Я жил. Мемуары непримкнувшего — страница 66 из 69

Я ожидал, что дам показания лично, то есть прочту заявление, в котором я утверждал, что с самого первого дня у власти коммунистическая партия установила политическую монополию и использовала государство для своих собственных целей. Но поскольку мне никто не мог сообщить, когда меня вызовут, я, отдав свои показания, уехал в Лондон. Кажется, было более ста подобных показаний и только четырнадцать из них были сделаны устно. При этом три четверти были поданы коммунистами, которые заявляли, что указ Ельцина был незаконным, а Коммунистическая партия Советского Союза являлась «конституционной» партией[12]. В итоге судебное разбирательство оказалось разочаровывающим, так как суд вынес неубедительный вердикт, который не оправдывал и не осуждал коммунистическую партию. Зато, пока шел процесс, коммунисты ухитрились тайно увести для своих личных нужд значительную часть средств, накопленных партией за долгие годы. Суд оказался поворотным моментом, который не состоялся.

В феврале 1993 года рубль упал настолько, что я менял один доллар на 800 рублей. Пачка сигарет «Кемэл», стоившая в мае 1992 года 70 рублей, теперь стоила 350. Рубль продолжал обесцениваться, упав в конце концов до 6 тысяч рублей за доллар. В результате если на аванс в 14 тысяч рублей, положенный на мой банковский счет в Москве в 1992 году за права на перевод «Россия при старом режиме», можно было купить скромную дачу, то теперь этих денег хватало лишь на две порции пиццы.

В начале 1994 года я получил сообщение, что Университет Силезии в Польше решил присвоить мне звание почетного доктора наук. Церемония должна была состояться в филиале университета в городе Чиешин, где я родился. Я надеялся, что мать сумеет меня сопровождать, но ее сердце и почки быстро сдавали. Воскресным вечером 1 мая 1994 года по моей просьбе она детально описала мне, как выглядела квартира, где я родился больше семидесяти лет назад. Несмотря на пошатнувшееся здоровье, ее сознание было ясным, а память отличной. Когда она плохо себя почувствовала, я вызвал «скорую помощь», чтобы отвезти ее в больницу. Я оставался с ней до тех пор, пока врач не посоветовал мне уйти. На следующее утро я позвонил ей. Она сказала, что чувствует себя хорошо, и попросила, чтобы ее привезли домой. Мы договорились, что я заеду за ней до двенадцати. Но час спустя позвонил доктор и сказал, что она умерла за завтраком. Ей было 92 года. Мою мать ужасала мысль, что она может оказаться в доме для престарелых или что ей будут искусственно поддерживать жизнь. Она потребовала от меня обещания, что с ней так не поступят. И вот она оставила этот мир так, как ей хотелось. В свои последние годы она очень походила на английскую королеву — мать, которая дожила до ста одного года.

Все, кто знал мою мать, считали ее необыкновенным человеком. У нее до самого конца были как молодые, так и пожилые друзья. У нее было удивительное чувство юмора, она никогда не жаловалась и принимала жизнь такой, какая она есть. Я был благодарен ей за ее терпимость по отношению ко мне в мои юношеские годы, позволившую мне преодолеть трудный период возмужания почти без единого упрека. Со временем мне стало ее очень не хватать.

В конце месяца я поехал в Чиешин. В отличие от американских, польские университеты не раздают направо и налево почетные степени, а подходят к этому индивидуально. Мероприятие прошло в торжественной обстановке: хор исполнял Gaudeamus igitur, были зачитаны адреса правительственных органов и от университетов — побрати- мов; цветов было больше, чем в средней руки цветочном магазине. Мне было приятно посетить место моего рождения в первый раз за 55 лет. Это очаровательный городок в стиле отчасти Возрождения, отчасти барокко, который уцелел во время Второй мировой войны почти без разрушений, если не считать синагогу, сожженную немцами 13 сентября 1939 года, сразу после оккупации. Я пришел в двухэтажное здание, где родился, и обнаружил, что бывшая квартира моих родителей выглядела точно так же, как ее описывала мать.

Мэр города присвоил мне звание почетного гражданина. Когда я спросил, что это звание дает практически, он ответил, что если я когда — нибудь окажусь в нужде, то могу обратиться к нему или его преемникам за помощью. На что присутствовавший при этом польский журналист, добавил: sotto voce (и наоборот).

Тем временем эйфория в России начинала спадать. Я полагаю, что многие русские думали, что как только они отбросят коммунизм и объявят себя демократами со свободной рыночной экономикой, то сразу же будут купаться в золоте. Более того, придя к власти, Ельцин фактически им это пообещал. Вместо этого они обнаружили, что с падением коммунизма вся система социального обеспечения, которую они воспринимали как само собой разумеющееся, исчезла, и они оказались в незнакомом и странном мире. Их реакцией было не насилие — они слишком устали для этого и, кроме того, больше не верили, что можно добиться чего — либо насилием. Каждый просто замкнулся в своем собственном мире. Опросы общественного мнения показывали, что значительная часть людей, почти треть, считала, что лучше жилось при социализме, но когда их спрашивали, хотят ли они возврата социализма, большинство отвечало отрицательно.

Я писал, что в царской России подлинной религией людей был фатализм. Коммунизм ничего не изменил в этом отношении, более того, сделал русских людей еще более бессильными. Столетия жизни в условиях сурового и капризного климата и столь же сурового и капризного правительства научили их покоряться судьбе. При первых признаках трудностей русские закрываются от них, как черепаха, прячущаяся в панцире, и ждут, пока опасность минует. Их сила в способности выжить даже в самых враждебных условиях, слабость — в неготовности противодействовать им. Они просто относятся спокойно к несчастью и лучше справляются с ситуацией, когда им плохо, чем когда хорошо. Если они не могут что — либо больше выносить, они просто напиваются.

В моей памяти остались два случая, которые иллюстрируют это качество русских. Это вполне тривиальные случаи, но довольно характерные. В 1975 году, когда я работал в Публичной библиотеке в Москве, мне понадобилось сделать фотокопию с одной страницы, и я подошел к окошку, где можно было оформить заказ. Женщина, сидевшая за стеклянной перегородкой, посмотрела на заполненный бланк и сказала, что, поскольку я работал в зале номер один, то есть в «профессорском читальном зале», мне придется подождать до двух часов. На часах было 13.45 и никого в очереди не было. «Не могли бы вы принять заказ раньше?» — «Нет». По мере того как приближалось четырнадцать часов, за мной образовалась очередь. Женщина за окошком продолжала неподвижно сидеть со сложенными руками. Ровно в четырнадцать часов она поднялась, повесила на окно табличку «Ушла пить чай» и исчезла. Я был в бешенстве и посмотрел на других, ища поддержки, но не нашел ее. Другие читатели стояли спокойно, словно то, что произошло, было в порядке вещей и только глупец будет поднимать шум[66].

Как — то в другой раз я ехал в метро, поезд приближался к станции и из громкоговорителя прозвучало ее название. Поезд остановился, но двери не открывались. В Соединенных Штатах в подобной ситуации пассажиры попытались бы открыть дверь или, по крайней мере, стали бы по ней стучать. В Израиле они разнесли бы вагон. Здесь же все стояли неподвижно и покорно. «Осторожно, двери закрываются», — послышалось из динамика, и поезд тронулся с плененными пассажирами к следующей станции.

При новом режиме люди роптали, но ничего не делали. Особенно разочаровывало поведение интеллигенции. Она никак не могла избавиться от наследия противостояния правительству, даже к демократическому, потому что в ходе русской истории привыкла видеть свое предназначение в сопротивлении, а не в участии. В апреле 1992 года я принимал участие в конференции в Рутгер- ском университете, где сделал доклад о Сахарове. В прениях Татьяна Толстая, блестящий российский эссеист, спросила меня, какую роль, по моему мнению, должны играть диссиденты в новой России. Меня такой вопрос поразил. Я ответил, что при демократии нет места диссидентам, и что те, кто когда — то принадлежал к этой группе, сейчас должны всю свою энергию направить на созидательную политическую деятельность. Однако вопреки этой очевидности большинство диссидентов, столь мужественных при тоталитарном режиме, теперь отошли от публичной жизни, сидели по своим углам и дулись, отдав политику прежней советской номенклатуре.

Демократический режим дал русским больше свободы и возможностей, чем у них было после 1917 года. Однако ему не удалось перестроить органы правительства, вырвать с корнем всепроникающую коррупцию и установить верховенство права. В результате он вскоре стал зависимым от финансовой помощи Запада в форме периодических вливаний займов и кредитов. К концу 1990‑х годов Россия превратилась в страну третьего мира, живущую с продажи сырьевых ресурсов, в основном энергоносителей, и за счет иностранной помощи. Это была удручающая картина. Я ожидал, что Россия оправится быстрее. Вероятно, несмотря на мою репутацию поборника «холодной войны», я недооценил тот вред, который нанесли стране и психике людей семь десятилетий коммунистического правления.

Как встретили книгу «Русская революция»

Были две, и совершенно различные, реакции на книгу «Русская революция». Ежедневная пресса и периодические издания как в Соединенных Штатах, так и в Великобритании встретили ее с энтузиазмом, отдавая должное ее охвату и стилю. Читающая публика также встретила ее тепло. Я получил множество писем от поклонников. Одна леди писала, что нашла книгу настолько захватывающей, что провела бессонные ночи, читая ее, другая доверительно писала, что — по какой — то неназванной причине — описание убийства императорской семьи заставило ее лучше понять ее собственный брак. Книга расходилась очень хорошо, настолько хорошо, что профессионалы окрестили ее «популярной». Тот факт, что изданная коммерческим издательством книга разошлась тиражом с пятизначной цифрой, в то время как университетские издательства обычно продавали количество экземпляров, измеряемое четырьмя цифрами, не внушал к ней доверия в академичес