Я жду вас всегда с интересом — страница 6 из 44

Поезд подходил к станции.

— А как вы по части женщин? — спросил он.

В этот раз я не понял его.

— Что вы имеете в виду? — спросил я.

— Об этом мы еще поговорим, — сказал он. — Не взять ли нам полбанки?

— Водки? — спросил я.

— Ага, — сказал он, и глаза его блеснули.

— Не много? — спросил я.

— Как то есть? — спросил он.

— Не многовато ли?

Он засмеялся.

— Чепуха! Вы сколько можете выпить?

— Как когда, — сказал я.

— И я то же самое, знаете, как когда придется, это вы верно заметили.

Он так оживился, просто чудо! И руками вовсю махал. И слова у него друг на друга налетали, в каком-то он, в общем, был восторге. То ли он от меня был в восторге, то ли от того, что выпивка предстояла.

— …Когда я был моложе, — он прямо захлебывался словами, — я выпивал, ей-богу, не вру… сейчас я вам скажу… однажды, это было дело в Новочеркасске… на четверых было…

— Кто пойдет? — спросил я.

— Чего? — спросил он.

— За бутылкой сходите вы или я?

— Я схожу, — сказал он. — Так вот… я тогда выпил сразу…

Я опять перебил его. Что-то такое сказал ему насчет денег, насчет того, что, когда он вернется, я ему тогда и отдам, а он мне ответил, что это пустяки, что это, пожалуй, только начало, а там видно будет. Я сказал, что в вагоне жарко, то есть душно, а он ответил, что вовсе не так уж душно, как мне кажется.

Что-то он мне стал меньше нравиться. И совсем мне неинтересно было слушать, сколько он выпивал когда-то в молодости в Новочеркасске. Он и сейчас был молодой. Можно подумать, что все это сто лет тому назад было. Не очень-то мне нравятся люди, которые так говорят. И потом мне показалось, что вовсе он не из таких людей, которые пьют до одурения. Знаете, бывают такие типы — безобразно напиваются, все им мало и мало, начинают вас потом оскорблять разными словами ни за что ни про что… Почему это я, видите ли, должен выслушивать разную пьяную болтовню, за какие такие коврижки, в конце концов! Я потому это все говорю, что знаю, не первый раз со мной такие истории приключаются. А то, что он Хемингуэя читал, — велика важность!

В общем, я о нем как-то нехорошо подумал, без всяких на то оснований. А потом, когда он пошел за водкой и я стал смотреть в окно, он, наоборот, даже очень симпатичным мне показался, совершенно напрасно, наверное, я о нем всякое такое подумал.

Он пробежал по перрону очень быстро. И скрылся за углом вокзала. Я все смотрел в окно, а он не появлялся.

Потом поезд дернулся, и скоро он мчался уже сто двадцать километров в час. За окном опять замелькало.

Я думал, может, он еще появится. Может, он как-нибудь сел. Хотя я смотрел в окно. Я видел, что он не сел.

Я стал думать о нем. Он купит эту бутылку, а выпить ему не с кем. Один в этом городе с этой дурацкой бутылкой. И, наверное, у него тут нет родственников, иначе они бы его встречали… Он стоит на перроне и видит последний вагон в виде точки.

Сто двадцать километров в час! Не шутка!

И не то еще будет!

Лейтенант

Я проснулся, услышав стук в дверь. Вошел старый школьный товарищ. Я не узнал его сразу, я не видел его много лет, а как только узнал, сказал:

— А… Миша…

— Петя! — сказал он. Он был рад.

Я сидел в трусах на кровати. Кровать была высока. Миша был в новой военной форме. Он был лейтенант.

— Ты лейтенант, — сказал я.

— Я лейтенант, — сказал с радостью Миша.

— М-да… — сказал я.

— А ты? — спросил Миша.

— Я не лейтенант, — сказал я.

— Почему же?

Как мне показалось, он удивился. Я посмотрел на него с интересом.

— Не знаю, — ответил я.

— А я лейтенант, — сказал Миша.

— Ты лейтенант… — сказал я.

— Лейтенант я, — сказал Миша.

— Лейтенант… — сказал я.

— Давно это было, — вздохнул вдруг Миша.

— На одной парте сидели…

— И уже лейтенант, — сказал Миша.

— Лейтенант… — сказал я.

Мы помолчали.

Потом попрощались.

Он пожал мне руку и отдал честь.

— Лейтенант, — сказал я, — конечно…

Он пошел. На площадке лестницы остановился. Повернулся ко мне весь в улыбке. И опять отдал честь. Только щелкнул отчетливо каблуками. И уже пошел окончательно.

Рассказ об одной картине Сезанна, мальчике и зеленщице

Странный был человек Поль Сезанн! Напишет он холст красоты небывалой, да вдруг не понравится он ему. И он режет его ножом — вот так: раз-два, и кидает в окно. А окно мастерской выходило в сад. В саду часто играли дети. Они мастерили щиты и латы из брошенных Полем Сезанном холстов и с гиком и свистом носились по саду. Они дырявили живопись палками, делали из холстов корабли и пускали их в лужах. Только один очень маленький мальчик, что жил напротив, однажды нашел холст Сезанна и притащил домой. Мать мальчика, очень сварливая, как увидела холст — закричала. «Что за дрянь ты таскаешь в дом!» — и выбросила его в окно.

Проезжала зеленщица на базар. Она подобрала холст на дороге и положила в свою тележку. «Это очень красивые цветы, — решила она, — я повешу их в своем доме».

Арфа и бокс

Мое детство было нерадостным. Оно омрачалось музыкой. Наш славный город сходил с ума, он имел армию музыкантов. Все играли на чем-нибудь. Кто не играл ни на чем, был невежда.

Представьте: со всех сторон звуки, весь воздух насыщен ими, на улицах дети дудят в дуду, бьют в такт по заборам и хором поют. Моя мать играла и пела. Отец не пел, но играл.

Я слушал их, поднимая бровь. Я всегда поднимал одну бровь, если был недоволен. Но так как я слушал их каждый день, одна бровь моя стала выше. Но им этого было мало. Они стали учить меня. Рояль стоял у нас в правом углу. В левом углу стоял я.

Отец кричал, сверкая глазами: «Ты будешь играть у меня, сукин сын, или будешь стерт в порошок!» — и ставил меня носом в угол. Мать твердила одно и то же: «Как он не может понять, так приятно уметь играть в обществе!»

Но я и ухом не поводил, я терпеть не мог этот чертов рояль и долбежку по клавишам.

Мать методично играла мне и заставляла меня слушать. Она говорила таинственно: «Это Шуман, как он прекрасен! Он очень меланхоличен…» Я охотно поддакивал: «Да, он и вправду меланхоличен, я не подозревал об этом».

Потом приходил отец. Он сажал меня за рояль: «Сын мой будет играть лучше всех! Он затмит весь мир!» Но я не был уверен в этом. Иногда я пробовал возражать. Я заявлял: «Мне не нравится музыка. Я не хочу играть!»

Тогда мать начинала плакать, а отец выходил из себя: «Я сотру тебя в порошок, — надрывался он, — я, кажется, обещал тебе это! И сделаю это без всяких трудов. Я выполню свой родительский долг!» Он с силой топал об пол ногой, и со стен падала штукатурка. Он тяжело дышал.

Я был еще мал и не мог представить, как он это сделает, и сначала очень боялся, но постепенно привык.

В воскресенье мы ходили в оперу. От оперы я болел. В ушах у меня стоял гул. Там беспрерывно пели. Я не мог понять этих прелестей.

Я просил отца: «Не веди меня больше в оперу. Я лучше буду стоять в углу».

Отец страдал. Я чувствовал это. Ему было обидно, что у него такой сын, но я тоже был не виноват в этом.

Однажды отец сказал: «Пожалуй, он будет плохой пианист. Я это предвижу. Он уже учится много лет, а играет так, словно только что начал».

Я чуть не подпрыгнул от радости. Я думал, меня прекратят учить. Мать сказала: «Я тоже предвижу это, но музыка так прекрасна…» — и лицо ее стало грустным.

Отец сказал: «Он будет учиться на арфе. Арфа — это божественно! В оркестре арфа — царица!»

Мать сказала: «У нас в городе только один арфист».

Отец сказал: «Тем лучше. Он умрет — будет ему замена».

Итак, я занялся арфой. Арфа была куда хуже рояля. Струны все время рябили в глазах, и я дергал не ту струну. Мой педагог нервничал. Он кричал мне прямо в ухо: «Не та струна, бог мой, совсем не та, я буду бить вас по пальцам». Я сносил оскорбления и подзатыльники. И продолжал дергать струны не те, что нужно.

После нескольких лет занятий на арфе я вдруг увлекся боксом. Этот спорт восхитил меня. Удары по носу, по челюсти, в печень, в селезенку приводили меня в восторг. Я весь отдался новому делу. Я пропадал в спортзале целыми днями. У меня опухал нос и губы, и синяки закрывали глаза. Я был счастлив.

Но на арфу все же ходил. Подергав струны часок-другой, я бежал за новыми синяками.

Мой первый синяк увидел педагог: «Кто тебя так трахнул в глаз?» Глядя на него одним глазом, я сказал: «Никто…»

«Ты упал?» — спросил он. Я кивнул.

В другой раз синяков было два. Он не на шутку встревожился: «Кто тебе трахнул в два глаза?» Я сказал: «Никто…» — «Ты опять упал?» — удивился он. Я опять кивнул.

В третий раз я опух весь. Я слегка различал педагога, а струн не видел совсем. Я дергал их сразу по десять штук, и ему не понравилось это.

«Вы… вы убирайтесь ко всем чертям! Вы… вы не музыкант!» «Почему?» — спросил я. «У вас мерзкая вздутая рожа и… вообще вы олух!»

Дома я заявил: «Меня выгнали с арфы. И с меня хватит! Не вздумайте предложить мне другое — кларнет или скрипку. Ни на чем я играть не буду». Мать заплакала. Отец спросил: «Ты будешь боксером?» — «Да», — сказал я. «Я сотру тебя в порошок!» — крикнул отец. Мать сказала: «Как глупо. Он уже стал большой».

«Это правда…»- сказал отец.

Серебряные туфли

Я свою подметку каждый день по утрам пришивал, а к вечеру она у меня отваливалась. Как сапожник пришивает подошвы, что они долго не отлетают? Этот вопрос меня тогда очень интересовал. И ходить-то я старался осторожно, чтобы подошва эта раньше времени не отлетала. А когда в футбол играли, стоял только и смотрел, до чего обидно! Но она все-таки отлетала, не дождавшись вечера, и хлопала, как выстрел, при ходьбе. Если я издали видел знакомых, останавливался и стоял, чтобы, чего доброго, не заметили моей ужасной подошвы.

Пришло лето, и я эти свои ботинки выкинул и шлепал босиком. Раз лето. Раз война. Нужда. Отец на фронте. Да мы, мальчишки, могли и без ботинок обойтись. В такое-то время! Только в школу босиком не полагалось. Да я и в школу приходил. Когда учитель меня сп