военной силе, а также из — за поддержки местного русского меньшинства.
Однако за восстановление империи была заплачена дорогая цена. В своих работах до 1917 года Ленин подчеркивал желательность ассимиляции нацменьшинств, чтобы национальные различия не мешали строительству социализма. Не пожелавшие стать русскими могли отделиться и создать свои собственные суверенные государства. Третьего варианта не предусматривалось. Но такой расчет оказался неправильным. Ленин полагал, что экономические узы с Россией будут сдерживать сепаратизм, но стремление избежать установления коммунистического режима и гражданской войны, которая последовала вслед за ним, взяло верх над экономическими интересами и привело почти все национальности к жажде независимости. Поэтому Москва вынуждена была предоставить им такого рода политические уступки и культурную автономию, которые раньше были совершенно неприемлемы для Ленина. Эти уступки придали национализму определенную легитимность. После окончания моих исследований по этому вопросу, у меня не оставалось сомнений в том, что, если центральная власть в России снова ослабнет, как это случилось в 1917 году, новая империя распадется. Это предсказание горячо оспаривали почти все специалисты по России.
В конце мая 1951 года, благодаря финансовой поддержке Центра международных дел при Массачусетском технологическом институте, мы с Ирен, оставив Дэниела с нашими родителями, отправились в четырехмесячное путешествие по Европе и Ближнему Востоку. Моей целью было проинтервьюировать оставшихся в живых членов национальных правительств бывшей Российской империи в период с 1917 по 1921 год. Я нашел довольно многих из них в Лондоне, Париже, Мюнхене и Стамбуле, и они очень помогли мне понять сложную ситуацию той эпохи. В Париже я установил контакт с грузинской эмигрантской общиной. Два года спустя я провел еще одно лето в Европе, на этот раз в Мюнхене, интервьюируя беженцев из Центральной Азии. Почти все они были бывшими военнопленными в Германии. То, что они мне сообщили о жизни в своих регионах в 1930‑е годы, усилило мое убеждение, что национализм продолжал существовать и не ослабевал в республиках СССР, что никакой массовой ассимиляции не происходило.
Результаты моих исследований увидели свет в 1954 году (в том же году родился наш второй сын Стивен) в книге под названием «Формирование Советского Союза: национализм и коммунизм, 1917–1924 гг.» в издательстве Гарвардского университета. Это было первое исследование по данному вопросу. Мне была особенно приятна оценка Карповича, который, прочитав рукопись и высказав несколько незначительных замечаний, заключил: «Ну, вы сделали то, что надо». Хотя и добряк, он не разбрасывался похвалой. Критика была благосклонной, почти вся. Я получил письмо от Кеннана, в котором он писал, что «полон благодарности и восхищения». Особенно он хвалил главу об Украине, которую охарактеризовал как «первое ясное и беспристрастное изложение проблемы». Также я получил хвалебное письмо от Е. Карра, хотя его (неподписанная) рецензия в Times Literary Supplement выражала недовольство «упрощением». Эта была моя единственная книга, которая получила хотя бы скупое признание советских властей, возможно потому, что не в пример моим другим книгам она не ставила под сомнение то, что им было важнее всего, а именно роль Ленина и легитимность установленного им режима. В 1964 году, после публикации некоторых архивных материалов о Сталине и о его разногласиях с Лениным, я выпустил новое издание книги. С тех пор книга переиздается, в 1997 году в издательстве Гарвардского университета вышло ее новое издание в мягкой обложке.
Благоприятным последствием издания книги было то, что она дала мне возможность читать мой первый курс лекций. Организовал это специалист по Византии Роберт Ли Вулф. Новичок на историческом факультете, Вулф прибыл в Гарвард из университета Висконсина. Он очень интересовался историей России и проявил интерес ко мне лично. Это был во многих отношениях удивительный человек, с огромным запасом знаний в разных областях, включая романы Викторианского периода Англии, о которых издал ставшую классическим текстом библиографию. Вулфа назначили директором программы регионоведения под названием «Советский Союз», ведущей к получению степени магистра. В 1953–1954 учебном году в рамках этой программы Вулф пригласил меня читать курс по национальностям Советского Союза. В 1955–1956 учебном году этот курс стал частью программ исторического факультета.
Хорошо помню тот день, когда я впервые вошел в аудиторию «Бойлстон холл», чтобы прочесть первую лекцию моего собственного курса. Я быстро пробежал глазами по аудитории: было семь студентов. К моему смятению, двое из них встали и ушли, когда я представился и объявил название курса, — вероятно, они по ошибке пришли не в ту аудиторию. Я читал этот курс вплоть до 1960 года для гораздо большего числа слушателей.
Многие несведущие люди относятся к историческим исследованиям с определенной долей скептицизма, полагая, что прошлое уже и так всем известно, и что историки просто пересказывают ту же самую историю с различных точек зрения, стараясь быть непохожими на других. Процесс написания истории воспринимается ими как скучное и нетворческое занятие, хотя, конечно, если она написана ярко и живо, то может представлять интерес как развлекательное чтиво. Бытует мнение, что новое в истории связано лишь с появлением неизвестных прежде источников. Когда в конце 1980‑х стало известно, что я пишу историю русской революции, меня часто спрашивали, не нашел ли я какие — нибудь новые источники. На самом деле, так называемые новые источники не добавляют знаний в такой степени, как многие полагают. Искусство историка заключается в том, чтобы по своим собственным критериям выбирать доказательства из огромного разнообразия фактов и сплетать их в убедительное и, по возможности, эстетически приемлемое повествование. Помимо этого, историк стремится создать некий синтез и сделать выводы относительно истории, которую он рассказывает. Такая задача чрезвычайно трудна, но, будучи выполненной на высоком уровне, приносит глубокое удовлетворение. Трудно передать наслаждение, которое испытывает историк, когда ему удается сделать запутанное понятным, а лишенное смысла наполнить значением. У меня это всегда вызывало эмоции, сходные с чувством, испытываемым художником.
Закончив работу над историей создания СССР, я стал думать, что же делать дальше. Поначалу я обдумывал возможность продолжить исследование о национальностях в СССР и довести повествование до начала тридцатых годов. Но меня сдерживало то обстоятельство, что, для того чтобы осуществить этот замысел как следует, мне придется выучить несколько трудных и не особенно полезных для меня языков, включая языки тюркской группы. Я неохотно начал изучение турецкого языка по пластинкам, которые мне дала одна женщина. Ей они были не нужны, так как она рассталась со своим турецким женихом. Дело продвигалось неплохо до тех пор, пока я не столкнулся с проблемой гармонии гласных, особенностью урало — алтайской группы языков. Дело в том, что гласные одного и того же слова принадлежат к одной и той же группе, что затрудняет поиски этих букв в словаре. Наконец я сдался и бросил эту затею. Конечно, я продолжал время от времени писать в газеты и журналы о «национальной» проблематике Советского Союза, а также консультировал правительство по этим вопросам, но за исключением одного проекта, о котором речь пойдет ниже, я не занимался исследованиями по этой проблеме.
Мое внимание привлекла тема, занимавшая более значительное место в русской истории, а именно политическая культура. Меня поражало сходство между до- и послереволюционной Россией и мне хотелось заглянуть за фасад радикальных лозунгов советской пропаганды, чтобы рассмотреть неизменные черты политической жизни страны. Мне казалось очевидным, что, несмотря на революционную риторику, Советский Союз был «революционным» лишь со стороны, для иностранных государств, что же касается внутреннего положения, то это был глубоко консервативный режим, который имел больше общего с абсолютизмом Николая I, чем с утопичными фантазиями радикалов XIX века. Почему это так? Почему правительство, которое захватило власть во имя самых радикальных идеалов, когда — либо существовавших, так быстро превратилось в оплот реакции, использовавший радикальные лозунги исключительно для целей внешней экспансии? По этому поводу я записал в своем блокноте в 1956–1957 году:
Консервативное движение в России намного более самобытное и национальное, чем либерализм или социализм. Несмотря на то что и либерализм, и социализм имеют национальные корни, их идейное содержание было в основном импортировано с Запада, в то время как консерватизм был явлением местным, как в своем возникновении, так и в своем развитии. То, чего ему не хватало в идейной оригинальности, он вполне компенсировал своей тесной связью с российской жизнью. Следовательно, консерватизм намного лучше объясняет сущность движущих сил русской истории, чем какое — нибудь другое политическое движение дореволюционной эпохи.
Эта идея противоречила разделявшемуся всеми мнению, что Россия была страной радикальной, а советский режим — воплощением социализма Маркса.
В соответствии с этой идеей я решил написать историю русской консервативной мысли. Я начал с монографии о выдающемся консерваторе Николае Карамзине, являвшемся одним из первых русских профессиональных историков. Его «История государства Российского», опубликованная в 1816–1829 годах, привлекла широкое внимание общества. Накануне войны с Наполеоном он написал также «Записку о древней и новой России», предназначавшуюся исключительно для Александра I и его сестры, где мужественно подверг критике внутреннюю и внешнюю политику царя и особенно его смутные планы ослабить самодержавную форму правления. В этой работе, основываясь на исторических доказательствах, Карамзин утверждал, что самодержавие в России было неким оплотом безопасности, щитом и его даже мимолетное исчезновение или ослабление неизбежно приведет ее к краху.