— Пойду я, — бесцветно сказал он, и мне стало не по себе, такой тоской и одиночеством повеяло.
— Нет, — сказал я и ничего больше не смог добавить. Мне даже хотелось, чтобы он ушел, — так мне было тяжело.
— Пойду я, — повторил он, и мне стало ясно, что он больше никогда не зайдет к нам. — Всего, — сказал он. — Как-нибудь увидимся.
Но я уже знал, что он никогда больше не придет к нам. И тогда я обхватил его руками, как если бы это был отец, и сказал ему:
— Папа, не уходи, папа!
И он вздрогнул, и дернулся, и прижал меня к себе, и какое-то слово пойманной птицей билось в его онемевшем горле. И когда птица вырвалась, я услышал:
— Сынок!
Так мы и стояли, не отпуская друг друга.
А Назаров все шептал и шептал это слово. И никак не мог остановиться.
И тогда я понял: он плачет.
Не хочу сидеть дома!
Я не ошибся. Назаров больше не приходил к нам. Мать удивлялась:
— Вчера встретила его на улице. Увидел меня. Перешел на другую сторону… Обиделся он, что ли? А за что?
Бабка качала головой:
— Эх, Надежда!
Мне было тошно сидеть дома. Когда я вспоминал Назарова, тоска сжимала сердце и хотелось бежать отсюда. Я брал с собой Султана, и мы подолгу бродили с ним среди развалин, уходили к реке и снова возвращались назад. А было холодно, и я стыл намертво, но все равно не шел домой. Я не мог никого видеть. Ни мать, ни бабку, ни Николая Палыча. Мне казалось, что я их ненавижу.
Николай Палыч все больше и больше лез не в свои дела, и матери это вроде бы как нравилось. Во всяком случае, она вроде бы считалась с его мнением.
— Опять у Сергея двойка! А все потому, что вы его балуете. Я, Надя, давно говорю, что здесь требуется твердая мужская рука…
В его словах, собственно, ничего такого не было, но я ненавидел его. И когда не хватало сил терпеть, я взрывался:
— И чего вам надо?! Что вы всех учите?! И вообще, кто вы мне? Отец?
Николай Палыч не спорил со мной и уходил в свою комнату. И тогда меня начинали воспитывать мать и бабка.
— Как тебе не стыдно! — кипятилась мать.
— Он старше тебя! — кипятилась бабка.
А я молчал. И уходил из дому. Я ждал зимы. Я тосковал по снегу. Мне казалось, что снег успокоит меня. Я ждал снега, как спасения. А от чего мне спасаться — не знал. В детстве многое гораздо проще. Осенью, в грязь и холод, тебя что-то мучит, и кажется, стоит пойти снегу, как все мгновенно исчезнет — и смутное беспокойство, и тоска, и все, все, терзающее тебя.
Каждое утро я просыпался, и тоска мучила меня, как неотступная тошнота. И каждое утро я ждал — снег! А небо было мутное и тяжелое, как лицо человека после долгой болезни. А небо ничего не обещало, кроме дождя. И ничего не случалось в моей жизни. И жизнь словно остановилась на мгновенье. И это мгновенье растянулось, замедлилось, как во сне, когда падаешь куда-то и летишь, задыхаясь от ужаса, и не можешь ни остановиться, ни прервать падение.
Каждое утро, едва проснувшись, я кидался к окну. Я смотрел во двор. А двор был черный, грязный, отчетливый и пустой. И снега не было. Я отходил от окна. Я одевался. Я шел в школу. И с утра начинал ждать завтра. И с утра думал, что завтра обязательно пойдет снег.
И каждый вечер я слушал скрипучий голос Николая Палыча, и каждый вечер задыхался от ненависти, и каждый вечер ждал завтра.
А снега не было.
И когда я уже не в силах был ждать, наступила зима. И пошел снег. И это было так странно, что я даже не удивился. И мне стало даже немного досадно, что пошел снег. Слишком долго я его ждал. А он оказался таким обычным!
Снег
Вот идет снег! Он идет, идет. Странный снег. Осторожный. Крупный. Звездами. Падает — тает. Первый снег.
Сначала были заморозки. И утром, когда я шел в школу, дорога была белая, будто ее посыпали сахаром. И дорога хрустела. И льдинки на лужицах — маленькие оконца, маленькие глазенки наступающей зимы.
Сначала была сырость. И туманы. И заморозки. И изморозь, как белая паутина, опутывала деревья.
А потом приходило солнце. И паутина с деревьев улетала. И дорога становилась черной. И зима прятала глаза.
Сначала была сырость. И туманы. Густые, как дым, — такие густые туманы. И когда утром я шел в школу по белой, хрустящей дороге, казалось, дома плывут мне навстречу — такой туман!
А потом пошел снег.
Снег — он пахнет зимой. А этот снег зимой не пах. Он пах сыростью, туманами, изморозью, чем угодно, только не зимой.
Первый снег.
Он падал на сырую землю и исчезал в ней. А земля открывала все поры, все отверстия — сыпься, мол, сыпься. Мне-то тебя и надо. Тебя-то я и ждала.
Вот идет снег, идет снег, идет снег. Час идет. Два идет. Три идет. Летят белые парашютисты. Летят, чтобы погибнуть. А все равно летят. И падают на мокрую землю. Черную землю. Теплую землю. И умирают. И снова летят. Снова. Без конца.
А земля лежит. Молчит. Тяжело дышит земля. Спокойно дышит. Смеется про себя: зря стараешься, первый снег. Где тебе со мною справиться?! Притаилась земля. Лежит — молчит. А снег, глупый, сыплется. Падает снег. Думает: победил я тебя, земля!
А земля молчит. Лежит. Дышит. Глубоко, спокойно. «Посмотрим, снег, посмотрим, кто кого. Ты — меня. Или я — тебя».
Снег идет. Идет снег. Целый день идет снег. Насыпал по колени. Радуется: моя взяла!
А утром — солнце.
Снег побежал, заплакал: «Обманщики! На одного — вдвоем!»
А земля смеется. Хохочет земля. Солнце — заливается.
А зима сидит за холмами. Прячется. Злится. Дуется. Как дунет! И снова — снег. Снег. Снег. Земля — в снегу. Солнце — в снегу. Город — в снегу. Дома — в снегу. Люди — в снегу. Сугробы. Снег. Снег. Снег.
Утром, когда я иду в школу, — снег. Днем, когда я иду домой, — земля. А в промежутках — туманы, сырость, изморозь. А потом снова — снег.
И наконец земля уступила. Великодушно уступила земля. Ведь и ей надоели туманы, дожди, осень. Ведь и ей нужно новое платье. Белое, крахмальное, подвенечное. Каждую зиму земля бывает невестою. И каждую осень — вдовою. Потому что каждую зиму приходит жених — Новый год, и каждую осень он умирает.
А земля — вечно юная, вечно прекрасная, вечно желанная невеста.
Апельсин
Я как-то не помню праздников. Честное слово, не помню ни одного праздника тех лет.
А может, их и не было?!
Впрочем, я ведь совсем не жалуюсь! Не я один. Многим ребятам моего поколения выпало тяжелое детство. Но даже такое детство — все равно детство. Со всеми своими радостями и печалями. И если я скажу, что в моем детстве совсем не было светлых дней, я солгу. Были такие дни. И когда они наступали, я забывал обо всем: и о войне, и о голоде, и о холоде. Но праздников, в широком смысле слова, я не помню.
Под Новый год я встретил Назарова. Он был в потертом кожаном пальто. Оно так и скрипело, когда он переставлял костыли.
— А не холодно вам? — спросил я.
— Холодно, — сказал он. — Да ведь я редко на улице бываю. Пока меня при госпитале держат. Вроде из милости, что ли… А у вас как? Все живы — здоровы?
— Все…
— А ты как, Сергей? Как успехи?
— Да тройки…
— А ты старайся.
— И так — во всю!
— Ну, раз ты стараешься, — вот тебе. Получай… — Он вытащил из кармана — яблоко не яблоко, в общем, какой-то желтый фрукт.
— А что это?
— Неужели не пробовал никогда?
— Не-е…
— Апельсин это.
— А его едят?
— Еще как! Это одному майору посылка пришла с юга — а там апельсины. Я ему говорю: слышь, Степан Фомич, подкинь-ка парочку. А он: на какой предмет? Нужно, говорю. Он пожался, но один дал. А я все тебя ждал. Думал, зайдешь. А сегодня решил уж сам к вам пойти. И хорошо, что тебя встретил…
— Спасибо… Так пойдемте к нам.
— Знаешь, Сергей, в другой раз… Устал я сегодня. Долго хожу… Ты лучше проводи меня немного.
Мы пошли потихоньку. Когда Назаров передвигал костыли, кожаное пальто его отчаянно скрипело. И снег хрустел. И я вдруг услышал запах апельсина. Запах был невероятный. Сумасшедший запах. Это был запах праздника. Вернее, всех праздников, которых никогда не было в моей жизни.
— Ты что это? — спросил Назаров.
— Так… Праздник скоро…
— Совсем… Новый год. Сорок пятый…
Да, это был запах Нового года. Запах праздника. А праздник пах апельсином.
Маленькое солнце, которое я держу в руке, называется апельсин.
Маленькое, круглое солнце. И оно — оранжевое. И если вдавить в него пальцы — брызнет сок. Солнечный, душистый, апельсиновый. А новогодний праздник пахнет апельсином. А апельсин — солнце! Если бы я мог, я дарил бы всем, кого люблю, апельсины. Всегда бы дарил. Всю жизнь.
И дома мать сказала:
— Апельсин!
И бабка сказала:
— Апельсин!
А Николай Палыч сказал:
— Откуда?
И я крикнул:
— Назаров дал! Чтобы я съел! Один!
— Никто и не просит, — сказал Николай Палыч.
— Никто и не дает, — сказал я.
Николай Палыч дернулся и ушел.
И мать не поругала меня за грубость. И долго молчала. И вздыхала. И как бы про себя сказала, что за такой апельсин можно выменять полкачана капусты.
И выменяла.
И бабка сварила щи. И я ел щи. А в щах плавало маленькое солнце — кружок моркови. И щи пахли апельсином. А апельсина я так и не попробовал.
Говорят, есть страны, где войны никогда не было. И солнце там вовсю лупится и жарит прохожих. А мальчишки — каждый день едят апельсины.
Только я что-то в это не верю.
Сватовство шофера
Я готовлю уроки по вечерам. При электричестве. И каждый раз, поглядев на лампочку, вспоминаю коптилку. Нет, я не выбросил ее. Разве выбрасывают старых и верных друзей? Спасибо тебе, коптилка. За все. За твой слабый свет. За ласковость. За доброту. Нет, я не выбрасываю тебя. Я прощаюсь с тобой. Ведь и старые друзья умирают. Прощай, коптилка. Я не забуду тебя. Но прошу, никогда не возвращайся в мой дом. Ни в чей дом. Так нужно. И ты это должна понять.