Я жил. Мемуары непримкнувшего — страница 23 из 69

В течение того семестра, навещая Карповича, я встретился с Александром Керенским. Я пригласил его выступить перед моими студентами с лекцией о дореволюционном парламенте, Думе, где он был депутатом. Студенты были ошеломлены, увидев его во плоти. Керенский начал говорить медленно и ясно, но затем стал волноваться все больше и больше — до такой степени, что понять его было почти невозможно. Впоследствии мы встречались много раз, и он всегда был очень любезен. Однако бесполезно было обсуждать с ним эпоху революции. Он опубликовал три автобиографии и никогда не отклонялся от того, что там было написано. Во время правления Хрущева Керенский проявлял сочувственный интерес к реформам, потому что прежде всего был русским патриотом и не таил обиды на страну, которая его отвергла. Как — то раз он поведал мне свой секрет долголетия: никакой свежей выпечки, три «мартини» перед обедом и продолжительная прогулка после него. Был и четвертый компонент, возможно, самый важный, который я, к сожалению, забыл.

В 1955 году пришла еще одна хорошая новость, а именно — предложение Калифорнийского университета в Беркли провести там один семестр в качестве приглашенного ассистента профессора. В то время Калифорнийский университет стремился стать Гарвардом Западного побережья. Но этому не суждено было сбыться из — за радикального студенческого движения 1960‑х, которое там зарождалось. Историю России там преподавал Роберт Кернер, чех по национальности, который в основном писал о Богемии и Центральной Европе. Его главным вкладом в изучение истории России была изданная в 1942 году книга «The Urge to the Sea» («Стремление к морю»), которая прямолинейно толковала ход русской истории стремлением России к теплым морям. Широкой поддержкой эта интерпретация не пользовалась, и молодые преподаватели Беркли с нетерпением ожидали неизбежного ухода на пенсию Кернера. На предполагаемое вакантное место Беркли выбрал трех кандидатов — учеников Карповича: Малию, Николая Рязановского, преподававшего в то время в Айове, и меня.

Лето 1955 мы с Ирен провели в Риме, где проходил десятый Международный конгресс исторических наук. Я сделал доклад о сторонниках абсолютизма в России XIX века — тема моих первых исследований русской консервативной мысли. И вот здесь произошла моя первая встреча с советской делегацией, которую послали на конгресс для установления связей с западными учеными. Они как солдаты прошагали в аудиторию, где я собирался начать доклад, все в скверно сшитых, очевидно специально для посещения конгресса, костюмах с рукавами пиджаков на добрых шесть дюймов длиннее, чем нужно. С некоторыми из них у меня состоялся разговор, в частности с директором Института истории Академии наук А. Л. Сидоровым, специалистом по истории экономики России начала XX века. Как и многие другие, он стремился войти в международное сообщество ученых, с которым были оборваны все связи в 1930‑х.

В конце января 1956 года мы приехали в Беркли. Меня тепло встретили историки — выпускники Гарварда, которые, казалось, держались вместе. Я нанес визит вежливости Кернеру, который вполне серьезно рассказал мне, что в 1928 году, когда Арчибальд Кэри Кулидж, ведущий специалист Гарварда по современной истории, лежал на смертном одре, и его спросили, кого он желает видеть своим приемником, он прошептал «Кернер». Но стоявшим вокруг него послышалось «Лангер», и вот почему Лангер, а не он получил звание почетного профессора истории в Гарварде. Я как мог старался дать понять Кернеру, что поверил в эту историю.

В Беркли было неплохо, хотя как университет штата он не предоставлял преподавателям столько свободы, как Гарвард. Например, количество лекций в неделю было строго определено по каждому курсу, и от меня требовалось, чтобы дверь моего кабинета была открыта всегда. Тем не менее мне там нравилось, и, хотя я скучал по Гарварду, если бы там ничего не получилось, я бы с удовольствием принял предложение от Беркли.

Когда я возвратился в Гарвард, чтобы читать курс по истории России XIX века в летней школе и быть ассистентом Дениса Брогана по курсу современной Великобритании, участь кафедр русской истории как в Гарварде, так и в Беркли все еще не была определена.

Чтобы отдалиться от напряженной атмосферы конкуренции, я решил провести год в Европе. Я подал заявление и получил грант Гугенхейма. 13 сентября 1956 года вместе с семьей мы отправились в Париж на французском лайнере «Фландрия». Карпович не советовал уезжать за границу, так как полагал, что лучше быть на месте, если я понадоблюсь, когда решение будет принято, но я решил рискнуть. У меня создалось впечатление, что Карпович предпочитал, чтобы мне предложили вакансию в Беркли, а не его кафедру в Гарварде. Причина на то была не личностного плана и даже не научного, а политического. Целью своей жизни Карпович считал борьбу против широко распространенного в США мнения, что коммунизм был феноменом исконно русским, отражавшим национальную культуру, что русские были совершенно «другими», а понятие «русская душа» вызывало у него лишь презрение. Я был родом из Польши, страны, которая соседствовала с Россией в течение тысячи лет и которая находилась под российским владычеством более века. Поэтому, возможно, я подсознательно разделял отношение поляков к России. Наверное, я впитал эти взгляды позже, благодаря окружению, так как, живя в Польше, не испытывал, как уже говорилось выше, ни малейшего интереса к нашему восточному соседу. Мои научные изыскания укрепили некоторые из этих воззрений и в моем главном труде о российских политических институтах и культуре «Россия при старом режиме», вышедшем в 1974 году, я подчеркивал их своеобразие и неразрывность.

Карпович никогда не пытался повлиять на меня, но, мне кажется, ему был больше по душе подход Малии, который считал Россию европейской страной, всю «самобытность» которой можно найти на Западе. Как Малиа писал много лет спустя в книге Russia Under Western Eyes («Россия глазами Запада»), суждение, что Россия фундаментально отличалась от Европы, отражало скорее проблемы европейцев, чем российскую действительность. Особенности коммунистического режима, с точки зрения Малии, можно отнести на счет марксистской идеологии, импортированной с Запада. Однако Малиа никогда не удосужился объяснить, насколько мне известно, почему коммунизм нашел в России такую благодатную почву, в то время как в Западной Европе он всегда оставался маргинальным феноменом. Темой своей диссертации Малиа выбрал жизнь и творчество Александра Герцена, ярого западника (хотя и с некоторыми отклонениями). Эта диссертация была опубликована в 1961 году.

Утверждение, что Россия была страной европейской, можно аргументировать вполне убедительно, если рассматривать только ее «высокую» культуру — литературу, искусство и науку, которые действительно были европейскими, и игнорировать политические и социальные институты и культуру «низов» общества, которые европейскими назвать нельзя. Вот почему такие русские, как Карпович, и те из его студентов, которые разделяли его взгляды, концентрировали свое внимание на интеллектуальной истории, более того, на интеллектуальной истории социалистических и либеральных течений, мало обращая внимание на консервативные движения, которые более адекватно отражали российскую действительность.

Вскоре после нашего прибытия во Францию произошли два важных международных события: антикоммунистическое восстание в Венгрии и война на Ближнем Востоке, когда Великобритания, Франция и Израиль попытались установить контроль над Суэцким каналом. Париж был взбудоражен. Но что мне запомнилось больше всего, так это лимит на потребление бензина, который ввели сразу же после начала военных действий против Египта. Французские шоссе, обычно переполненные, оказались мрачно опустевшими. Как иностранцам нам выдавали особые купоны, и на дорогах мы были почти одни.

Как это прекрасно — быть в Париже, если вам чуть за тридцать и если у вас достаточно денег для некоторого комфорта и удовольствий! Квартиру мы нашли в районе Отей, в южной части шестнадцатого округа. Дни я проводил в библиотеке, работая над Карамзиным, Дэниел ходил в школу неподалеку, а Ирен с трехлетним Стивеном наслаждались всем тем, что мог предложить Париж. Большинство наших знакомых были американцы, но я подружился с двумя европейцами. Борис Суварин был одним из основателей французской коммунистической партии и автором прекрасной биографии Сталина, опубликованной в 1935 году. Увы, симпатизирующая левым французская интеллигенция не удостоила ее внимания. Небольшого роста утонченный человек непререкаемой интеллектуальной честности, Суварин порвал с коммунистами в конце 1920‑х и с тех пор стал одним из самых непримиримых их оппонентов. Он был практически изолирован в Париже, где интеллигенция была или коммунистическая, или прокоммунистическая. Я ценил его суждения, его дружба и одобрение также стали очень важны для меня.

По рекомендации Ираклия Церетели, грузинского меньшевика, который в 1917 году возглавлял Всероссийский Совет в Петрограде, а теперь жил в Нью — Йорке, я связался с Ноем Цинцадзе, одним из лидеров грузинской общины эмигрантов, и он познакомил меня с другими грузинами. Эти отношения принесли плоды много лет спустя.

Наше пребывание в Париже омрачалось тем, что мое будущее оставалось туманным. Ни Беркли, ни Гарвард не были готовы принять решение о назначениях на кафедры истории России. Друзья в Беркли сообщали мне, что факультет склонялся в пользу Малии, и я оставался в неведении до последнего момента.

Лицом к лицу с Россией

Самым большим событием года, проведенного в Париже, была поездка в Советский Союз. Сегодня трудно себе представить, насколько тогда Советский Союз был закрытым обществом для иностранцев. Нам легче было представить жизнь в средневековой Европе, чем в современной России, вся информация о которой исходила из официальных источников, не сообщавших ничего, кроме позитивных новостей. За иностранными журналистами и дипломатами следили круглосуточно. Их присутствие было ограничено несколькими центральными городами. Тех из них, кто не выполнял какие — то требования, объявляли персоной нон грата и предлагали покинуть страну. Поэтому интерес к Советскому Союзу был огромный. Моя враждебность к коммунизму привила мне некий иммунитет против фантазий об СССР. Мне казалось очевидным, что страна, тратившая столько усилий на то, чтобы оградить своих граждан от контактов с иностранцами, не дававшая возможности им уехать, не могла быть счастливой страной.