Я жил. Мемуары непримкнувшего — страница 20 из 69

[1].

Я чувствовал в нем некую моральную отстраненность, и в конце концов она в какой — то мере отдалила меня от этого человека, которого я ценил во всех других отношениях и всегда брал с него пример. Биограф Берлина утверждает, что он потому так восхищался Герценом, что тот представлял для него некий недосягаемый «моральный идеал»: «Это был человек, который имел мужество и принял на себя политические обязательства, чего, увы, Исайя знал это, ему самому недоставало»[2]. Мне всегда казалось, что он был очень счастливым человеком, но из его биографии я узнал, что его терзали всевозможные сомнения: неуверенность еврея в нееврейском и подчас антисемитском английском обществе; угрызения совести ученого по поводу того, что он так и не написал большой труд; сомнения мужчины, неуверенного в себе при общении с женщинами. Хотя в последние годы его долгой жизни мы уже не были так близки, как раньше, я ему многим обязан, потому что именно он расширил мои интеллектуальные горизонты, способствовал тому, чтобы я изучал предметы и высказывался на темы, лежавшие вне поля моих непосредственных научных интересов. Это соответствовало моим собственным наклонностям, но было не в традициях американской академической культуры.

Уже в преклонном возрасте, а еще больше уже после смерти, он стал, к несчастью, любимцем прессы, то есть человеком известным не за то, что он совершил, а за то, что просто был известен. Ходило много историй о нем и о его знаменитых удачных выражениях. Например, его ночная встреча с Анной Ахматовой в Ленинграде в 1945 году стала предметом научных статей, и даже темой книги, которая воспевала эту встречу как величайшее литературное событие XX века. Я совершенно уверен в том, что ему не понравилась бы такая поверхностная слава. Снизошедшая на него после смерти слава выдающегося мыслителя нашего времени была, конечно, преувеличением, потому что, как и сам он осознавал, он не был мыслителем такого масштаба, как Фридрих фон Хайек, или Карл Поппер, или ряд других, чьи имена приходят на ум. Он был не столько творческой личностью, создающей новое, сколько личностью, осмысливающей мысли других.

Начало преподавательской и научной деятельности

До окончания работы над диссертацией я совершенно не задумывался о том, где буду работать. Но в июне 1950 года мне пришлось столкнуться с реальностью: я был безработным доктором исторических наук. В университетах почти не было вакансий, потому что администраторы считали, что, после того как пройдет волна военных ветеранов, количество зачисленных студентов существенно сократится. Поэтому не было смысла увеличивать преподавательские штаты. (Количество принятых студентов в 1950 году более чем удвоилось в сравнении с 1940 годом в значительной мере благодаря Закону о льготах демобилизованным.) Многие из вновь испеченных историков оказались в аналогичной ситуации. Все, что наш факультет мог для нас сделать, это рекомендовать нас Массачусетскому технологическому институту в качестве преподавателей, чтобы дать азы гуманитарного образования начинающим инженерам. Эта перспектива не показалась мне привлекательной, и я отклонил предложение. Два года спустя я получил предложение занять вакантную должность в Индианском университете, но и его отклонил.

К счастью, мне предложили преподавать в рамках программы Комитета по истории и литературе в Гарварде — междисциплинарной организации, состоявшей из представителей различных факультетов гуманитарных наук. Никаких лекционных курсов не предполагалось, а преподавание велось исключительно путем прикрепления студентов к индивидуальным консультантам. Следующие шесть лет я провел, консультируя талантливых студентов, специализировавшихся на дисциплинах по русской культуре, а также иногда культуре других стран. Это была специализация только для отличников, с ограниченным приемом, программа для элиты.

В нашем маленьком коллективе, а нас было двенадцать наставников, были прекрасные отношения, как между нами, так и со студентами. Ежегодно зачислялось восемьдесят пять студентов. Мы работали с второкурсниками и третьекурсниками или индивидуально, или в небольших группах, а также руководили их исследованиями для дипломных работ. Кроме того, мы обсуждали различные темы, связанные с Библией, древнегреческими историками и творчеством Шекспира. Годы, которые я провел как наставник, были, по сути, временем самообразования, потому что я должен был консультировать студентов по предметам, о которых знал не больше, чем они, и, следовательно, вынужден был усердно готовиться. Кроме того, я получал стипендию от Русского исследовательского центра, чтобы сделать на основе своей диссертации книгу.

В июне 1950 года мы погрузились в нашу машину и отправились в Калифорнию, где я провел лето, работая над материалами в Гуверовском институте. С 1948 года я также числился вторым лейтенантом запаса по специальности «военная разведка и допрос военнопленных». Это обязывало меня еженедельно посещать военную базу в Бостоне по вечерам, где я выступал или слушал лекции по разнообразным предметам. Как — то раз меня попросили прочитать лекцию о сооружении отхожих мест на открытой местности. Большинство младших офицеров были студентами, как и я, и профессиональные сержанты, работавшие на базе, относились к нам высокомерно. Прежде чем отправиться в Калифорнию, я оставил военным, как и требовалось, мой летний адрес, но попросил, чтобы мое досье не отсылали в Калифорнию, потому что собирался вернуться в Кембридж осенью.

Проезжая Кливленд, мы услышали по радио новость о нападении Северной Кореи на Южную. Когда мы прибыли в Станфорд, я ожидал призыва на военную службу, но неделя проходила за неделей, а никакого призыва не последовало. Когда в сентябре мы вернулись на восточное побережье, я узнал, что мою часть перевели из запаса на активную службу и отправили в Корею. Меня не включили в этот список, потому что мое досье, несмотря на мою просьбу, все — таки отправили на Западное побережье. Эта бюрократическая оплошность освободила меня, по крайней мере, от двух лет военной службы на Дальнем Востоке.

Работая над диссертацией, я сделал удивительное открытие. Я обнаружил, что Россия, как до революции, так и после нее, была многонациональной империей. В наши дни этот факт может показаться настолько очевидным, что не нуждается в пояснении. К настоящему времени выросла целая индустрия научных исследований, посвященных изучению национальностей, входивших в состав Советского Союза. Но в начале 1950‑х это было не так. Как русские, так и американцы рассматривали СССР как гигантский тигель, где, наподобие США, многочисленные этнические группы добровольно отказывались от своей национальной идентичности во имя новой всеобщей «советской» идентичности. Те немногие урожденные американцы, которые специализировались на СССР, обучались у русских эмигрантов и полностью ассоциировали страну с Россией и русской культурой. Достаточно сказать, что такой хорошо информированный и ясно мыслящий эксперт, как Джордж Кеннан, писал в то время, что Украина была настолько же полно экономически интегрирована в Советский Союз, как Пенсильвания в Соединенные Штаты: «В будущем возможно лишь минимальное нарушение этих экономических уз, и это само по себе в нормальных условиях должно обеспечить тесное политическое единство», — писал он в 1951 году[3]. Подобного рода экономический детерминизм подсознательно отражал взгляды Ленина, который в своих работах до 1917 года по этому вопросу утверждал, что экономические интересы возьмут верх над национальными и предотвратят распад царской империи. Этот тезис в модернизированной форме утверждал, что советская империя непременно выживет, несмотря на то, что все другие империи или распались, или были в процессе распада.

Мне не нужно было много времени, чтобы понять, насколько ошибочны были подобные аналогии между Соединенными Штатами и Советским Союзом. За исключением индейцев — аборигенов и африканских рабов, Соединенные Штаты были заселены иммигрантами, которые по собственной воле оборвали связь с родиной и приехали в Америку, чтобы обрести новую родину и стать американцами. Расселившись во множестве регионов континента, они утратили исторические корни. В России положение было совершенно иным. Она была не многонациональным государством, а империей. Эта империя была построена путем военных завоеваний благодаря более высокой степени политической и военной организации России. Подавляющее большинство покоренных народов продолжало жить на своих исконных территориях и говорить на родном языке. Несмотря на то что местные элиты должны были выучить русский в целях продвижения по службе, они благодаря этому факту не стали русскими, так же как, скажем, индусы, говорящие по — английски, не превратились в англичан. Даже советское правительство должно было признать этот факт и предоставить меньшинствам, составлявшим половину населения страны, номинальную государственность и ограниченную культурную автономию.

Мой план работы, предложенный Карповичем, состоял в том, чтобы проследить за распадом царской империи в 1917–1918 годах и за последовавшим затем созданием на ее руинах новой советской империи. Замысел книги и даже ее название четко формулировались в моем сознании уже в 1950 году, хотя, если судить по моим заметкам того периода, я намеревался закончить ее за один год, что было совершенно нереально. На самом деле это заняло три года. Осуществление проекта представляло ряд серьезных трудностей, потому что каждый регион и каждая этническая группа имели свою особую историю, сформированную прошлым, которое простиралось в большинстве случаев на века. У меня складывалось общее представление, что в регионах, населенных преимущественно русскими, конфликты в период революции и Гражданской войны принимали характер социальных столкновений, а в приграничных территориях империи они выливались в межэтнический раздор. Большевикам удалось вновь завоевать разрозненные приграничные территории благодаря более мощной