Я жил. Мемуары непримкнувшего — страница 25 из 69

Во время второго короткого пребывания в Москве меня пригласили на прием в американское посольство. Посол Чарльз («Чип») Боулен спросил, куда я направлюсь дальше. Я ответил, что утром на следующий день должен лететь в Ташкент. «Вы уверены? — спросил он. — Кажется, все рейсы в Ташкент отменены». Вернувшись в отель, я выяснил в офисе Интуриста, что это действительно так. Мы, конечно, не могли тогда знать, что к северу от Каспийского моря шли секретные приготовления к запуску спутника, как раз по курсу авиалинии Москва — Ташкент. И действительно, впоследствии появились данные, что согласно изначальному плану запуск намечался на начало мая, как раз на время, когда я должен был пролетать над этим регионом, но запуск не удался[5].

Я настаивал на том, что мне необходимо ехать в Центральную Азию, так как у меня были запланированы выступления в Индии. Власти согласились и предложили мне специальный рейс на маленьком самолете, который обходными путями полетит в Ташкент через Свердловск (сейчас снова Екатеринбург). В самолете был еще только один пассажир, молодой, элегантный, левых взглядов торговец предметами искусства из Парижа. Он распространялся о достижениях Советского Союза и о том, каких замечательных людей повстречал. Я прервал его чересчур напыщенную речь и сказал, что все его замечательные встречи были или со стукачами КГБ, или с теми, кто должен был давать отчет КГБ, и что он находился под постоянным надзором. Такая мысль ему не приходила в голову, и это его несколько озадачило. Наконец, во время обеда в Свердловском аэропорту его осенило: «Я знаю, почему вы так уверены, что за мной следят. Это вы следите за мной!»

Ташкент оказался не очень интересным, а Самарканд и Бухара, к сожалению, были тогда закрыты для иностранцев. Меня поразило, что мусульманские кварталы города были отделены от современных русских кварталов. Я пошел на представление гастролирующей труппы еврейских актеров, но оно оказалось до такой степени антисемитским по духу, что я ушел с чувством негодования после первого действия. Я намеревался отправиться обратно в гостиницу, однако заблудился в лабиринте старого города, но не испытал ни малейшего беспокойства, уверенный в том, что невидимая кагэбэшная компаньонка выручит меня. Однако никакой компаньонки не оказалось. Вероятно, кагэбэшники исходили из того, что, если иностранец купил билет в театр, он там будет оставаться до конца спектакля. Впоследствии такой образ мышления подтвердился.

В столице Казахстана Алма — Ате, моей последней остановке, я наблюдал первомайскую демонстрацию, на которой казахи безучастно несли портреты Сталина. На меня произвели сильное впечатление Тянь — Шаньские горы, окружавшие город. Сопровождавший меня молодой гид — как я понял, ленинградский студент, высланный в Центральную Азию за диссидентские взгляды, — с гордостью рассказывал о советских достижениях в регионе. Я задал ему вопрос: «А что будет, если казахи скажут вам, как алжирцы заявили французам: «Большое спасибо, а теперь, пожалуйста, убирайтесь». «Пусть попробуют», — ответил он.

Из Алма — Аты я полетел в Кабул в допотопном советском самолете, заполненном русскими «экспертами», летевшими в Афганистан для оказания дружественной помощи. Здесь меня поразило, что афганцы настолько позволяли Советскому Союзу вмешиваться в свои внутренние дела, что разрешили, например, из узбекского Термеза в Кабул строить дорогу, которая могла служить только одной цели, а именно — доставлять советские войска в сердце Афганистана. Глава американской миссии, который любезно встретил меня в аэропорту и оказал гостеприимство в своей резиденции, сообщил, что главный проект помощи американцев заключался в строительстве хлебопекарни.

После непродолжительного пребывания в Индии, ослепившей меня своими красками и изнурившей невыносимой жарой, я возвратился в Париж. Весть о моем возвращении быстро распространилась, и я получил много приглашений с предложением рассказать о путешествии и показать слайды и фотографии, которые я привез с собой. Среди тех, кто выказал особый интерес к моим впечатлениям об СССР, был Вальтер Штоссель, в то время работавший в штате НАТО, а впоследствии посол США в Москве. Он организовал мою встречу с несколькими высокопоставленными чиновниками НАТО. Я описал им гнетущее впечатление, которое произвел на меня Советский Союз, и выразил сомнение, что такая бедная и отсталая страна могла представлять серьезную угрозу для нас. Они смотрели на меня с нескрываемым скептицизмом.

Больше всего меня расстраивали во время поездок в Советский Союз — и тогда, и позже — не столько бедность, серость и однообразие, сколько всеобъемлющая ложь. Я говорю не о бесстыдной лжи, льющейся из официальной пропагандистской машины, — я не встречал никого, кто обращал бы на нее серьезное внимание, — а о том, что все отношения между людьми, за исключением тесного круга друзей и семьи, основывались на притворстве. Все вокруг лгали и все вокруг знали, что вы знаете, что они лгут, и тем не менее необходимо было притворяться, что это не так. Ничего не изменилось с 1930‑х, когда Андре Жид совершил свою знаменитую поездку в Советский Союз. «Правду, — писал он по возвращении, — говорили с ненавистью, а ложь — с любовью»[6]. Все это создавало удушающую атмосферу, из — за чего, уезжая из этой страны, испытываешь облегчение.

Мне хорошо запомнился инцидент, иллюстрирующий эту сторону советской жизни, который произошел в один из моих последующих визитов. Как — то раз я сел в трамвай в Ленинграде и, чтобы купить билет, достал из кармана мелочь. Вместе с советскими монетами оказалась также и монета в полдоллара с изображением Кеннеди.

Кондуктор, сидевшая у входа, сразу же разглядела ее и спросила: «А вы американец?» Я кивнул утвердительно, и она стала настойчиво предлагать мне сесть на свое место. Пока трамвай катился по маршруту, она показывала всякие достопримечательности и громко нахваливала красоты города, уговаривая меня, так как я говорил по — русски, переехать сюда с семьей. Но вот трамвай остановился, пассажиры входили и выходили. Пользуясь сумятицей, кондуктор нагнулась ко мне, и выражение ее лица изменилось с притворно благостного на искренне взволнованное. Она спросила быстрым шепотом: «Ведь мы живем как собаки, скажите, разве не так?» Этот случай произвел на меня потрясающее впечатление: на одно мгновение была сброшена маска, которую советские люди обычно носили.

Когда я вернулся в Кембридж и рассказал об этом угнетающем чувстве, один из старших профессоров, вторя Понтию Пилату, произнес: «Дик, откуда вы знаете, что есть ложь и что есть правда?» Преднамеренное стремление избегать моральных и человеческих аспектов в суждениях о Советском Союзе характеризовало всю советологию и в большой степени объясняет полный провал ее попыток предвидеть судьбу этой страны.

Чем больше я узнавал о коммунизме или из личного опыта, или из чтения, тем сильнее чувствовал презрение к нему. Мою растущую ненависть лучше всего выразить словами Чехова из письма к другу: «Я ненавижу ложь и насилие во всех их видах… Мое святое святых — это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи, в чем бы последние две ни выражались»[7]. Вероятно, не у всех такой низкий уровень терпимости ко лжи и насилию, лежащим в основе коммунистических режимов. Тем, у кого он выше, моя враждебность к коммунизму казалась просто навязчивой идеей.

Лето 1957 года мы провели в Энгадинской долине в Швейцарии в местечке Силс — Мария, рядом с домом, где Ницше провел много времени в последние годы жизни.

Объявления, расклеенные по всей деревне, гласили: «Дом Ницше продается». Лето я использовал, чтобы описать мое путешествие в Советский Союз, но так и не довел это дело до конца.

Профессорство

Мы возвратились в Кембридж в сентябре 1957 года, но никакого решения о вакансии Гарвардский университет так и не принял. Мое назначение на должность лектора на отделении истории и литературы, а также научного сотрудника в Центре русских исследований на один академический год было оформлено только в октябре. Тем не менее ситуация на факультете близилась к развязке. Карповичу оставался только один год до семидесятилетия, и по законам того времени в этом возрасте он был обязан выйти на пенсию. (В ноябре 1959 года он умер от рака.) Кроме того, Малиа четвертый год был в должности доцента. Это означало, что он должен был или получить повышение, или покинуть Гарвард. Я не был посвящен в обсуждения, происходившие на факультете осенью 1957 года. Но 3 декабря того же года меня вызвали в кабинет председателя факультета Майрона Гилмора, и он сообщил мне, что «после продолжительного и внимательного рассмотрения» вопроса факультет прошлым вечером решил рекомендовать мою кандидатуру на должность адъюнкт- профессора по российской истории, что означало штатную должность. Как записано в моем дневнике, «от этой новости я чуть не подскочил на месте».

Эта должность была официально предложена мне в апреле 1958 года деканом факультета искусств и гуманитарных наук Мак — Джорджем Банди, который был всего на три года старше меня. Я принял предложение без колебаний, не задавая вопросов и не ставя условий. Моя зарплата в 1958–1959 учебном году составляла 8 ООО долларов.

В романе «Анна Каренина» Толстой описывает беспокойство Вронского, после того как он завоевал сердце Анны и она ушла ради него от мужа. Он объясняет это чувство тем, что Вронский совершил «вечную ошибку, которую делают люди, представляя себе счастье осуществлением желания». Быть может, это наблюдение и верно в каком — то общем смысле, но оно совершенно не подходило ко мне. Я представлял себе счастье как возможность до конца своей жизни спокойно заниматься наукой. Как только эта возможность была предоставлена мне судьбой, я испытывал беспрерывное состояние счастья.