Три года фронта научили быть осторожным. С автоматом наготове, след в след (благо, валенки мокрые) поднимаемся на крыльцо, привязываем веревку к ручке, отойдя назад, укрывшись за дерево, дергаем. Дверь с шумом распахивается. Уже смелее заглядываем внутрь: небольшая прихожая, пусто, слева дверь. Снова дергаем ручку. И уже, топоча намокшими валенками с прилипшими к подошве песком и землей, появляемся на пороге во всей своей заполярной красе с автоматами наперевес. До конца жизни не забыть мне дикий, пронзительный вскрик невысокой девчушки лет 15–16, метнувшейся с вскинутыми руками навстречу из-за стола, стоявшего посредине большой, богато обставленной комнаты.

Мгновение, и она колотит меня кулаками в грудь по меховым отворотам засаленного полушубка, повторяя: «Их бин кранк! Их бин сифились!» Схватив девчонку за руку и отстраняя ее, оборачиваюсь к Димке: «Чей-то она, а? Понял?» Димка осклабился: «А то нет». Да я и сам все понял, скорее сдуру спрашивал. Держа рыдающую взахлеб девочку за руку, размышляю: «На дьявола она мне со своими соплями, нам же наверх надо, в мансарду? Отпустишь – черт знает что натворит». Говорить с ней – ни я, ни Димка по-немецки ни бум-бум. Врезать ей, чтобы не путалась под ногами, рука не поднимается: девчонка же, дура. В растерянности оглядываюсь, ища лестницу. Ее не видать. Димка опережает: «Дверь!» Она у меня за спиной, рядом с той, через которую мы заявились. Делаю шаг к ней; девчонка вырывается, опережая меня, прижимается спиной к двери и снова в отчаянии кричит: «Нихт, нихт». И опять за свое: «Их бин…» Это уже мне кажется подозрительным. Отшвыриваю девчонку, кричу Димке: «Держи ее!» – и с автоматом на изготовку ударом ноги распахиваю дверь, заметив, что она открывается внутрь. Из полумрака чулана с маленьким оконцем раздаются стенания, причитания и детский плач. Заглядываю. Мать честная! На скамейке и на полу сидят несколько человек. Приглядываюсь: старик, три женщины и четверо детей. Все голосят, и у всех на коленях и рядом полные корзины и баулы со скарбом. Вроде как в дорогу собрались. Ну, а если бы я запулил туда очередь? Ну, дела!..

Буквально обалдев, оборачиваюсь к напарнику, державшему девчонку. В этот момент слышим шум подъезжающей машины. Оба вскрикиваем: «Немцы, ложись!» Я валюсь у порога, Димка, повалив девчонку и зажав ей рот, смотрит в сторону окна, откуда шум. Семья в чулане замолкает. Мотор выключили, послышались голоса, чьи – не разобрать. Наступает тишина, лежим. Словно на Судном дне, вдруг брякнул один удар напольных старинных часов. Шарю рукой у пояса, достаю гранаты. Девчушка при виде их опять в голос заныла. Димка, матерясь, прижимает ее голову носом к ковру. Затем ползет к окну, не выпуская ее руку. Она хлюпает носом, ползет рядом. С угла окна «кавалер» осторожно заглядывает на улицу и неуверенно мямлит: «Навроде наши». Я ему: «Навроде! А вдруг нет?»