Я жил в суровый век — страница 96 из 100

Чтобы пробраться в лес, нам надо было сперва пересечь открытую лужайку длиной метров десять, но на хуторе ни одно из окон не выходило в ее сторону… «И если только немцы подойдут к дому с фасада, а еще лучше — войдут внутрь и задержатся там хотя бы пять-семь секунд, мы будем спасены…»

Я опустил левую руку на затылок Герды и придерживал ее, боясь, как бы она не вскочила и не бросилась вдруг бежать. Она лежала, глядя в землю — на вереск, на тоненькие зеленые стебельки, пробивавшиеся среди жухлой травы, и слезы струились по ее лицу, и болезненно сжался запавший рот, а солдаты зашагали к хутору, и я на мгновение закрыл глаза, и услышал стук собственных зубов, и пытался что-то сказать, но тут один из немцев что-то прокричал, и, когда я открыл глаза, двое повернули назад и возвратились на прежнее место. Одним из них был солдат с пулеметом.

Они сели в траву, положив к себе на колени оружие, и тот, что сидел поближе к нам, закурил сигарету, а другой ничего не делал: он просто сидел, придерживая обеими руками пулемет, и оглядывался вокруг, пока не примечал на небе какое-нибудь облако причудливой формы или еще что-нибудь в этом роде.

«Мне ничего не стоит убрать обоих, — думал я, отлично понимая, что это бред, — я могу подстрелить их отсюда, найти опору для автомата нетрудно, Герда притаится здесь, а я добегу до них и возьму пулемет. До них всего каких-нибудь двадцать — двадцать пять метров, и все это дело займет считанные секунды, а когда остальные ринутся сюда из-за угла… нет, это чистейшее безумие, у меня нет никаких шансов на успех. Ведь пулеметный диск скорее всего у напарника, и пока я отыщу его, и заряжу пулемет, и поверну его, и нажму на спусковой крючок…»

— Герда, — прошептал я, — встань и возьми пистолет, мы попытаемся пройти к ручью. Может, они нас не заметят.

Она смотрела на меня, и каждая секунда казалась нескончаемо долгим мгновением, которому суждено остаться в веках, но она все поняла, поняла меня, без улыбки, глубоким взглядом заглянула мне в глаза, и мы поднялись и, пригибаясь, пошли вперед, пока не достигли открытой лужайки. Я быстро, легко пожал ее руку, и мы во весь рост зашагали по холму, где не было для нас никакой защиты. Справа у меня была Герда, слева — солдаты, и мы оба спокойно шли своим путем, не отводя глаз от холма. Солнце заливало его ослепительно-белым светом. Какая-то птица, вспорхнув, низко пролетела над нами; кругом валялись камни, а чуть подальше виднелись обломки рухнувшей изгороди.

«Еще пять метров, и мы будем у ручья, и он заглушит звук наших шагов», — думал я. Во рту у меня пересохло, все тело болезненно ныло, и еще я думал: «Все будет хорошо, мы уйдем от них, раз мы уже добрались сюда, значит, уйдем…» И тут я услышал окрик, и круто обернулся, и увидел, что они вскочили с травы.

Я упал на одно колено, и выпустил в них три-четыре патрона, и увидел, как один из них рухнул на спину, но снова пытался встать. Тогда я сгреб Герду в охапку и поволок вперед, заслонив своей спиной, и отчетливо сознавал, что скоро все будет кончено.

Эта мысль привела меня в ярость. Крикнув Герде «беги!», я слегка подтолкнул ее вперед. Она держала кольт в правой руке и вскрикивала на каждом шагу, когда ей приходилось всей тяжестью наступать на больную ногу, и тут я вдруг ушел на несколько метров вперед, и, дожидаясь ее, послал в сторону немцев новую очередь, и увидел, как они, выбежав из-за угла, мчатся вверх по узкому проходу между домом и скотным двором.

— Стреляйте! — крикнул я. — Стреляйте, не бойтесь!

Мимо нас, над нами просвистели пули, едва нас не задев. Я дал ответную очередь и увидел, как немцы попадали в траву. Герда тоже выстрелила несколько раз из кольта, и меня попеременно охватывали то ярость, то страх, то смертельный ужас при мысли о том, что сейчас будет с нами, и мы достигли ручья, и в тот же миг громко, пронзительно вскрикнула Герда, вскрикнула так, словно наступила на крысу. Она зашаталась, всей тяжестью наступила на правую ногу, и, вскрикнув еще раз, повалилась в ручей, и больше уже не поднялась.

Я встал на колени и вытащил ее из воды.

— Оставь меня, — прошептала она, и я видел, что она вся посерела, — они ранили меня в спину, я уже не встану.

Я выпрямился и стал палить из автомата, куда только мог, где только замечал малейшее движение, и вдруг обнаружил, что все немцы исчезли. Значит, они залегли и решили ждать, зная, что можно не торопиться.

Я поднял Герду и перенес на другую сторону ручья. Здесь я уложил ее на спину между березой и несколькими камнями, создававшими заслон, и, присев рядом с ней, стал ждать.

Немцы что-то кричали мне с холма. Наверно, они кричали мне то, что я теперь знал и без них. Двое из них вскочили и побежали к забору, и я послал им в вдогонку несколько выстрелов, но не заметил, попал я или нет. Затем все стихло.

Герда лежала не шевелясь и глядела на тонкие черные ветви березы. Казалось, она совсем не чувствует боли. Но лицо ее было землистого цвета и рот ввалился. Она коротко кивнула и протянула мне кольт.

— Все, — сказала она, и что-то дрогнуло у нее в уголках губ.

— Герда, — прошептал я, склонившись над ней, — Герда!

— Все! — повторила она и улыбнулась уже обоими уголками губ. Она вдруг откинула голову назад и впилась взглядом в хутор, глаза ее затуманились и покрылись серой пеленой, которая густела с каждым мгновением.

— Беги, — прошептала она, и на губах ее выступила розовая пена.

Я медленно и твердо покачал головой, стараясь, чтобы она меня поняла.

— Я умираю, — сказала она, — нет смысла тебе оставаться.

Голова ее скатилась набок, и веки сомкнулись.

— Герда!

Я припал ухом к ее губам. Она не дышала.

С холма застучал пулемет, кору на березе над нами прошили пули. Я увидел, как немцы, пригнувшись, побежали к ручью, вскочил и стоя выпустил в них всю обойму. Затем я бросил автомат и побежал.

Я бежал по восточному склону ручья и лишь однажды обернулся назад. Я увидел, что Герда, держась за березовый ствол, выпрямилась во весь рост: она прислонилась головой к изрешеченному пулями дереву, и лицо ее было белее коры. Волосы ее сверкали и переливались на солнце.


Лес спрятал меня.

Я бежал, и первые триста метров из моей души рвался крик. Внутренний голос кричал мне: «Стой! Поверни назад, заляг где-нибудь и расстреляй из кольта всех, кого сможешь».

Потом я снова бежал дальше, и в душе была только боль.

А еще позже, когда я бежал уже так долго, что не помнил себя, а только чувствовал вкус крови на губах и резь в груди, уже и вовсе не стало ничего, кроме леденящего чувства, что все было тщетно, напрасно и я подло обманут.

Солнце сияло, заглушая краски, рассыпая повсюду черно-белые тени. Я увидел деревья, болота и камни и над лесом — равнодушное небо.

Передо мной стояло жертвенное лицо Герды, мертвое лицо, чьей красотой она одарила меня на миг, чтобы я обрел свободу и мог спастись.

Вокруг не было слышно ни звука. Птицы еще не проснулись. Я побрел дальше, по-прежнему сжимая правой рукой кольт, и вдали увидел первые сторожевые вышки. Солнце повисло прямо над вершиной горы, той самой, под которой лежал наш хутор, в воздухе потеплело, я скинул куртку и, еще дальше углубившись в лес, зашагал к границе.

Рольф ХоххутБЕРЛИНСКАЯ АНТИГОНА[64]

Поскольку обвиняемую уличили лишь в одном ложном показании, генеральный судья надеялся, что сумеет ее спасти: Анна утверждала, что сразу же после бомбежки она без посторонней помощи вытащила из морга и перевезла на Кладбище инвалидов тело брата — повешенного, как неоднократно подчеркивал прокурор. И в самом деле, со строительной площадки возле университета Фридриха-Вильгельма были похищены ручная тележка и лопата. Кроме того, в ту же ночь пожарники, отряды из гитлерюгенда и солдаты, как всегда после налета, уложили извлеченные из руин жертвы в спортивном зале и вдоль главной аллеи кладбища. Однако два могильщика с дотошностью, характерной для их ремесла, но в период массовых смертей такой же излишней, как гробы, неопровержимо доказали суду, что среди двухсот восьмидесяти сгоревших или задохнувшихся, которые лежали до регистрации под деревьями, на гофрированной бумаге, они не видели тела раздетого и покрытого одним лишь брезентом молодого человека. Их показания отличались железной убедительностью. С детальными подробностями, особенно там, где речь шла о несущественных мелочах, они сообщили, что спустя три дня самолично опустили в яму, то есть в общую могилу, пятьдесят одного мертвеца, которых либо не удалось опознать, либо не разыскивали родственники.

Термин «братская могила» произносить было запрещено. Правительство рейха хоронило своих мертвецов в общей могиле с чрезвычайно утешительным церемониалом: приглашались не только священники обоих исповеданий и маститый партийный оратор, но также взвод музыкантов караульного батальона и отряд знаменосцев.

Заседатель имперского трибунала, по-стариковски добросердечный адмирал, единственный, кто не испытывал страха в этом полупустом и запущенном зале, был настолько растроган описанием похорон, что с мягкой настойчивостью советовал подсудимой сказать наконец правду о том, где находится ее усопший брат: ибо осквернение общей могилы трупом офицера, казненного по приговору этого же суда, следует, к сожалению, — он дважды вполне искренно сказал: к сожалению, — расценивать как отягчающее вину обстоятельство.

Анна, измученная и разбитая, отстаивала свою ложь…

Генеральный судья, снова вступивший, пока говорил адмирал, в мысленный поединок со своим сыном, не мог больше представить себе лица Бодо; оно расплылось, как тогда в дыму паровоза, — лишь накануне отправки Бодо на Восточный фронт они достигли зыбкого соглашения. Большего, чем отмена официальной помолвки с сестрою государственного изменника, генеральный судья добиться не смог. Его отказу дать когда-либо свое согласие на такой мезальянс Бодо противопоставил угрозу немедленно жениться на этой особе, которая, надо думать, уже несколько недель каждую свободную минуту поджидала его у ворот потсдамской казармы — даже тогда, даже тогда, когда брат Анны был уже арестован!