Я жил. Мемуары непримкнувшего — страница 28 из 69

До отъезда из Парижа я написал текст четырех лекций на русском языке о русском консерватизме XIX века. Честно говоря, я преследовал политическую цель. Не критикуя напрямую советский режим, я хотел показать, что консерваторы царской эпохи предвидели несчастья социалистического, коммунистического общества, в котором жили мои коллеги. Мое выступление вызвало огромный интерес: на мои лекции пришли несколько сот студентов и немалое число преподавателей. Сначала мне сказали, что после каждой моей лекции будет дискуссия, но оказалось, что руководство факультета передумало. Опасаясь «провокационных» вопросов, декан закрыл заседание сразу после моего выступления. Тем не менее после третьей лекции, как будто по сигналу, студенты ринулись ко мне и, окружив, стали задавать разные вопросы, большинство из которых действительно можно назвать «провокационными».

Преподаватели относились ко мне крайне сердечно. Когда я заболел гриппом, мои лекции отложили на другие дни до полного выздоровления. Они также раздобыли для меня пенициллин, который можно было достать только на “черном рынке”. Однако каждый дружеский жест, как я потом обнаружил, зависел от того, буду ли я соблюдать правила игры, а именно — воздержусь от того, чтобы писать или говорить что — либо, что могло бы повлечь неприятности для них со стороны властей. Трудность выполнения этого условия заключалась в том, что существовала высокая доля вероятности, что я не смогу его соблюсти, столкнувшись с необходимостью говорить правду. Потому что когда правда на одной чаше весов, а целесообразность на другой, я без всяких колебаний выбираю правду, следуя приписываемому Аристотелю изречению: «Платон мне друг, но истина дороже». Печальное следствие этого принципа заключается в том, что друзья могут стать врагами.

Работая над биографией Струве, я узнал, что в ранний период своей жизни он встречался с Лениным. Исследуя эту тему, я детально изучил первые контакты Ленина с санкт — петербургским рабочим движением, единственные его прямые контакты с рабочими вплоть до 1917 года. Некоторые исследования я провел во время пребывания в Ленинграде. К своему удивлению, я узнал, что небольшая группа рабочих в столице, связанная с профсоюзами, сторонилась радикальной интеллигенции, включая Ленина, потому что была более озабочена улучшением экономического положения и образования, чем политикой. Этот опыт привел Ленина к выводу, что пролетариат на самом деле не был предан революции и поэтому революционный дух должен быть привнесен в его ряды извне — профессиональными революционерами, которые могли быть только интеллигентами. Это немарксистское заключение привело Ленина к формулированию в работе «Что делать?» бланкистской доктрины «революции сверху», которая стала сущностью большевистской теории и практики.

Небольшая книга «Социал — демократия и рабочее движение в Санкт — Петербурге, 1885–1897 гг.» (1963), в которой я изложил эти мысли, вызвала целую бурю в кругах советских историков, так как, основанная на очевидных фактах, она бросала вызов обязательной для всех доктрине, что большевистская партия всегда выражала интересы «трудящихся масс». Исторический факультет Ленинградского университета попал в неприятное положение, приняв у себя такого нарушителя спокойствия, как я, и оказав содействие в допуске к архивным материалам, использованным в таких низменных целях. (На самом деле в тот приезд я нашел мало сколько — нибудь значимых архивных материалов.) В результате факультет заставили разорвать со мной отношения. По приказу свыше две бедные русские женщины, историки (с одной из них я консультировался) написали книгу «Мистер Пайпс фальсифицирует историю» (Ленинград, 1966). В ней было столько ошибок, искажений и просто лжи, что я так и не сумел ее дочитать до конца. Даже обложка этой непристойной книжонки, черная с желтыми буквами, была отвратительна в своем антисемитизме.

Эпилог этой истории был довольно любопытным. Как мне сообщили американские студенты, учившиеся по обмену в Москве, за написание такой подрывной книги на меня наиболее агрессивно нападал «академик» И. И. Минц, сталинский лакей, которому было поручено служить надзирателем над исторической наукой, занимавшейся советским периодом. (Как я узнал позже, в начале 1953 года, будучи сам евреем, он играл видную роль в давлении на еврейскую интеллигенцию с целью заставить ее просить Сталина депортировать всех евреев в Сибирь.) Когда несколько лет спустя Минц появился в Соединенных Штатах и попросил о встрече со мной, я отказался. Тем не менее он отыскал мой кабинет в Уайд- неровской библиотеке. Войдя, и еще до того как снять пальто, он воскликнул: «Поздравляю! Вы написали блестящую книгу». — «Вы действительно так думаете?» — «О, да». Когда мы присели, он сообщил мне, что я сделал только одну ошибку, а именно — подверг Ленина критике во вступлении, то есть до того как были представлены доказательства, что якобы создавало впечатление о предвзятом отношении к нему.

Эдмунд Вильсон и Джордж Кеннан

Наша жизнь шла своим чередом: когда я преподавал, осень и весну мы проводили в Кембридже, а лето на даче, которую купили в 1960 году в местечке Чешам в штате Ныо — Гемпшир прямо над Серебряным озером в менее чем двух часах езды от Кембриджа. С тех пор я писал в основном там. Удивительно, но факт: я совершенно американизировался только после того, как провел несколько летних сезонов в сельской местности. Только после знакомства с дикими цветами и деревьями и наблюдая за кроликами и хомячками, я пустил корни в эту землю, чего не мог сделать на мостовых города. Уже в 1980‑х я занялся садоводством, что укрепило мое чувство близости к этой земле.

В начале 1960‑х я познакомился с двумя известными людьми, Эдмундом Вильсоном и Джорджем Кенна- ном. Оба они оказали на меня весьма большое, но различное влияние.

Вильсон, ведущий в своем поколении американский критик, а также историк литературы и писатель, пользовался репутацией человека резкого, эгоцентричного, с которым трудно было иметь дело. Даже энциклопедия «Бри- таника» в заметке о нем — вопреки обычной сдержанности — отметила его «брюзгливый характер». В какой — то степени такая репутация была оправдана. Он терпеть не мог толпы, чувствовал себя ужасно, если к нему относились как к знаменитости, и буквально душевно страдал, если ему приходилось выступать на публике[22]. Его инстинктивной реакцией в таких случаях было бегство. С людьми, беспокоившими его, он мог быть груб. Как — то раз, после того как он вынужден был пройти через мучительное испытание в связи с награждением медалью Макдауелла в Петербороу, штат Нью — Гемпшир, к нему подошла дама и в моем присутствии спросила его, что он думает о недавно опубликованном романе «Группа» Мэри Мак — Карти. «Я не читаю романов моих бывших жен», — ответил он резко. Как — то раз польский эмигрантский поэт, хорошо известный в Польше, но не в Соединенных Штатах, рассказал ему невнятную историю о том, что кто — то не отнесся к нему должным образом. «Вы понимаете, он просто не знал, кто я такой», — добавил поэт, объясняя поведение обидчика. Вильсон ответил с притворной невинностью: «Так кто же вы?»

Прежде чем судить о его манерах, добавлю к сказанному, что ему постоянно докучали писатели, стремившиеся заручиться его одобрением: его положительная рецензия могла сделать имя начинающему писателю. Поэтому, чтобы оградить себя от подобного рода давления и иметь возможность заниматься своим делом, он надел маску неприступности. Он даже напечатал карточки, содержащие ответы на всевозможные просьбы, с которыми к нему могли обратиться: «Эдмунд Вильсон сожалеет о том, что не имеет возможности: читать рукописи, писать статьи или книги по заказу… давать интервью… читать лекции… подписывать книги незнакомым… предоставлять свои фотографии» и так далее, так что все, что ему оставалось сделать, получив очередную просьбу, это отметить в карточке определенную строку и отослать ответ.

Благодаря тому, что мне ничего от него не было нужно и у нас было много общих интересов, мы прекрасно ладили. Впервые мы встретились в феврале 1960‑го на «пикнике с шампанским» в доме Маркуса и Митси Кан- лифф: они приехали в Гарвард на год из университета Сассекса. В то время Вильсон работал над книгой Patriotic Gore («Патриотическая кровь»). На меня сразу же произвели впечатление его неутолимая любознательность, нежелание почивать на лаврах и готовность получать новые знания даже в качестве подмастерья. То его интересовал французский символизм, то Ленин и русская революция, то свитки Мертвого моря и венгерский язык и литература. Мне никогда не встречался человек его возраста и репутации такого уровня, который настолько проявлял бы свойственную молодым любознательность. Мы часто вели разговоры, иногда в Кембридже, когда он заходил к нам, а иногда в его доме в Уэллфлит. (Я подозреваю, что он иногда страдал от приступов депрессии и нуждался в моральной поддержке.) Мы обсуждали широкий круг проблем; говорил он с некоторым усилием и даже с едва заметным заиканием, но слушал очень внимательно. Он был неисправимым романтиком во всем: наш общий друг как — то сказал, что, идя на прием, Вильсон каждый раз рассчитывал на какое — то яркое впечатление.

В политике, однако, он был ребенком. Я имею в виду не только его увлечение в 1930‑е годы коммунизмом, о котором он как — то сказал мне: «Нас обманули». Похоже, он также совершенно не понимал, чем занимается правительство, зачем оно собирает налоги, зачем нужна армия. Все, что не имело отношения к литературе и культуре в самом широком смысле слова, он считал бесполезным.

В 1970 году у него случился удар. Когда вскоре после выздоровления он зашел к нам, Ирен, открыв дверь, взглянула на него и сказала: «Эдмунд, вы хорошо выглядите». Он подмигнул, но не произнес ни слова. Однако, уходя, сказал: «Вы знаете, Ирен, человек проходит три стадии возраста: молодость, зрелость и старость. Вы сейчас определили меня в четвертую: когда кто — то “хорошо выглядит”».