Преподавательский состав раскололся по вопросу об ответных мерах. Одна часть поддержала решение ректора университета Натана Пьюси вызвать полицию; другая была против. Первые организовались в «консервативную» фракцию, а вторые в «либеральную». Каждая фракция насчитывала около тридцати преподавателей. Остальные девяносто процентов преподавательского состава притворялись, что ничего не происходит, и продолжали жить по заведенному распорядку. Консервативная фракция, в которую я вступил, собиралась на дому у своих членов, чтобы сформулировать тезисы по принципиальным вопросам для собраний преподавательского состава, которые в то время проводились раз в несколько дней. Либералы поступали точно так же, но делали упор на «диалоге» с бунтующими студентами, что на деле означало попытку найти способы их умиротворения. Обычно такие степенные факультетские заседания, посвященные обсуждению тривиальных мелочей, превращались в дебаты со спорами до хрипоты. Ввиду того, что их посещаемость стала намного выше, чем обычно, заседания пришлось перенести из Университет — холла в театр Леб на Брэттл — стрит. Ход заседаний передавался по громкоговорителю собиравшимся на улице толпам. Я слушал эти дискуссии с чувством, похожим на тошноту. Было трудно поверить в то, что ради умиротворения толпы так много наших напуганных преподавателей были готовы отказаться от всего, что сделало наш университет выдающимся, и в то, насколько нечестны они были в попытках оправдать свои страхи. Пребывая именно в таком состоянии, преподавательский корпус проголосовал за то, чтобы создать учебную программу для чернокожих и разрешить им принимать участие в выборе преподавателей для этой программы. Однако вряд ли кто — то серьезно верил, что такая программа стоила потраченных на нее усилий. Преподаватели приняли это решение скорее под впечатлением от фотографии в газете, на которой группа вооруженных чернокожих студентов выходит из Виллард Стрэйт — холла в Корнелльском университете, где происходили сходные события и где администрация просто прекратила всякую деятельность.
Мое уважение к коллегам так и не восстановилось полностью: их личная заинтересованность и трусость слишком явно прикрывались мнимой озабоченностью учебным процессом. Поведение студентов также не способствовало улучшению моего мнения о них. Большинство были запуганы и лишены инициативы. Зачинщики беспорядков действовали без всякого риска для себя, так как либеральное общественное мнение хотя и осуждало эксцессы, тем не менее считало, что насилие было вызвано вескими причинами для недовольства, и симпатизировало бунтарям. Когда нашей соседке рассказали о взрыве, который устроил один радикальный студент в лаборатории ускорителя, в результате чего один ученый погиб, она рассуждала вслух о том, что убийца хотел нам этим «что- то сказать». Когда полгода спустя небольшая группа молодых русских диссидентов, зная, чем им это грозит, устроила демонстрацию на Красной площади в знак протеста против оккупации Чехословакии, их моментально арестовали и посадили в тюрьму. Это было героизмом, а действия наших университетских диссидентов были простым фиглярством.
После шестидесятых Гарвард основательно изменился. Он осознал свою миссию проводника общественных перемен и все более и более посвящал себя решению общественных проблем. Вместо того чтобы заниматься приобретением знаний, хотя бы эзотерических, и передачей их студентам, в Гарварде теперь делался упор на то, чтобы идти всем навстречу. Вместо того чтобы подбирать преподавательский состав и студентов, основываясь только на критериях таланта и творческих способностей, университет стремился к гендерному и расовому разнообразию. Элитарный подход, даже если это касалось только уровня интеллектуальных способностей, не приветствовался. Многое из того, что делал Гарвард, напоминало мне эксперименты с образованием в ранний советский период, когда стремились ликвидировать обособление вузов и впрячь их в дело социальных преобразований. В целом новая тенденция напоминала советский подход, когда каждое учреждение и в значительной степени университеты должны были внести свой вклад в решение социальных проблем.
Вскоре после этих событий я уехал в Калифорнию, чтобы провести 1969–1970 академический год в Стан- фордском Центре высоких исследований проблем поведения. Мои родители присоединились к нам. Но это было несчастливое время для них, так как у отца случился легкий инсульт, а затем стали проявляться симптомы рассеянности, и врачи поставили диагноз болезни Альцгеймера, о которой я никогда ничего не слышал.
Послевоенные годы были для отца довольно печальными. Его бизнес не удался. К 1948 году он понял, что после отмены ограничений на продажу сахара не сможет конкурировать с крупными сетевыми магазинами конфет, и закрыл свои магазины. Какое — то время он оптом торговал игрушками. Отец не мог понять мир в эти бурлящие шестидесятые. Возвращаясь от нас, с Гарвард- сквера, он качал головой в недоумении, задаваясь вопросом, почему всё и все вокруг были настолько «отвратительными». Он явно страдал от депрессии. В мае 1971 года мать решила переехать в Бостон, чтобы быть поближе к нам. Она ухаживала за отцом, пока у нее были силы, а затем поместила его в дом для престарелых. В последние месяцы своей жизни — он умер в апреле 1973 года в возрасте восьмидесяти лет — отец уже не узнавал никого из нас. В одно из моих последних посещений его в доме для престарелых он сидел в кресле, держа за руки какую — то совершенно ему незнакомую пожилую женщину, тоже пациентку, безучастно уставившись в мигающий экран телевизора. На похоронах я прочитал замечательную тридцать восьмую главу из книги Иова, в которой Господь, выслушав Иова и трех его друзей, пытавшихся понять причины несчастий Иова, сказал то, что было выше их понимания: «Где был ты, когда Я полагал основания земли? Скажи, если знаешь. Кто положил меру ей, если знаешь? Или кто протягивал по ней вервь?» Тридцать лет спустя я прочитал этот же отрывок на похоронах матери.
В течение учебного года, проведенного в Станфорде, я закончил первый том биографии Струве. Когда я вернулся в Гарвард осенью 1970 года, обстановка в университете существенно переменилась к лучшему. Главной причиной этого была отмена президентом Никсоном призыва в армию. Успокоительное действие этой меры показывает, что за проявлением Weltschmerz («мировой скорби») бунтовавших студентов скрывалась немалая доля личного интереса. Несмотря на то что мир был восстановлен и университетская жизнь вошла в свою колею, Гарвард уже никогда не был прежним. Во — первых, хотя бы потому, что он потерял свою уникальность. Когда по стране прокатилась волна беспорядков в университетах, Гарвард, как оказалось, был настолько же подвержен массовой истерии, как и другие университеты. Во — вторых, под давлением снизу Гарвард упразднил многие из так называемых элитных традиций. Например, в столовых были упразднены «профессорские столы», а преподаватели поощрялись, если они проводили свободное время со студентами, хотя, по моему мнению, они предпочитали все же компанию своих сверстников. Если раньше у студента была возможность выбрать общежитие, то теперь его распределяли в общежитие по жребию. Отделение истории и литературы отменило порядок ограниченного приема и открыло двери для всех подававших заявления студентов, имевших необходимый уровень подготовки. Вскоре, когда университет уступил давлению из Вашингтона, откуда поступала существенная часть бюджета, дала о себе знать и программа под названием «Положительное действие», то есть поощрение различных меньшинств, включая женщин, в вопросах приема на работу, приема студентов и продвижения по службе. Стала поощряться «оценка» студентами работы преподавателей. Если прежде многие, а может быть большинство, в администрации были выпускниками Гарварда, преданными университету, то теперь многие превратились в профессиональных менеджеров, для которых Гарвард был лишь местом работы, которую они легко оставляли, когда подворачивалась лучше оплачиваемая должность. К концу 1970‑х Гарвард более походил на университет в каком — нибудь штате на Среднем Западе, чем на то, каким он был прежде. Словечко «кампус», ранее не употреблявшееся, теперь стало ходовым. Этот процесс усиливался по мере того, как «браминская община»[23] Бостона приходила в упадок и по мере того, как приходили в упадок британские и германские университеты, служившие примером для Гарварда.
Летом 1970 года я принял участие в еще одном Международном конгрессе историков, который проходил на этот раз в Москве. За прошедшее десятилетие политическая обстановка в Советском Союзе заметно разрядилась, и я уже не чувствовал себя под постоянным наблюдением. Тем не менее, как я выяснил позже, советским гражданам нужно было иметь особое разрешение, чтобы посетить сессию, на которой я выступал. Я представил доклад о русском консерватизме второй половины XIX века. Снова, как и в 1962 году во время моих ленинградских лекций, я стремился подчеркнуть значение консервативной мысли в наши дни. В докладе отмечалось, что только либерализм, благодаря децентрализации принятия решений, был способен совладать с проблемами современной жизни. Когда я закончил, заранее назначенные оппоненты взобрались на кафедру, чтобы привести обычные возражения. Но что удивительно, один русский докладчик защищал меня. Это была Валентина Твардовская, дочь знаменитого главного редактора «Нового мира», самого либерального из советских «толстых» журналов. Тот факт, что она осмелилась сделать это публично, говорил о том, что происходили какие — то перемены.
В 1970 году, параллельно с публикацией первого тома биографии Струве, я выпустил его собрание сочинений (за исключением газетных статей) в пятнадцати томах. Подготавливая эти материалы к публикации, я прибег к ксерокопированию. Публикации Струве сначала копировались, затем располагались в хронологическом порядке и снимались на микропленку, а уже затем распечатывались. Я финансировал этот проект из собственного кармана, идя на определенный риск, но надеясь, что смогу продать достаточное количество пятнадцатитомных комплектов по 950 долларов каждый, чтобы покрыть расходы. Результат превзошел мои ожидания: тридцать пять библиотек купили по комплекту, что принесло мне небольшую прибыль. Я полагаю, что это издание, возможно, было первым, когда собрание сочинений какого — нибудь автора было опубликовано не типографским способом, а посредством ксерокопирования.