[41]По диалогам Платона и «Воспоминаниям о Сократе» Ксенофонта
Что такое настоящее благородство
Да и мой род – от Дедала, благородный Алкивиад, а Дедалов – от Гефеста, сына Зевсова. Однако ж их-то роды, начинаясь ими, восходят до самого Зевса линией царей, из которых одни всегда управляли Аргосом и Лакедемоном, другие – Персиею, а нередко, как и теперь, Азиею: напротив, мы и сами-то люди частные, и отцы наши. Если бы ты счел нужным указать Артаксерксу, сыну Ксеркса, на своих предков и на Саламин, отечество Эврисака, либо на Эгину, родину Эака, жившего еще прежде, то какой, думаешь, поднялся бы смех! Между тем смотри: мы малы не только по отношению к важности рода тех мужей, но и по отношению к их воспитанию.
Дедал – мифологический афинский художник и изобретатель, вместе с сыном Икаром персонаж трагедий и комедий, считался предком жителей одного из афинских демов, дедалидов. Сократ имеет в виду свою профессиональную принадлежность, скульптора: афинские скульпторы прямо или косвенно были дедалидами.
Аргос – город на Пелопоннесе, известен как один из главных городов, воевавших против Трои.
Лакедемон – распространенное название Спарты, по названию земли Лакония.
Эврисак – мифологический царь Саламина, почитался в Афинах как полубог, что обосновывало права Афин на Саламин.
Эак – мифологический царь Эгины, сын Зевса от нимфы Эгины.
Разве не знаешь, сколь важным преимуществом пользуются лакедемонские цари? Их жены, по закону, охраняются эфорами, чтобы царь не был зачат как-нибудь тайно – от другого, кроме гераклидов. А в Персии он так высок, что никто и не подозревает, будто царственное дитя может родиться от другого рода, кроме царского. Поэтому жена персидского царя охраняется одним страхом.
Эфоры – высшие должностные лица в Спарте, во время войны имевшие всю полноту власти даже над спартанскими царями.
Когда же рождается старший сын, наследник власти, – сперва тут же празднуют все в пределах его царства; потом этот день и в последующие времена, в память царского рождения, становится днем жертвоприношений и празднования для всей Азии; напротив, когда рождаемся мы, Алкивиад, тогда, по комической пословице, и соседи что-то не очень чуют. После того дитя воспитывается не какою-нибудь ничтожною женщиною-кормилицею, а евнухами, знатнейшими особами, окружающими царя. На них возлагается как всякое попечение о новорожденном, так в особенности заботливость о его красоте, чтобы, то есть, они развивали и выправляли его члены. Такое занятие доставляет им высокие почести.
Красота – в оригинале буквально «изощряются, чтобы он стал самым прекрасным». Речь здесь идет скорее о красоте как привлекательности, развитии светских манер и блеска, чем о красоте лица и фигуры.
Достигнув семилетнего возраста, дети знакомятся с лошадьми, ходят к учителям в верховой езде и начинают охотиться за зверями. А когда минет дитяти четырнадцать лет, – берут его к себе так называемые царские пестуны. Они избираются из персов и составляют отличнейшую четверицу своего времени: это – самый мудрый, самый справедливый, самый рассудительный и самый мужественный. Самый мудрый учит его магии, начертанной Зороастром Оромазовым: это наука о богопочитании, рассуждающая и о делах царских.
Магия – персидское слово, обозначавшее мудрость, ко времени Сократа и Платона уже было привычным для всех, кто интересовался жизнью персов. В магию входили все науки, необходимые для управления страной, а в основе лежало жреческое знание, откуда и позднейший смысл магии как искусства властно манипулировать окружающей реальностью с помощью тех или иных «религиозных» предметов.
Зороастр (Заратустра) – один из создателей персидской религии, которого платоновский Сократ явно считал полубогом, сыном бога Ормузда. Обычно греки после персидских войн приписывали Зороастру любую мудрость, которую узнавали от персов.
Самый справедливый располагает его следовать во всю жизнь истине. Самый рассудительный наставляет его не подчиняться ни одной страсти, чтобы получить навык быть человеком свободным – действительно царем, не рабствуя, но прежде всего господствуя над собою. Самый мужественный развивает в нем чувство безбоязненности и неустрашимости и доказывает, что, предаваясь трусости, он уже – раб.
Господствуя над собою – власть над собой, самоконтроль, умение быть сдержанным не только в поступках, но и в мыслях, и образовала после Платона античный этический идеал, который ставился выше любой политической власти. Господствовать над собой – сложнее, чем господствовать над половиной мира, но и почетнее, и при этом доступно каждому человеку. Его мы находим и в христианском «хранении помыслов», также проистекающем из представления о священном достоинстве каждого христианина, и в позднейших популярных вариациях античной философии, вплоть до пушкинского «Учитесь властвовать собою».
Напротив, тебе, Алкивиад, Перикл дал в пестуны одного из домашних слуг, Зопира Фракиянина, по причине старости человека самого бесполезного. Я раскрыл бы пред тобою и другие черты воспитания и образования твоих противников, если бы это дело могло быть непродолжительно и если бы из сказанного доселе не вытекало всё, что за этим следует.
Зопир из Фракии – раб, пленник, педагог Алкивиада (надсмотрщик, следивший за его поведением и правильностью учебы). Для Сократа рабы не могут быть воспитателями, так как не могут научить свободным и благородным поступкам, а считать, что старый раб не имеет тех пороков, которые имеют большинство людей, неверно, потому что мы можем говорить только о неспособности к порокам из-за старости и болезней, но не об освобождении от них.
Что же касается до рождения, воспитания и образования тебя, Алкивиад, или всякого другого афинянина; то это, смею сказать, ни для кого незанимательно, исключая тех людей, которые тебя любят. Взглянешь ли опять на богатство, на пышность, на одежды, на шлейфы плащей, на разлияние благовоний, на многочисленные свиты прислужников и на другое довольство персов, – тебе будет стыдно за самого себя, ты увидишь, как далеко отстал от них.
Шлейфы плащей – буквально «облачение плащей»: греки смеялись над персами за то, что те носили сложно устроенные одежды, сшитые из множества пышных и часто лишних элементов, видя в этом образцовое излишество роскоши. Далее идеализация скромных и мужественных спартанцев была общим местом в трудах учеников Сократа, считавших, что в Афинах борьба за первенство и богатство уничтожает государство, тогда как Спарта устойчива благодаря продуманным законам.
Потом, если захочешь обратить внимание на рассудительность, благонравие, ловкость, ласковость, великодушие, добропорядочность, мужество, терпеливость, трудолюбие, стремление к добродетели и честолюбие лакедемонян; то во всем этом признаешь себя дитятею. А когда ещё остановишься на богатстве и по богатству будешь придавать себе некоторое значение, то и тут мы можем сказать, в каком ты найдешь себя состоянии. Пожелай только обозреть лакедемонские богатства, и узнаешь, что здешнее далеко отстало от тамошнего. Никто не будет сомневаться как в обширности, так и в доброте земли, которою они владеют и у себя, и в Мессине; всем известно, какое множество у них рабов, особенно илотов, также лошадей и другого скота на пастбищах мессинских. Но я оставляю всё это, говорю только, что золота и серебра нет столько в целой Элладе, сколько находится его в одном Лакедемоне. В продолжение многих поколений оно стекается туда от всех эллинов, а нередко и от варваров, выхода же ему никуда нет. Это точно как в Эзоповой басне лисица говорит льву: следы денег, втекающих в Лакедемон, видны, а вытекающих из него никто и нигде не видит.
Выхода же ему никуда нет – в Спарте не было хождения золотой и серебряной монеты, поэтому весь государственный доход оставался достоянием государства.
Эзоп (ок. 600 г. до н. э.) – создатель жанра басни; имеется в виду его басня, как лисица отклоняет приглашение льва зайти в гости, обратив внимание на то, что все следы зверей ведут в пещеру, но ни один след – из пещеры. Владимир Набоков в начале романа «Бледное пламя» приписал этот образ следов А. Конан Дойлю.
Отсюда легко понять, что тамошние жители золотом и серебром богаче всех эллинов, особенно же царь их; потому что важнейшие и большие из таких доходов назначены царям. Сверх того, не мала и подать, которую лакедемоняне платят своим государям. Впрочем, как ни велики богатства лакедемонян в сравнении с эллинскими, но в отношении к богатству персов и их царя они ничего не значат. Когда-то я слышал от человека достоверного, – от одного из тех, которые сами ездили к царю: он рассказывал, что проезжал чрез обширную и прекрасную область, простирающуюся почти на целый день пути, и что эту область туземцы называют поясом царицы. Есть будто бы и другая, называемая опять головным покрывалом. Есть и несколько столь же обширных и прекрасных мест, назначенных для украшения царской жены, и каждое из них носит название особого ее наряда.
Человек достоверный – вероятно, речь о каком-то из афинских дипломатов. Вряд ли это Ксенофонт, который ездил в Персию с военной миссией. То, что все земли в Персии принадлежат царю, а он только делегирует управление ими ближайшим родственникам и сатрапам, поражало воображение греков.
Итак, я думаю, если бы кто матери царя и жене Ксеркса, Аместрисе, сказал, что с ее сыном затевает состязаться сын Димонахи, которой наряд стоит, может быть, много как мин пятьдесят, а у самого сына земли в Эрхии не будет и трехсот плетров, то она удивилась бы, на какие же средства полагается этот Алкивиад, затевая вступить в борьбу с Артаксерксом, и, кажется, заметила бы, что у него быть не может никаких других способов, кроме старания и мудрости; потому что у греков только это имеет цену.
Димонаха и Клиний – родители Алкивиада.
Наряд – в оригинале «космос», что может означать и все одежды и украшения. Пятьдесят мин – большая сумма для простого человека (все имущество Сократа оценено было в пять мин), но не для царя.
Плетр – минимальная мера площади, вероятно, как и латинский югер, изначально выделенная как та, которую вол может распахать за один день. Триста плетров – большой объем земли для простого человека, требующий работы нескольких десятков волов, но крохотный в сравнении с владениями монарха в монархических государствах.
А когда донесли бы ей, что тот же самый Алкивиад решается на такое предприятие, во-первых, не имея от роду и полных двадцати лет, во-вторых, нисколько не приготовившись к тому учением, да сверх того, если любящий его человек советует ему наперед учиться, упражняться, трудиться и потом-то уже состязаться с царем, – он не хочет и утверждает, будто довольно ему быть и таким, каков есть; тогда она, думаю, изумилась бы и спросила: что же бы такое могло быть, на что этот мальчик надеется? и как скоро мы сказали бы ей, что на красоту, знаменитость, происхождение, богатство и способности души; то, видя у своих все такое, она почла бы нас, Алкивиад, сумасшедшими. Да хоть взять Лампиду, дочь Леонтихида, жену Архидама и мать Агиса (все эти мужи, известно, были царями): ведь и она, видя, как велики способы ее родных, удивилась бы, кажется, если бы узнала, что ты, столь худо приготовленный, намереваешься состязаться с ее сыном. А не стыдно ли, думаешь, что неприятельские женщины лучше судят о нас, какими нам должно быть, восставая против их граждан, нежели мы – о самих себе?
Способности – в оригинале «природа», то есть природные свойства души, естественные проявления человека, например склонность к деятельности или воинственность. Тогда еще не существовало более тонкой характерологической психологии, психологии аффектов и психологии «добродетелей», которые разработали Платон и Аристотель.
Способы – буквально «находящееся под началом», имущество и способности. Впоследствии это слово стало означать «качества» и вообще «существующее», существование той или иной вещи.
Так поверь, почтеннейший, и мне, и дельфийской надписи: «Познай самого себя» – что это-то наши противники, a не те, которых ты представляешь, и что из них ни одного не пересилим мы иначе, как старанием и искусством. Если в этом будет у тебя недостаток, то не сделаться тебе славным между эллинами и варварами, к чему ты, кажется, стремишься, как никто ни к чему не стремился.
Познай самого себя – одна из надписей на фронтоне храма Аполлона в Дельфах, которая стала одним из девизов Сократа, хотя изначальный смысл ее неясен. Вероятно, она могла означать понимание человеком своей ограниченности (в соответствии с изречениями древнейших Семи мудрецов Греции, что «мера лучше всего») или же, что скорее – это призыв предстать перед богом Аполлоном как ты есть, а не как ты себя воображаешь. Познание тогда соответствует бытию: познавать себя – значит понимать, что на призыв Бога можно ответить только своим настоящим бытием, а не отдельными обещаниями. После Сократа эти слова – «Познай самого себя» – употреблялись уже в том смысле, что понимание человеком собственных ограничений и возможностей, в том числе собственного неустойчивого существования в бытии, предшествует любому правильному утверждению о бытии.
Чем философия лучше риторики
– Калликл! Если бы люди не имели свойства общего, которое у одних обнаруживается так, у других – иначе, но каждый обладал своим частным, отличным от свойств, принадлежащих прочим людям, то не легко было бы показать другому собственное его свойство. Говорю это, поскольку замечаю, что мне и тебе свойственно теперь одно и то же: оба мы любим, но каждый свое: я – Алкивиада, сына Клиниасова, и философию, а ты – афинский народ и сына Пирилампова.
Свойство – в оригинале «пафос», «патема», многозначное слово, означающее как претерпевание (устойчивое свойство в результате длительного воздействия), так и пристрастие и глубокое положительное душевное переживание, в том числе любовную страсть. В русском переводе этого слова «страсть» есть все эти значения, например «гнетущая страсть» и «вдохновляющая страсть», но эти значения не сразу видны: скажем, нам приходится различать «патетический» и жаргонное «пафосный», патологию и торжественный пафос. Сократ имеет в виду, что если ритор Калликл воздействует на публику, задевая каждого за живое, возбуждает страсти, то философ видит, что за этими переживаниями стоит единое начало, поэтому философ знает, как устроена страсть.
Знаю, что всякий раз, когда твой любезный скажет, что этому быть так, – ты, несмотря на силу своего красноречия, противоречить не можешь, но вертишься туда и сюда. Ведь и в народной сходке, когда афинский народ на слова твои говорит, что это не так, – ты вдруг переменяешься и начинаешь утверждать, что ему угодно. Таков ты и в отношении к упомянутому красавцу, сыну Пирилампову: желаниям и словам любезного противиться не можешь; так что человеку, который удивлялся бы всегда высказываемым ради них твоим мнениям, как они нелепы, – ты, если бы только захотел, отвечал бы: пока, по чьему-нибудь приказанию, не перестанет утверждать это твой любезный, – не перестанешь утверждать то же самое и ты.
Народная сходка – народное собрание, высший орган демократической власти в Афинах. В христианское время это слово, «экклесия», буквально «созванные», стало означать церковь во всех смыслах, «собор».
Думай же, что и от меня слышишь подобное и не удивляйся, если я говорю такие речи, но вели, чтобы перестала говорить их моя любезная философия. А она, милый друг, всегда утверждает то, что теперь слышишь от меня; она совсем не так переменчива, как другие любезные. Вот, например, этот сын Клиниев иногда говорит одно, иногда другое; а философия – всегда одно и то же, говорит именно те речи, которым ты удивляешься и которые лично слышал. Итак, либо опровергни ее и, вопреки моим словам, докажи, что наносить обиды и, обижая, не подвергаться наказанию не есть крайне великое зло; либо, если оставишь это не опровергнутым, – клянусь египетским богом, собакою, что с тобою, Калликл, не будет в согласии Калликл, и что его разногласие продолжится во всю жизнь. А я думаю, почтеннейший, что пусть лучше расстроится и разногласит моя лира, пусть лучше произойдет разладица между мною и моим хором, пусть лучше не соглашаются с моими мыслями многие люди, чем быть мне в разногласии с самим собою и говорить противное самому себе. <…>
Расстроится и разногласит моя лира – капризность риторики Сократ сравнивает с расстроенным музыкальным инструментом. Философ выступает как корифей, предводитель хора, который если будет играть фальшиво, то и хор не сможет ему подчиняться. По сути, Сократ впервые формулирует требование точности и однозначности понятий как залог правильной философской дискуссии интеллектуального хора, в противовес эмоциональному произволу понятий в риторике.
Я уверен, что те помыслы моей души, с которыми ты соглашаешься, будут непременно истинны; ибо понимаю, что кто намерен попробовать, хорошо ли, правильно ли живет он по душе или нет, тот должен иметь три принадлежности, которые все у тебя есть, именно: знание, благорасположение и откровенность.
Откровенность – или, ниже, «смелость» – перевод греческого термина «парресия», означавшего право публичного выступления, которым обладали все граждане Афин. В юридическом смысле это право судиться, а в гражданском – право представлять любую политическую позицию во время выступления. На церковнославянский переводится как «дерзновение», что описывает отношение к Богу святых, «дерзновенно» выступающих перед Богом в защиту грешников. Общепринятого перевода на русский нет, можно было бы условно переводить «работа публичным политиком». Сократ имеет в виду, что профессиональный ритор слишком зависит от чужого мнения и настроения, чтобы уметь всегда отстоять свою позицию, – это он иронически называет «стыдливостью», играя, кроме морально похвального значения этого слова, двумя нежелательными смыслами этого слова: «страх перед властью» и «позорное поведение».
Сталкиваюсь я со многими; но они не могут пробовать меня, потому что не мудры, как ты. А эти иностранцы – Горгий и Пол, хоть и мудры, и дружны со мною, да им недостаёт смелости, они стыдливы более надлежащего. Как же! – дошли до такой стыдливости, что каждый из них от стыда решается, в присутствии многих людей, противоречить самому себе, и притом касательно предметов особенной важности!
Напротив, у тебя есть все, чего другие не имеют. Ты достаточно учен, что могут подтвердить многие афиняне, и расположен ко мне. А на каком основании так думаю, скажу тебе. Я знаю вас, Калликл, четырех товарищей по мудрости: тебя, Тисандра Афиднейского, Андрона сына Андрогионова и Навсикида Холаргейского. Когда-то слышал я, как вы рассуждали, до какой степени надобно заниматься мудростью, и знаю, что в то время у вас победа осталась на стороне мнения, что не должно пускаться в философские тонкости; тогда вы убеждали друг друга остерегаться, как бы, сделавшись мудрее надлежащего, вам невзначай не погибнуть.
Философские тонкости – «акрибия», выяснение точного смысла терминов, в противовес риторической игре многозначностью слов. Такая «акрибия» может погубить риторов, когда они поймут, сколь часто они неправы.
Поэтому, слыша, что ты и мне то же советуешь, что советовал самым коротким своим друзьям, я почитаю это достаточным признаком твоего ко мне расположения. А что в тебе есть способность откровенничать и не стыдиться, – говорит за тебя та самая речь, которую ты сейчас сказал мне. Итак, касательно этого предмета наше дело теперь будет состоять в следующем. На что в продолжение разговора ты дашь мне свое согласие, то будет уже достаточно испытанным мною и тобою, и того уже не понадобится пробовать на ином оселке. Ведь ты никогда не уступал мне ни по недостатку мудрости, ни по избытку стыдливости, ни по тому, что хотел бы обмануть меня; ибо сам же говоришь, что питаешь ко мне чувство дружбы. Стало быть, мое и твое согласие несомненно закончит истину.
Закончить истину – добиться самого откровенного признания, после которого уже не нужно слов.
Но вопрос из всех самый прекрасный, по поводу которого ты укорял меня, Калликл, есть следующий: каким надобно быть человеку старому и молодому? что должен он делать и до какой степени? Ведь если я в своей жизни делаю что-нибудь не так – знай, что погрешаю не по охоте, а по моему невежеству. Так ты, начав вразумлять меня, не отставай, но достаточно покажи, что такое должен я делать и каким образом дойти до этого.
Погрешаю – в греческом языке «грешить» означает буквально «промахиваться», охотничий образ, в отличие от русского «грех», происходящего от «греть» (жгучий стыд), когда понятие «грешить» понимается как быть не вполне точным («погрешность») или совершать нравственный или религиозный проступок или преступление. Греческое слово подразумевает не просто неточность, а неискусность, неумение сразу попадать в цель. Поэтому Сократ иронизирует над Калликлом, который как ритор обслуживал интересы богатых, доказывая, что они самые лучшие люди и потому им власть должна принадлежать по справедливости, видя в этом «попадании» исключительно сближение разных понятий и лукавое угодничество.
И если увидишь, что теперь я согласился с тобою, а в последующее время не делаю того, в чем согласился, – почитай меня совершенным лентяем и уже никогда не наставляй, как человека ничего не стоящего. Возьми же сначала: как это ты и Пиндар говорили о справедливом по природе? так ли, что высший располагает делами низших, лучший начальствует над худшими, сильнейший преобладает в сравнении с слабейшим? Иное ли что-нибудь называешь ты справедливым, или я вспомнил верно?
Пиндар (ок. 520–440 до н. э.) – крупнейший античный лирик, воспевал аристократов и победителей как лучших по природе и по благословению богов, доказывая своими гимнами, что из наличия «лучших» вещей в природе следует и необходимость лучших людей в обществе.
Что умеет философия, чего не умеет риторика
Шел я из Академии прямо к Ликею, по дороге за стеною и подле самой стены. Находясь близ калитки, что у ручья Панопсова, я встретил Гиппотала, сына Иеронимова, Ктисиппа Пэанийца и многих других стоявших с ними юношей. Когда я был недалеко от них, Гиппотал, увидев меня, закричал:
– Откуда идешь, Сократ, и куда?
– Из Академии, – отвечал я, – иду прямо к Ликею.
– Иди-ка сюда, прямо к нам, – сказал он. – Не идешь? А ведь стоит.
– Куда же, говоришь ты? – спросил я. – И к кому к вам?
– Сюда, – сказал он, указав мне на какой-то против стены забор и на отворенную калитку. – Там проводим время и мы сами, и многие другие прекрасные юноши.
Академия и Ликей – парки в Афинах, впоследствии ставшие известными как места расположения, соответственно школ Платона и Аристотеля. Из этого рассказа видно, что еще до регулярной деятельности философских школ в парках собирались юноши для обсуждения насущных вопросов и для обучения друг друга, а также и просто для знакомства друг с другом, как сейчас приходят в молодежный клуб. Парк обычно был за оградой, поэтому упомянута калитка, и чтобы он был полон зелени, нужен был источник, ручей, который тоже здесь назван.
– Так что ж это такое? Что за препровождение времени?
– Палестра, – сказал он, – недавно выстроена. А время проводим в речах, которыми с удовольствием поделились бы мы и с тобою.
– Да и хорошо сделаете, – примолвил я. – Кто же там учит?
– Твой друг и хвалитель Микк, – сказал он.
– Клянусь Зевсом! – воскликнул я. – Неплохой человек, но удовлетворительный софист.
– Так хочешь ли следовать за нами, – спросил он, – чтобы видеть находящихся там?
– Я желал бы слышать сперва главное (для чего и вхожу), кто там красавец.
Палестра – крытое место для занятий борьбой, «фитнес-клуб».
Хвалитель – один из синонимов слова «почитатель», в том числе ищущий любви и дружбы.
Удовлетворительный – буквально «годный», профессиональный и гордящийся своим профессионализмом. Сократ, как это часто бывает, иронизирует над тем, что самовлюбленность софистов противоречит их желанию дружить и влюбляться.
– Всякому из нас, Сократ, кажется таким иной, – сказал он.
– А тебе-то кто, Гиппотал? Это скажи мне.
При моем вопросе он покраснел; а я продолжал:
– Сын Иеронима, Гиппотал! Хотя бы ты и не говорил, – любить кого или нет, я ведь знаю, что ты не только любишь, но далеко уже зашел в своей любви. В других отношениях я, конечно, плох и бесполезен, но то дано мне как бы от Бога, что тотчас могу узнать, кто любит и кто любим.
Сократ говорит о своем даре не просто так – для него тот, кто лжет, тот стремится достичь любви (в широком смысле, включая уважение) незаконными способами и потому не замечает, как на самом деле устроена любовь. Тогда как человек, всегда отвечающий за свои поступки, видит и чужую любовь, потому что сразу догадывается, какие поступки за ней последуют.
Услышав это, он еще более покраснел.
– Забавно однако ж, – заметил при этом Ктисипп, – что ты краснеешь, Гиппотал, а сказать Сократу имя медлишь. Между тем, если он проведет с тобою хоть немного времени, ты убьешь его, то и дело повторяя это слово. Гиппотал уже оглушил и забил наши уши Лисидом, Сократ: а если еще подольет, то нам и проснувшись легко будет думать, будто слышим имя Лисида. Притом ужасно, конечно, бывает, хотя и не очень, когда ведет он живую речь, а что как вздумает еще заливать нас стихотворениями и сочинениями? Но всего ужаснее, если свою любовь начинает он воспевать дивным голосом, который должны мы слушать терпеливо. А теперь, при твоем вопросе, краснеет.
Лисид (ок. 445–380 до н. э.) – афинский оратор, логограф (сочинитель речей для выступающих в суде), уже в античности признан классиком риторики.
Живая речь – буквально «слово за слово», «по списку», «исчерпывающе», противопоставляется любовным стихам и запискам, которые могут быть темны, состоять из намеков, понятных только другу. Поэтому Сократ и говорит, что рассказ о чужих чувствах мучителен, но он неизбежен, когда влюбленный не знает меры.
– Этот Лисид, видно, – дитя, – примолвил я; заключаю из того, что слышимого мною имени я не знал.
– Да, имя Лисида как-то еще не очень произносят, – сказал он, – его называют пока по отцу, который весьма известен. Посему я хорошо знаю, что это лицо никак не может быть тебе незнакомо; уже по одному этому ты должен его знать.
– Да скажи мне, – спросил я, – чей он сын?
Дитя – здесь: еще никак не заявивший о себе в обществе.
– Старший сын Димократа Эксонского, – отвечал он.
– Хорошо, Гиппотал, – сказал я, – ты нашел любовь благородную и во всех отношениях превосходную. Ну, покажи же ее и мне, как показываешь этим, чтобы я знал, разумеешь ли ты, что должен говорить любящий о любимом самому любимцу и другим.
– Но разве из того, что этот толкует, какое-нибудь слово имеет вес? – сказал он.
– Неужели же ты отрекаешься от той любви, о которой этот говорит? – спросил я.
– Нет, – отвечал он, – но я не пишу ни стихов, ни прозы о любви.
– Он не здоров, – примолвил Ктисипп, – он в бреду, в помешательстве.
Проза – вероятно, дневник или переписка с сохранением копий писем, вряд ли речь идет о похвальных речах в честь друга.
Помешательство (греч. «мания») – первоначально, вероятно, состояние транса, значение навязчивой идеи – более позднее. Но здесь игра обоими значениями: помешательство на одном человеке вызвано трансом, аффектом, который невозможно скрыть просто потому, что резко изменилось поведение человека, так что даже с трудом поверят, что он не забросил все ради стихов и прозы.
– Мне нужно слышать, Гиппотал, не что-нибудь метрическое и не песнь, – сказал я, – если ты творил ради юноши, а мысли, чтобы знать твои к нему отношения.
– Вероятно, он скажет тебе, – отвечал Гиппотал, – ибо твердо знает и помнит, когда этим я, как говорит, прожужжал ему уши.
– И очень, клянусь богами, – примолвил Ктисипп. – Да ведь и смешно, Сократ: любя молодого своего человека и обращая на него внимание преимущественно пред другими, не мочь сказать ничего от себя, чего не говорил бы тот молодой человек. Как это не смешно! Ведь что поет целый город и о Димократе и о деде молодого человека Лисида, и о всех его предках, как они, будучи богаты, воспитывали лошадей и одерживали победы на ливийских, истмийских и немейских играх, ездя и четвернею и на скакунах; то самое, да еще глупее, стихотворствует и говорит этот. Вот недавно рассказал он нам в стихах о приеме Геракла, как предок их, родившийся сам от Зевса и дочери родоначальника дема, по родству с Гераклом, принимал его у себя гостем, – и многое подобное этому, о чем поют старухи, Сократ. О таких-то вещах рассказы и песни принуждает он слушать и нас.
Поет целый город – далее собеседники пародируют темы и образы хоровой лирики (лирики от лица городской общины как «хора»), образцом которой было творчество Пиндара. Хоровая лирика воспевала победителей на соревнованиях, прежде всего конных, как любимцев и избранников богов, связывая их успех как с родовитостью (происхождением от богов), так и с аристократизмом как обладанием лучшими качествами. Для Сократа было важнее быть избранником богов лично, для него любовная импровизация важнее прежних законов любви и избранничества.
Старухи – имеется в виду как распространенное просторечное наименование вздора «бабским» («как бабы на базаре рассуждают»), так и вообще любые недостоверные слухи, на которых, по мнению собеседника, основаны аристократические притязания. Сократ, как мы увидим, гораздо тоньше понимает и аристократизм, и риторику, и дружбу, а не рубит с плеча, как его умные, но слишком пылкие собеседники.
Выслушав это, я сказал:
– Как ты смешон, Гиппотал! Еще не одержавши победы, уже пишешь и поешь в похвалу себе стихи.
– Но и не себе, Сократ, и не пишу, и не пою, – сказал он.
– И не думаешь? – примолвил я.
– А это что значит? – спросил он.
– Те оды всего более касаются тебя, – сказал я. – Ведь если бы ты поймал такой предмет любви, то рассказываемое и воспеваемое действительно послужило бы в честь и похвалу тебе, как победителю, овладевшему таким любимцем. Если же, напротив, он убежит от тебя, то чем больше наговорил ты похвального о нем, тем больше, кажется, лишишься прекрасного и доброго сам, и будешь тем смешнее. Итак, друг мой, кто в любви мудр, тот не хвалит любимца, прежде чем не поймает его, боясь, не думает ли он как-нибудь уйти. Притом красавцы, когда кто хвалит и величает их, становятся самомнительны и высокомерны. Или не думаешь?
Сократ спорит с риторическим подходом к действительности: для ритора правильно построенная речь производит социальный эффект, тогда как для Сократа важнее точное попадание. Поэтому любовные или дружеские отношения выглядят для него как охота, где требуется как терпение, так и точность, точно так же как в философском поиске истины.
– Думаю, – сказал он. – А чем они высокомернее, тем труднее бывает ловить их.
– Уж вероятно.
– Каков же, по твоему мнению, был бы ловец, если бы он поднял зверя и чрез то ловлю сделал самою безуспешною?
– Явно, что плохой.
– Так речами и одами не обворожать, а ожесточать, это еще какая неловкость. Не правда ли?
– Мне кажется.
– Смотри же, Гиппотал, как бы чрез поэзию не подвергнуться тебе всему этому. Ведь ты, думаю, не захочешь согласиться, что человек, вредящий себе поэзией, есть хороший поэт, поскольку он вредит себе.
Поднял – устаревшее охотничье выражение, «спугнул». Греческий глагол означает также «возбуждать», «ставить на дыбы», «внушать беспокойство», и Сократ намекает, что преждевременные похвалы только раздражают и портят человека, ожесточают его. Нельзя считать, что речь просто смоделирует поведение человека, «поймав» его в ловушку приятных для него фраз, она может невольно раздражить его, даже если кажется, что речь успешна.
Каким должен быть философский досуг
Притом теперь мы, кажется, и на досуге; да и кузнечики, как обыкновенно в жаркое время, посредством своих песней разговаривают между собою над нашими головами и смотрят на нас. Если они увидят, что мы, подобно черни, в полдень молчим и, убаюкиваемые ими, от умственного бездействия дремлем; то по всей справедливости будут смеяться на наш счет и подумают, что в их убежище пришли какие-то рабы, чтобы, как овцы в полдень, заснуть на берегу ручья. Если же, напротив, заметят, что мы разговариваем и проплыли мимо их, будто мимо сирен, не поддавшись очарованию, то охотно заплатят нам тем, чем дал им Бог честь платить человеку.
Рабы – признаком рабского состояния Сократ считает бессмысленный отдых от усталости и призывает, наоборот, к познавательному отдыху, например к размышлению о природе кузнечиков и их месте в мироздании.
Сирены – речь о памятном всем эпизоде из «Одиссеи» Гомера, как Одиссей смог проплыть, услышав пение сирен и не бросившись в воду от очарования, будучи привязан к мачте. Сократ требует так же «привязываться» к наукам, беря пример с кузнечиков, которые трещат весь день и не устают.
Почему всему надо учиться
– Странное дело, – сказал он (Сократ. – А. М.), – кто выбирает своей профессией игру на кифаре или на флейте или верховую езду и тому подобное, тот старается как можно чаще практиковатся в области избранной им профессии, и притом не в одиночестве, а в присутствии лучших знатоков; он прилагает все усилия и не жалеет трудов, лишь бы не нарушать их советов, находя, что иным путем не может сделаться крупной величиной. А некоторые претенденты на роль оратора и государственного деятеля думают, что у них без подготовки и старания сама собою вдруг явится способность к этому. Между тем работа в области государственной деятельности гораздо труднее, чем в области вышеупомянутых профессий, – настолько труднее, что, хотя число работающих в этой области больше, число достигающих успеха меньше: отсюда видно, что будущему государственному деятелю нужны и занятия более продолжительные и более интенсивные, чем будущему специалисту в тех профессиях.
Сократ имеет в виду, что настоящим политиком может считаться тот, кто спас свой город или же добился его процветания, что почти то же самое. Кифарист спасает мелодию, портной спасает одежду, в смысле сохраняя свой предмет и доводя до совершенства, а политик спасает город. Поэтому счет настоящим политикам, таким как Фемистокл и Перикл, идет на единицы.
Молодой Сократ учится у Парменида и Зенона
– Ты еще молод, Сократ, – сказал Парменид, – и философия пока не охватила тебя, как охватит, по моему мнению, когда не будешь пренебрегать ничем этим. Теперь ты, по своему возрасту, смотришь еще на человеческие мнения.
Парменид Элейский (ок. 515–440 до н. э.) – крупнейший философ, живший до Сократа, впервые сформулировавший тезис о бытии как о самотождестве и тем самым связавший познание природы и логику. Законодатель родного города Элеи. Его ученик Зенон (ок. 490 – ок. 430 до н. э.) развивал мысль о самотождестве, приводя парадоксальные примеры того, что мы не можем мыслить движение или другие формы опыта как самостоятельные, если хотим быть последовательными в созерцании предметов. От положений Парменида отталкивались софисты, делавшие противоположные выводы о многообразии мира и законности любого частного опыта. По сюжету диалога, происходящего в 450 году. до н. э., Пармениду 65 лет, Зенону, его ученику, 40 лет, а Сократу – 20.
Охватила – греческое слово означает «постичь», «схватить», «удерживать», здесь как будто перевернуты привычные нам отношения: не мы «схватываем», «понимаем» философию, а она – нас.
Мнения – любые суждения, противопоставленные истине как самоочевидности, это могут быть и вполне справедливые и правильные формулировки, но имеющие смысл только внутри определенного устройства общения и ситуации. Парменид в своей поэме «О природе» противопоставил «путь истины», по которому идут философы, сохраняя всегда ясность и определенность мышления, и «путь мнения», полный неопределенности, двусмысленности и абсурда.
Скажи-ка мне вот что: тебе кажется, говоришь, что есть некоторые виды, от которых прочие вещи, по участью в них, получают свои названия; причастная, например, подобию становится подобною, величине – великою, красоте и справедливости – справедливою и прекрасною.
Виды – идеи, ключевое понятие философии Платона. Парменид разбирает не понятие идеи как таковой, как об опознаваемости вещи в качестве самостоятельной, но понятие о причастности. Что значит быть причастным – разделять совместный опыт или определенным образом относиться к тому, чему причастен? Парменид показывает несостоятельность бытового представления о разделенном опыте и требует более высокого созерцательного представления.
– Конечно, – сказал Сократ. – Но каждая, воспринимающая вид, весь ли его воспринимает или часть? Или воспринятие возможно еще иное, помимо этого?
– Но какое же? – сказал он. – Так думаешь ли, что весь вид, составляя одно, содержится в каждой из многих вещей – или как?
– Да что же препятствует, Парменид, содержаться ему? – отвечал Сократ.
– Следовательно, будучи одним и тем же самым – во многих вещах, существующих особо, он будет содержаться во всех всецело и таким образом обособится сам от себя.
– Не обособится, – возразил Сократ. – Как, например, день, будучи одним и тем же, в одно и то же время находится во многих местах, и оттого нисколько не отделяется сам от себя; так, может быть, и каждый из видов содержится во всем, как один и тот же.
– Куда любезен ты, Сократ, – сказал Парменид, – что одно и то же полагаешь во многих местах, – все равно как если бы, закрыв завесою многих людей, говорил, что одно находится на многих всецело. Или не это, думаешь, выражают твои слова?
Парменид различает причастность как признаваемый всеми опыт (например, все видят, что сейчас день) и причастность как форму тождества, по виду, числу или чему-либо еще. Первая причастность заведомо обманчива, подразумевая разные понимания, а вторая еще только требует обсуждения.
– Может быть, – отвечал он.
– Так вся ли завеса была бы на каждом или части ее, – по одной?
– Части.
– Стало быть, и самые виды делимы, Сократ, – сказал Парменид, – и причастное им должно быть причастно частей, и в каждой вещи будет уже не целый вид, а всегда часть.
– Представляется, конечно, так.
– Что же? Захочешь ли утверждать, Сократ, что вид, как одно, у нас действительно делится и, делясь, все-таки будет одно?
– Отнюдь нет, – отвечал он.
– Смотри-ка, – продолжал Парменид, – если ты будешь делить самую великость, и каждый из многих больших предметов окажется велик ее частью, которая меньше самой великости, – не представится ли это несообразным?
– Конечно, – сказал он.
– Что же? каждая вещь, получив какую-нибудь часть равного, – которая меньше в сравнении с самым равным, – будет ли заключать в себе нечто, чем сравняется с какою-либо вещью?
– Невозможно.
– Но положим, кто-либо из нас примет часть малости: сама малость будет больше ее, так как это ее часть. И тогда как сама малость окажется больше, то, к чему приложится отнятое, станет, напротив, меньше, а не больше, чем прежде.
– И этого-то быть не должно, – сказал Сократ.
– Каким же образом, Сократ, – спросил Парменид, – все прочее будет причастно у тебя видам, когда не может принимать их ни по частям, ни целыми?
– Клянусь Зевсом! – отвечал Сократ. – Такое дело, мне кажется, вовсе не легко решить.
– Что же теперь? Как ты думаешь вот о чем?
– О чем?
Парменид загнал молодого Сократа в тупик, указав, что причастность подразумевает либо наличие частей, какой-то из которых причастный овладевает, либо то, что причастные друг другу вещи становятся частями какого-то большего целого. Но в первом случае окажется, что идея не равна себе, а во втором – что вещи не равны себе. Сократ уже готов признать, что видов столько же, сколько вещей, и можно установить хотя бы арифметическую тождественность, если другие у него после каверзных вопросов Парменида не получаются.
– Я полагаю, что ты каждый вид почитаешь одним по следующей причине. Когда покажется тебе много каких-нибудь величин, ты, смотря на все их, представляешь, может быть, одну какую-то идею и отсюда великое почитаешь одним.
– Это правда, – сказал он.
– А что само великое с прочими величинами? Если таким же образом взглянешь душою на все, не представится ли опять одно великое, чрез которое по необходимости все это является великим?
– Вероятно.
– Стало быть, тут представится иной вид великости, происшедший независимо от самой великости и от того, что причастно ей, а над этими всеми – опять другой, по которому выйдут велики эти, – и каждый из видов уже не будет у тебя один, но откроется их бесконечное множество.
– Но каждый из видов, Парменид, – заметил Сократ, – не есть ли мысль? – а мысли негде больше быть, как в душах: так-то каждый остался бы, конечно, одним и не подвергался бы уже тому, о чем сейчас было говорено.
Мысль – можно перевести как «догадка», «соображение», примерно то, что позднее в философии станет «понятием». «Не есть ли мысль?» – то есть «не существует ли только как предмет нашего ума?» Греческое оригинальное слово для мысли «ноэма» было возвращено в философию ХХ века Гуссерлем, предложившим различать «ноэзу» как процесс мышления и «ноэму» как результат мышления, примерно как мы различаем поэзию и поэму. Парменид говорит не о том, что идеи существуют в нашем уме, а что мы можем мыслить их непротиворечиво, только порождая их как производные нашего ума, независимо от того, как они соотносятся с миром вещей.
– Так что же? – спросил Парменид. – Каждая мысль будет одно, но мысль – ни о чем?
– Но это невозможно, – отвечал он.
– Значит, о чем-нибудь?
– Да.
– Существующем или не существующем?
– Существующем.
– Не об одном ли чём, что мыслится как присущее всему и представляет одну некоторую идею?
– Да.
– Так не вид ли будет это мыслимое одно, всегда тожественное во всем?
– Необходимо.
Парменид ставит вопрос, важный и для Гуссерля: любому предметному мышлению предшествует полагание предмета, какое-то отношение к реальности, какое-то ее признание, позволяющее потом взяться за отдельные предметы.
– Что же теперь? – спросил Парменид. – Если все прочие вещи причастны, говоришь, видам, то не необходимо ли тебе думать, что либо каждая вещь относится к мыслям и всё мыслит, либо относящееся к мыслям несмысленно?
– Но и это не имело бы смысла, – отвечал он. – Впрочем, мне-то, Парменид, скорее всего, представляется так: эти виды стоят в природе как бы образцы, а прочие вещи подходят к ним и становятся подобиями; так что самая причастность их видам есть не иное что, как уподобление им.
Подходят – в оригинале сказано сильнее – «привыкают». Парменид решает недоумение, требуя понять «идею» не как образ или вещь ума, но как образец (греч. «парадигма»), образчик, модель, так что уже не так важно, принадлежат ли они миру вещей или миру ума; гораздо важнее поведение самих вещей.
– Но когда что подошло к виду, – сказал Парменид, – может ли тот вид не быть подобным уподобившемуся, насколько что ему уподобилось? Или есть какая-нибудь возможность – подобному не быть подобным подобному?
– Нет.
– Но подобному с подобным не крайне ли необходимо быть причастным одного и того же вида?
– Необходимо.
– А то, чего причащаясь, подобное становится подобным, – не будет ли это именно тот вид?
– Без сомнения.
– Следовательно, невозможно, чтобы нечто уподоблялось виду, вид же уподоблялся иной вещи; а не то – помимо вида всегда явится иной вид, и если этот будет подобен чему-нибудь, – опять иной, и никогда не перестанет представляться новый вид, как скоро вид становится подобным тому, что причастно ему.
Парменид указывает, что и такое «уподобление» нельзя понимать натуралистически, как просто воспроизведение готовых черт, потому что тогда и образец, раз он образец чего-то, должен уподобляться какому-то еще образцу, и так до бесконечности. Парменид вскрывает проблему, которая до сих пор важна в теории моделей: модель одновременно является образцом чего-то и сделана по образцу чего-то.
– Ты говоришь весьма справедливо.
– Стало быть, вещи делаются причастными видов не подобием: надобно искать чего-нибудь иного, чем условливается эта причастность их.
– Вероятно.
– Так видишь ли, Сократ, – сказал Парменид, – сколько возникает затруднений, когда кто допускает бытие видов как бы самих по себе?
Как есть со вкусом
Как-то Сократ увидал, что другой из сотрапезников с одним куском хлеба берет в рот понемногу от нескольких мясных блюд.
– Можно ли вообразить себе, – сказал он, – кулинарное искусство, дороже обходящееся или больше портящее кушанья, чем то, которое придумывает себе тот, кто сразу берет в рот всевозможные приправы? Он смешивает разные вещества в большем числе, чем повара, и тем делает кушанья дороже; а кто смешивает такие вещества, которых они не смешивают, как не подходящие одно к другому, тот делает ошибку, если они поступают правильно, и уничтожает их искусство. Но если в повара берут лучших мастеров такого дела, то не смешно ли, что он, не имея ни малейшей претензии на знание этого искусства, переделывает их работу? Кроме того, кто привык есть несколько кушаний сразу, с тем бывает еще такой случай: когда нет нескольких блюд, ему будет казаться, что он терпит недостаток, потому что он будет стремиться к привычному. Напротив, кто привык одному куску хлеба давать в провожатые одно кушанье, того и при отсутствии нескольких блюд не огорчит, что у него только одно.
Сократ в этом рассуждении, с одной стороны, защищает профессионализм против поспешного мнения, а с другой стороны, указывает на то, что смешанная еда требует дополнительных расходов, таких как дорогие специи, и потому экономически неприемлема.
Как практическое знание оказывается ненадежным
Вскоре после того вошли Эвтидем и Дионисиодор со множеством, как мне показалось, учеников своих. Вошедши, они начали прохаживаться в крытой галерее и еще не сделали двух-трех поворотов, как вошел Клиний, который действительно очень подрос, твое замечание справедливо, а за ним толпа приятелей его и, между прочими, некто Ктисипп Пеанийский, прекрасный и добрый юноша по природе, но задорный по молодости.
Крытая галерея – обычное место философских бесед, такие галереи были в парках Академия и Ликей (Лицей), такой галереей была Пестрая Стоя, торговый центр, где возникла школа стоиков. Можно сравнить такие галереи с нынешними клубами или «коворкингами».
Задорный – буквально «гибрист», ведущий себя вызывающе, бросающий вызов богам, это понятие могло включать большой диапазон дерзости, от, например, юношеской развязности и сквернословия до авантюризма.
Клиний, заметив при самом входе, что я сижу один, подошел прямо ко мне и сел по правую мою руку, как сам ты сказал. Дионисиодор и Эвтидем, увидев его, сперва остановились и разговаривали друг с другом, время от времени поглядывая на нас, – а я внимательно наблюдал за ними; потом подошли к нам, и один из них, Эвтидем, сел подле мальчика, а другой подле меня с левой руки, прочие же – кому где случилось. Я поклонился им, так как и прежде по временам видался с ними; потом, обратившись к Клинию, сказал: Клиний! представляю тебе Эвтидема и Дионисиодора, мудрецов в вещах не маловажных, а великих. Они знают все, относящееся к войне, – все, что нужно знать человеку, желающему сделаться искусным полководцем, то есть как располагать и весть войско, как сражаться оружием; они могут также научить, как помогать самому себе в судах в случае какой-нибудь обиды.
Когда я сказал это, Эвтидем и Дионисиодор обнаружили свое неудовольствие; потому что, посмотрев друг на друга, улыбнулись. Потом первый из них примолвил:
– Не этим уже мы серьезно занимаемся, Сократ; такое занятие у нас только между делом.
Тут я изумился и сказал:
– Значит, ваше дело, должно быть, прекрасно, если подобное занятие для вас только безделка. Скажите же, ради богов, в чем состоит это прекрасное упражнение?
Безделка (греч. «парергон», буквально «попутно с основной работой») – в узком смысле занятие, выполняемое в перерыве от основного занятия, «халтура»; позднее также обозначение дилетантских занятий искусством и литературой или же экспромтов, написанных в перерывах между созданием серьезных сочинений.
– Мы признаем себя способными, Сократ, – отвечал он, – превосходнее и скорее всех преподать добродетель.
– О Зевс! – вскричал я. – Какое великое дело! Да где нашли вы это сокровище? А я думал о вас так, как сейчас же говорил, что вы, то есть, с особенным искусством действуете оружием, да так и рассказывал о вас. Помнится даже, что и сами вы, в первое время прибытия к нам, объявляли о себе то же. Но если теперь поистине обладаете и этою наукою, то умилосердитесь; от души приветствую вас, как богов, и прошу у вас прощения в прежних словах своих. Впрочем, смотрите, Эвтидем и Дионисиодор, правду ли вы сказали? Ведь неудивительно не верить, когда обещаете так много.
– Будь уверен, Сократ, что правду, – отвечали они.
– Поздравляю же вас с таким приобретением гораздо более, чем великого царя с владычеством. Однако ж скажите мне: намерены ли вы объявить всем об этой мудрости или думаете как иначе?
Умилосердитесь – Сократ весьма жестко иронизирует, замечая, что учить добродетели могут только боги. Слово «смилостивитесь» было бы не слишком точным для перевода.
– Для того-то мы и приехали сюда, Сократ, чтобы объявить о себе и учить, кто пожелает учиться.
– О, ручаюсь, что все пожелают, кто не знает вашего искусства! Вот я первый, потом Клиниас, а там Ктисипп и все эти, – сказал я, указывая на друзей Клиниаса.
А они уже очутились вокруг нас: Ктисипп сперва сидел, кажется, далеко от Клиния; но когда Эвтидем, разговаривая со мною, наклонялся вперед, потому что между нами был Клиниас, и заслонял его от Ктисиппа, он, желая смотреть на своего друга и вместе слушать разговор, первый вскочил со своего места и стал против нас. Потом его примеру последовали и другие, обычные приятели Клиния и друзья Эвтидема и Дионисиодора. На них-то указал я Эвтидему и примолвил, что все они готовы учиться. В самом деле, как Ктисипп, так и прочие изъявили сильное желание и в один голос просили его показать опыт своей мудрости.
Опыт – здесь близко нашему понятию «эксперимент», показать, как мудрость может сработать на практике.
Тогда я сказал:
– Эвтидем и Дионисиодор! Как хотите, а надобно и их удовлетворить, и для меня сделать это. Показать себя во многом – дело, конечно, не малое; но скажите мне по крайней мере: того ли только, кто убежден, что дóлжно у вас учиться, можете вы сделать добрым человеком, или и того, кто еще не убежден, потому что вовсе не почитает добродетели предметом науки, а вас – её учителями? То есть, к вашему ли искусству, или к иному какому-нибудь, относится также знание убедить человека, что добродетель изучима и что вы именно те люди, у которых можно научиться ей самым лучшим образом?
– Точно к нашему, Сократ, – отвечал Дионисиодор.
– Поэтому вы лучше, нежели кто-либо из современников, можете расположить к философии и добродетели?
Философии – фраза переведена не очень удачно, правильнее было бы «можете научить философствовать и тщательно заботиться о добродетели». Философствовать означает здесь тщательно размышлять, как мы говорим «хорошо подумай над своими поступками».
– Думаем, да, Сократ.
– Отложите же все прочие рассуждения до другого времени, – сказал я, – а теперь покажите себя только в следующем: доставьте мне и всем присутствующим удовольствие; убедите этого мальчика, что дóлжно философствовать и любить добродетель; это к нему, по его возрасту, идет. Я и прочие, здесь находящиеся, сильно желаем, чтобы он был самым лучшим человеком.
Перед вами сын Аксиоха, следовательно, внук Алкивиада старшего и племянник того, который ныне здравствует; имя его Клиний. Так как он молод, то мы опасаемся, чтобы кто-нибудь, предупредив нас, не развратил его и, пользуясь его молодостью, не наклонил мыслей его к каким-нибудь другим предметам. Поэтому вы пришли весьма кстати. Если для вас не составит это труда, испытайте нашего мальчика, побеседуйте с ним в нашем присутствии. – Почти так говорил я.
На это Эвтидем решительно и смело сказал:
– Какой труд, Сократ; лишь бы юноша согласился отвечать.
– О, к этому-то именно он и привык, – заметил я, – друзья то и дело обращаются с ним, часто спрашивают его и заставляют разговаривать; следовательно, в ответах он будет, вероятно, смел.
Но как бы лучше рассказать тебе, Критон, что за этим последовало? Дело немаловажное – уметь, при повторении, удержать такую необыкновенную мудрость. Приступая к рассказу, не призвать ли и мне на помощь Муз и Мнемосину, как призывают их поэты?
Мнемосина (Мнемозина) – богиня памяти, мать Муз. Призывание Муз, одной или всех, было необходимым в начале любого эпоса («Гнев, богиня, воспой…»), так как только Муза могла передать поэту навык не просто сочинять, а выстраивать эпическое целое.
Начал Эвтидем, помнится, следующим вопросом:
– Клиний! Какие люди обыкновенно учатся: умные или невежды?
Ребенок, так как задача была трудна, покраснел и в недоумении посмотрел на меня; а я, видя, что он смешался, сказал:
– Не робей, Клиний, отвечай смело: то или другое тебе кажется? может быть, чрез это получишь великую пользу.
В ту же минуту Дионисиодор наклонился ко мне почти на ухо с комическою улыбкой и молвил:
– Предсказываю тебе, Сократ, что, как ни ответит дитя, во всяком случае будет обличено в ошибке.
Между тем Клиний уже отвечал; так что мне более не нужно было возбуждать его к смелости: он отвечал, что учатся умные.
– А называешь ли ты кого-нибудь учителями, – спросил Эвтидем, – или не называешь?
– Называю.
– Но учители не суть ли учители тех, которые учатся, как, например, цитрист и грамматист были твоими и других детей учителями, а вы их учениками?
Согласился.
Цитрист – учитель игры на цитре (кифаре), в более широком смысле – учитель музыки, пения и декламации поэзии.
Грамматист – учитель письма, а в более широком смысле – учитель литературы, требовавший заучивать наизусть и цитировать по памяти образцовые тексты.
– А учась чему-нибудь, вы, конечно, прежде не знали того, чему учились?
– Не знали, – сказал он.
– И, однако ж, не зная того, были умны?
– Не так-то, – отвечал он.
– А если не умны, то невежды?
– Правда.
– Итак, учась тому, чего не знали, вы учились невеждами?
Мальчик согласился.
– Значит, умные учатся невеждами, а не умными, как ты думал, Клиниас.
Лишь только он сказал это, как все последователи Дионисиодора и Эвтидема дружно, будто хор по знаку капельмейстера, зарукоплескали и подняли смех.
Капельмейстер – в оригинале просто «учитель», иначе говоря, дирижер и педагог хора. Античная музыка включала в себя шумовые эффекты, в том числе топот ногами, хлопание руками и прямое выражение эмоций.
Потом, прежде чем ребенок успел порядочно вздохнуть, Дионисиодор обратился к нему и сказал:
– А что, Клиний? Как скоро грамматист говорит что-нибудь, которые дети разумеют слова его: умные или невежды?
– Умные, – отвечал Клиний.
– Следовательно, учатся умные, а не невежды, и ты неправильно сейчас отвечал Эвтидему.
После этого-то почитатели софистов, сорадуясь их мудрости, уже слишком много смеялись и шумели; а мы, как оглушенные, молчали.
Заметив наше смущение, Эвтидем, чтобы еще более удивить нас, не давал ребенку отдыха, продолжал спрашивать и, как хороший орхист, предлагал ему об одном и том же предмете сугубые вопросы.
Орхист – музыкант оркестра. Имеется в виду повторение припева два раза, сохраняющееся вплоть до современных песен.
– А что, Клиниас, – сказал он, – учащиеся тому ли учатся, что знают, или тому, чего не знают?
В ту же минуту Дионисиодор опять прошептал мне:
– Сократ! Ведь и это такая же штука, как прежняя.
– О Зевс! – отвечал я. – Да и первый-то вопрос делает вам много чести.
– У нас все равно неизбежны, – сказал он. – Поэтому вы, думаю, пользуетесь высоким мнением у своих учеников?
Между тем Клиний отвечал Эвтидему, что учащиеся учатся тому, чего не знают. А Эвтидем спросил его опять, как и прежде спрашивал:
– Как же так? Знаешь ли ты буквы?
– Знаю, – сказал он.
– Все знаешь?
– Все.
– Но когда человек говорит что-нибудь, разве не буквы он говорит?
Согласился.
– А так как ты знаешь все буквы, то он говорит то, что ты знаешь?
И в этом согласился.
– Что ж теперь? – сказал он. – Значит, не ты учишься, когда что-нибудь говорят, а тот, кто не знает букв?
– Так; однако ж я учусь, – сказал он.
– Но ты учишься тому, что знаешь, если только знаешь все буквы.
– Правда.
– Следовательно, ты неправильно отвечал, – сказал он.
Софист Эвтидем, служащий примером для Сократа, ставит вопрос о двусмысленности слова «знание» – знание как восприятие, появляющееся сразу, как мы восприняли какие-то данные, и знание как память, хорошая заученность и практическое владение материалом. Сократ с некоторым недоверием относился к всезнанию, к простому заучиванию, считая, что оно далеко не всегда развивает интеллектуально, но так же и к знанию как простому восприятию, думая, что за ним должны стоять какие-то более глубокие мотивации. Поэтому Платон приписал Сократу концепцию знания как «припоминания», не обучение отдельным фактам, но раскрытие собственной душевной склонности к познанию, за которой знания следуют как бы автоматически. «Припоминание» превращает знание из пустой эрудиции в душевное переживание.
Эвтидем еще не успел порядочно кончить своего заключения, как Дионисиодор перехватил речь его, будто мяч, и опять напал на дитя.
– Клиний! – сказал он. – Эвтидем обманывает тебя. Скажи мне: учиться не значит ли приобретать познание о том, чему кто учится?
Клиний согласился.
– А познать – не тоже ли, что иметь уже познание?
Подтвердил.
– Следовательно, не знать – все равно, что не иметь познания?
– Конечно.
– Но кто получает что-нибудь? Тот ли, кто имеет, или кто не имеет?
– Кто не имеет.
– А ты согласился, что не знающие принадлежат к числу людей не имеющих?
– Согласился.
– Поэтому учащиеся принадлежат к числу людей получающих, а не тех, которые имеют?
– Так.
– Следовательно, учатся, Клиний, не те, которые знают, а те, которые не знают.
Мяч – античные игры с мячом допускали и бить по нему ногами, и хватать руками. Поэтому описанный перехват – не просто метафора «подхватывания темы», но и указание на жестикуляцию: собеседник стал еще быстрее размахивать руками, чтобы казаться убедительнее, и казалось, будто он хватает мяч.
Чем полезны друзья
Слышал я однажды разговор Сократа также о друзьях, из которого, казалось мне, можно извлечь очень много пользы при выборе друзей и обхождении с ними. От многих, говорил он, он слыхал, что из всего того, что приобретает человек, самое лучшее – добрый и надежный друг; но, как он видит, большинство людей обо всем заботится больше, чем о приобретении друзей. Дома, земли, рабов, скот, домашние вещи люди усердно приобретают и стараются сохранить то, что есть; что же касается друзей, этого величайшего сокровища, по их словам, большинство не заботится ни о приобретении их, ни о сохранении тех, какие есть. Мало того, во время болезни друзей и слуг некоторые к слугам приглшают врачей и вообще стараются достать все, что нужно для их здоровья, а на друзей обращают мало внимания; когда умирют те и другие, о рабах жалеют и смерть их считают ущербом для себя, а в смерти друзей не видят никакого убытка; ни одну из вещей своих не оставляют без ухода и без присмотра, а друзей, нуждающихся в заботе, оставляют без внимания. Кроме того, большинство людей знает своим вещам счет, хоть бы их было у них очень много; а друзей, хотя их и мало, не только числа не знают, но даже, начавши пересчитывать их кому-нибудь, кто спросит, сперва назовут некоторых в числе друзей, а потом исключат: так мало думают о друзьях!
Счет – Сократ, обличая тех, кто смешивает дружбу с приятельством или взаимовыгодными отношениями, одновременно открывает тему, важную для классической этики дружбы: настоящий друг всегда единичен, даже если их у тебя несколько, каждый из них – уникальная единица. Наше понятие о достоинстве уникальной личности сначала родилось в этике дружбы, а потом уже было обособлено как относящееся к любому индивиду.
А между тем, с какой вещью ни сравни хорошего друга, он окажется гораздо ценнее всякой: какая лошадь, какая пара волов так полезна, как добрый друг? Какой раб так привязан и предан? Какая вещь так пригодна на все? Хороший друг является со своими услугами при всякой нужде друга, при устройстве как частных, так и общественных его дел; нужно ли ему благодеяние, друг посодействует; страх ли какой тревожит, он помогает, то принимая участие в его расходах и работе, то действуя вместе с ним уговорами или силой; в его счастье радуется больше него, в несчастье все налаживает. Где человеку служат руки тем, что работают, глаза тем, что заранее видят опасность, уши тем, что заранее слышат об опасности, ноги тем, что исполняют его намерения, там везде благодетельный друг оказывает не меньше услуг, чем они. Мало того, где иной сам для себя не делает, не видит, не слышит, не исполняет своего намерения, там часто друг делает это вместо своего друга. Несмотря на это, некоторые стараются ухаживать за деревьями из-за плодов, а о самом плодоносном предмете, который называется другом, огромное большинство людей заботится лениво, кое-как.
Плодоносный – в классической этике считалось, что дружба приносит большие плоды добродетелей, такие как щедрость, терпение или стремление к знанию.
Философия – это знание знания
Мне показалось, что мое недоумение заставило и его подвергнуться недоумению. Однако ж, привыкши к похвалам, он стыдился присутствующих и не хотел признаться, что не может разрешить предложенных мною вопросов, а между тем не говорил ничего ясного и только прикрывал свое недоумение. Поэтому, чтобы продолжить наш разговор, я сказал:
– Впрочем, если угодно, Критий, предположим пока, что знание знания возможно, и будем рассматривать, так ли это или нет. Давай же. Если это возможнее всего, то можно ли не знать, кто что знает и чего не знает? Ведь это, кажется, значит знать себя и быть рассудительным. Не так ли?
Рассудительный – различающий, способный отличить хорошее от плохого, подлинное от поддельного.
– Так, – отвечал он, – да и должно быть так, Сократ: ведь кто обладает знанием, которое знает само себя, тот, конечно, таков, каково то, чем он обладает. Например, кто обладает скоростью, тот скор, кто красотою – красив, кто знанием – знающ; и так как знание знает само себя, то и знающий равным образом будет знать самого себя.
Знание знает самого себя – знает собственные пределы, но и собственное содержание. Сократ руководствуется принципом «познай себя», превращая в этом требовании первоначальное требование скромности и уместности в основание самосознания и совести.
– Но мое сомнение не в том, сказал я, знающий это самое знает ли самого себя, а в следующем: человеку, обладающему этим самым, необходимо ли знать, что он знает и чего не знает?
– Да это одно и то же, Сократ.
– Может быть; только, вероятно, и я всегда один и тот же, то есть все еще не понимаю, как можно знать и то, что кто знает, и то, чего кто не знает.
Один и тот же – противопоставлена самотождественность как предмет недоумения или наивного знания той самотождественности, которую ищет Сократ, самотождественности самосознания.
Здоровье как предмет медицины и справедливость как предмет политики названы «здоровое» и «справедливое», исходя из того, что наука имеет дело сначала с разными казусами, а потом уже – с отвлеченными понятиями, которые во времена Сократа только изобретались и вводились в оборот.
– Какая твоя мысль? – спросил он.
– А вот какая, – отвечал я, – знание, будучи знанием знания, может ли различить что-нибудь более, кроме того, что это – знание, а то – незнание?
– Нет, именно столько.
– Следственно, знать и не знать здоровое, знать и не знать справедливое – будет одно и то же?
– Никак.
– Но первое, думаю, относится к искусству врачебному, второе – к политике; а третье есть не иное что, как знание.
– Как же иначе?
– Стало быть, кто не приобрел знания ни о здоровом, ни о справедливом, а знает одно знание, поскольку имеет только знание знания; тот, зная, что он знает и имеет некоторое знание, все-таки знает и о себе и о других. Не правда ли?
– Да.
– Но как этим знанием узнает он то, что знает? Вот, например, здравое он знает врачебным искусством, а не рассудительностью, гармоническое – музыкою, а не рассудительностью, домостроительное – наукою домостроительства, а не рассудительностью; таким же образом и все. Или нет?
Гармония – наука о построении мелодии, вообще музыкальное искусство.
Домостроительство – наука о ведении хозяйства, греч. «экономика».
– Явно.
– Рассудительностью же, если только под нею надобно разуметь знание знаний, как узнать ему, здравое ли знает он или домостроительное?
– Никак.
– Между тем, кто не знает этого, тот не будет знать, что именно он знает, а только – что он знает.
– Выходит.
– Следовательно, быть рассудительным, или рассудительность есть знание не того, что именно знаешь и чего не знаешь, а того, как видно, что знаешь и что не знаешь.
– Должно быть.
– Следовательно, когда один говорит, что он знает нечто, – другой не может исследовать, действительно ли знает он то, что признает себя знающим, или не знает: исследователь, по-видимому, будет знать только то, что другой имеет какое-то знание, а чего именно знание, – рассудительность не поможет ему знать.
– Явно, что не поможет.
– Значит, он не отличит врача, который только выдает себя за врача, а в самом деле не врач, – от того, который в самом деле врач; равно как не отличит и других знатоков от не знатоков. Мы рассмотрим это на следующем основании: если рассудительный или кто другой хочет отличить действительного врача от мнимого, то не так ли поступит? о врачебной науке он говорить с ним не будет; потому что только врач, как сказано, знает здоровое и больное. Не правда ли?
– Конечно так.
– A о знании и искусный врач ничего не знает; потому что знание мы приписали одной рассудительности.
– Да.
Рассудительность – как уже было сказано, в античной философии не столько умение рассуждать, сколько умение различать внешне сходные понятия или внешне сходные явления. Врач рассудителен в отношении симптомов болезни, тогда как философ должен быть рассудителен в отношении врача, и отличая врача от шарлатана, и отличая хорошего врача от плохого врача, и отличая хорошего профессионала от просто хорошего врача.
– То есть он не знает и о врачебной науке, поскольку врачебная наука есть также знание.
– Справедливо.
– И так рассудительный хоть и знает, что врач имеет некоторое знание, однако ж, вознамерившись испытать, в чем состоит оно, не будет ли исследовать, к чему оно относится? Разве не тем определяется каждое знание, что оно не только есть знание, но и в чем состоит, к чему относится?
– Именно тем.
– А врачебное-то искусство почитается знанием, отличным от прочих знаний, – конечно, потому, что определяется понятием о здоровье и болезни.
– Да.
– Поэтому желающий исследовать врачебное искусство необходимо должен исследовать его в том, в чем оно состоит, а не в ином внешнем, в чем не состоит.
– Без сомнения.
– Значит, надлежащий исследователь будет рассматривать врача в кругу здоровья и болезней, действительно ли он искусный врач.
– Выходит.
Как правильно выбрать себе работу
– Однако, Эвфер, – возразил Сократ, – не очень-то легко найти работу, за которую не услышишь упреков: трудно сделать что-нибудь так, чтобы ни в чем не ошибиться; да если что и без ошиби сделаешь, трудно не натолкнуться на неразумного судью; дивлюсь я, как тебе удается так легко избегать упреков и от тех, на кого ты теперь работаешь. Поэтому надо стараться быть подальше от придирчивых людей и искать судей справедливых; надо браться за дело, которое тебе по силам; а которое не по силам, того надо избегать; и вообще, всякое дело исполнять с возможно большей тщательностью и охотой. В таком случае, думаю, меньше всего подвергнешься упрекам, скорее всего найдешь помощь в нужде и проживешь всего легче, безопаснее, не терпя никакого недостатка в старости.
Судья – употребление этого слова в переносном смысле означает «ценитель», «способный различать», как в словах Чацкого «А судьи кто?» – не в значении, кто его судит, а в значении, кто именно берет на себя право все оценивать на основе старых суждений. Сократ замечает, что эти дурные судьи «придирчивы», они прежде всего педанты, а затем уже люди, лишенные вкуса или старомодные.
Как научиться рассуждать философски
– В самом деле, мне кажется, мудрецы говорят о добрых, что они-то подобны и друзья между собою; злые же, как и говорится о них, никогда не бывают подобны самим себе, будто отуманенные и неустойчивые. А что неподобно самому себе и отличается от себя, то-то едва ли уж может уподобляться другому или быть его другом. Не так ли и тебе кажется?
Мудрецы – в оригинале еще выразительнее – «мудрейшие», или, в другом месте, «всемудрые», иронически о тех, кто притязает разбираться в любых вопросах.
Отуманенные – буквально «изумленные», «пораженные», иначе говоря, завороженные чем-то, не свободные.
Неподобно – противопоставление «подобного» и «неподобного», взятое из геометрии, стало главной этической метафорой у Сократа и Платона: добр тот, кто подобен добру, сопоставим с ним, основой суждения оказывается сходство. Мы привыкли к более развитым этическим суждениям, основанным на внутреннем соответствии намерений, норм, ценностей и поступков, пока мы присутствуем при самом возникновении отвлеченной этики.
– Так, – сказал он.
– Значит, утверждающие, что подобный подобному друг, подразумевают, как я думаю, то, друг мой, что один добрый одному доброму друг; злой никогда не соединяется истинною дружбою ни с добрым, ни со злым. Таково ли и твое мнение?
Подтвердил.
– Стало быть, мы понимаем уже, что такое друзья: исследование нам показало, что это будут люди добрые.
– Конечно, – сказал он, – мне кажется.
– И мне, – примолвил я, – хотя в этом есть что-то досадное. Давай-ка, ради Зевса, посмотрим, что я и тут подозреваю.
Сократ подводит собеседника к мысли, что дружба как доброкачественный образ жизни доступна только доброкачественным людям. Эта мысль потом стала основой этики дружбы, обоснованной, прежде всего, Аристотелем в трактате «Никомахова Этика». Но при этом ниже будет поставлено под вопрос, можно ли вывести эту доброкачественность из подобия. Иначе говоря, Сократ ставит вопрос о том, что качества не являются простыми данностями и не выводятся из «подобий», но требуют дополнительных размышлений.
Подобный подобному, поскольку подобен, и потому друг, должен ли быть также полезным, как такой такому? или иначе: всякий подобный всякому подобному какую мог бы принесть пользу либо какой вред, чего не принес бы сам себе? или что заставил бы терпеть, чего не терпел бы сам по себе? Такие-то как были бы любимы друг другом, не имея попечения друг о друге? Могли ли бы как-нибудь?
– Не могли бы.
– А что не было бы любимо, как было бы другом?
– Никак не было бы.
– Ну так подобный подобному не друг: другом был бы добрый доброму, поскольку добр, а не поскольку подобен.
– Может быть.
– Что жe? Добрый, поскольку добрый, не будет ли достаточен для себя?
– Да.
– А достаточный-то, по достаточности, не нуждается ни в чем.
Достаточный – можно перевести как «годный» или «вполне способный». Если в русском языке невозможно употребление таких слов без уточнения «в каком отношении», то в греческом языке это одно из слов, обозначающих совершенство или, по крайней мере, удовлетворительное состояние, как мы говорим о механизмах, что они «в рабочем состоянии». Поставленный Сократом вопрос потом был решен Аристотелем в «Никомаховой Этике»: достаточный человек ни в чем не нуждается, но нуждается в друге как «втором я», как в возможности оценить свою достаточность и поддержать ее, сделав тем самым ее нормативом и для других.
– Как же иначе?
– Не нуждающийся же ни в чем не будет ничего и любить.
– Конечно, нет.
– Но кто не будет любить, тот не будет и дружиться.
– Да, так.
– А кто не будет дружиться, тот не будет другом.
– Явно, что нет.
– Каким же образом добрые, по принятому основанию, будут у нас друзьями добрых, когда и отсутствуя, они не стремятся друг к другу, – ибо и в отдельности достаточны для самих себя, – и присутствуя, не нуждаются друг в друге? Да таким-то людям что за причина уважать одному другого?
Принятое основание – принцип рассуждения, аксиома. Сократ указывает, что если считать дружбу аффектом (эмоциональным переживанием), то нельзя из подобия аффектов вывести факт несомненной дружбы.
– Никакой, – сказал он.
– А друзьями-то могут быть только те, которые будут уважать один другого.
– Правда.
– Сообрази же теперь, Лисид, куда нас бросило. Разве не в целом чем-то мы обманываемся.
– Как так? – спросил он.
– Некогда я уже слышал от кого-то и сейчас вспомнил, что подобное с подобным и добрые с добрыми находятся в сильной вражде, и этот кто-то ссылался даже на свидетельство Гесиода, говоря, что «гончар порицает гончара, певец певца, нищий нищего», и таково, говорит, все прочее: вещам самым подобным между собою крайне необходимо исполняться ненавистью, любопрением и враждой, а самым неподобным – дружбою; потому что бедному необходимо быть другом богатого, слабому – другом сильного, ради попечения, больному – другом врача, и вообще-таки – незнающему необходимо любить знающего и дружиться с ним.
От кого-то – речь о философе Гераклите Эфесском, утверждавшем, что гармония достигается только благодаря резкому контрасту противоположностей. Гераклит был первым философом, который стал указывать не только на результаты процессов, но и на сами процессы в их развитии.
Свидетельство Гесиода – неточная цитата из поэмы «Труды и дни», у Гесиода речь скорее не о порицании, а о ненависти и зависти.
Даже он простирает свое положение еще далее, говоря, что подобное не только недружественно с подобным, но и совершенно противно ему; потому что самое противное с самым противным особенно дружно, и не подобного, а этого желает каждая вещь, как, например, сухое – влажного, холодное – теплого, полное – пустого, и все прочее таким же образом. Ведь противное есть пища противного; а подобное ничем не может наслаждаться от подобного. И сказавший это, друг мой, кажется, был остряк, потому что хорошо сказал. А вы, – спросил я, – как находите слова его?
Остряк – слово (греч. «компсос») означает не только «остроумный», но и «светский, изящный, манерный». Сократ видит в изощренности и нетривиальности мысли Гераклита особое благородство. Известно, что Сократ, прочитав труд Гераклита, сказал, что не всё понял, но если понятое им прекрасно, то не менее прекрасно должно быть не понятое.
– Хорошими, – отвечал Менексен, – сколько по крайней мере слышали их.
– Так скажем ли, что особенно дружественно противное противному?
– Конечно.
– Пусть, – сказал я, – но ведь не удивительно, Менексен, что те люди со всеобъемлющею мудростью, те хитрые спорщики тотчас радостно подскочат к нам и спросят: дружба не есть ли самое противное вражде? Что ответим мы им? Разве не необходимо будет согласиться, что они говорят правду?
– Необходимо.
– Стало быть, скажут, вражда дружбе или дружба вражде дружественна?
– Ни то ни другое, сказал он.
– Ну а справедливое несправедливому, или рассудительное необузданному, или доброе злому?
– И это, мне кажется, не в таком отношении.
– Однако ж, если что чему дружественно по противоположности, сказал я, то необходимо, чтобы и это было дружественным.
– Необходимо.
– Стало быть, ни подобное подобному не дружественно, ни противное противному.
– Выходит, что нет.
Сократ, заводя собеседника в тупик, учит различать фактические и отвлеченные понятия. Например, нужно различать «дружественность» как продолжение дружбы и «дружественность» как способ организации вещей. Если смешивать эти два понятия, дружественность как личное проявление и дружественность как принцип структурной организации, мы зайдем в тупик. Сократ учит понимать дружбу не натуралистически, как чувство, а конструктивно, как принцип осуществления добра и принятия добра.
– Но рассмотрим еще следующее, – чтобы от нас никак уже более не скрылось, что дружба действительно не есть что-нибудь такое, но что, не будучи ни добром, ни злом, она бывает дружественна добру.
– Как ты это говоришь? – спросил он.
– Клянусь Зевсом, не знаю, – отвечал я, – и, поистине, сам колеблюсь от недоумения. Дружественное, по старинной пословице, должно быть, есть прекрасное; по крайней мере, это представляется чем-то нежным, гладким, свеженьким, и оттого, может быть, будучи таким, легко ускользает и уходит от нас; ибо я говорю, что доброе прекрасно. А ты не думаешь?
Нежным, гладким, свеженьким – для нас эти слова не особо ассоциируются с красотою и дружбой, разве что с приятностью. Но для древних греков красота прежде всего привлекательна, блистательна, «вызывает аппетит», поэтому описания красоты такие чувственные.
– И я тоже.
– Итак, говорю гадательно, что прекрасному и доброму дружественно и не доброе и не злое.
А почему говорю гадательно, – слушай. Мне представляются тут как бы три рода: доброе, злое и ни-доброе-ни-злое. А тебе что?
– И мне, – сказал он.
Ни-доброе-ни-злое – абстрактное понятие, что-то вроде нуля в математике или нейтральной среды в физике (ни нуля, ни нейтральной среды античная наука во времена Сократа еще не знала, описывая это как отсутствие вещей, а не как самостоятельное понятие). Сократ, по сути, говорит о том, что при смешении натуралистических и отвлеченных понятий мы можем строить умозаключения только благодаря введению новых отвлеченных понятий.
– И ни доброе доброму, ни злое злому, ни доброе злому не дружественно, как не допустило этого и прежнее наше рассуждение. Значит, остается, – если что чему дружественно, – быть дружественным ни-доброму-ни-злому, – дружественным либо доброму, либо такому, каково само. Ведь злому-то, вероятно, ничто не может быть дружественно.
– Правда.
– А недавно сказано, что и подобное тоже нет. Не так ли?
– Так.
– Стало быть, ни-добру-ни-злу не будет дружественно что-либо такое, каково оно само.
– Очевидно, нет.
– Следовательно, ни-добро-ни-зло остается почитать дружественным только одному добру.
– Как видно, необходимо.
– Так хорошо ли поведет нас, дети, то, что мы сказали? – спросил я. – Если бы, например, мы захотели размыслить о здоровом теле, которое не нуждается ни во врачевании, ни в пособии, – так как оно довольно собою; – то никто здоровый, конечно, не был бы другом врача ради здоровья. Не правда ли?
– Никто.
– Напротив, думаю, больной – ради болезни.
– Как же иначе?
– И болезнь, однако ж, зло, а врачебное искусство – польза и добро.
– Да.
– Но тело-то, как тело, вероятно, не есть ни-добро-ни-зло.
– Так.
– Поэтому тело-то, ради болезни, принуждено бывает входить в связь и дружиться с врачебным искусством.
– Мне кажется.
– Стало быть, ни-добро-ни-зло бывает дружественно добру ради присущего зла.
– Выходит.
– Явно, однако ж, что прежде, чем оно становится существенно злом, от присущего ему зла; ибо, сделавшись злом-то, оно уже не желало бы добра и не дружилось бы с ним, так как зло, сказали мы, не может быть дружественным добру.
– Конечно, не может.
Сократ показывает, что смешение качеств (вроде здоровья или болезни) с сущностями приводит к тому, что мы понимаем и сущности как некоторые качества.
– Рассмотрите же, что я говорю: я говорю, что иное и само таково, каково ему присущее, иное – нет. Так, если бы кто хотел навести что-нибудь известною краской, вещи наводимой, вероятно, было бы присуще наводимое.
Иное – в философии после Сократа означает не только «одно из двух или нескольких», но противоположное «одному». Тогда рассуждение начинается с того, что мы определяем то, что не есть одно, как «иное», например, другого человека или человечество как иное по отношению к человеку, и затем уже смотрим, в каких отношениях мы можем говорить о тождестве человека и человечества (по родовым признакам) или человека и другого человека (по родовой принадлежности). Тем самым Сократ отучил мыслящих людей смешивать эмоциональное переживание качеств вещи с осознанием ее качеств как отличительных.
– Конечно.
– И вещь, на которую наводится, по цвету, не такова ли была бы, каково наводимое?
– Не понимаю, – сказал он.
– Да вот как, – продолжал я, – если бы кто золотистые твои волосы навел белильною краской, были ли бы они тогда или казались ли бы белыми?
– Казались бы, – отвечал он.
– Но хотя и была бы присуща им белизна…
– Да.
– Однако ж от этого они не более, вероятно, сделались бы белыми: напротив, по присущию белизны, были бы ни белы, ни черны.
– Правда.
– Когда же этот самый цвет наведен будет на них старостью; тогда они станут такими, как присущее, то есть по присущию белизны, – белыми.
– Как уже не стать?
– Так вот о чем я спрашиваю: то, чему нечто присуще, таково ли будет, имея это, каково присущее? Иди, когда это каким-нибудь образом присуще, – будет, а если нет, то нет?
– Скорее так, – сказал он.
– Следовательно, ни-добро-ни-зло иногда, только по причине присущего зла, еще не есть зло и становится злом, когда уже бывает таким.
– Конечно.
– Но как скоро оно, в присутствии зла, еще не есть зло, – самое это присутствие зла возбуждает в нем желание добра; если же, напротив, присутствие зла делает его злом, то вместе отнимает у него самое это желание и дружество с добром. Ведь тогда оно не есть уже ни-зло-ни-добро, но зло; а добро со злом у нас не было дружественно.
– Конечно, не было.
– Посему-то мы можем сказать, что и мудрецы, – боги ли они, или люди, – уже не любят мудрости; да и те также не любят мудрости, которые не знают, что они злы, так как ни один злой и невежда не есть любитель мудрости.
Уже не любят мудрости – Сократ проводит частую мысль, что есть те, кто выше философии (боги, полубоги и близкие богам мудрецы), и кто ниже философии (невежды). Точно так же, например, Аристотель будет в начале трактата «Политика» доказывать, что боги выше политики, потому что обладают всем тем, чего желают, тогда как животные и рабы ниже политики, так как ведут жалкий и совсем не гражданский образ жизни, думая лишь о своем выживании.
Следовательно, остаются те, которые, хотя и имеют это зло – незнание, однако же еще не сделались от него незнающими и невеждами, но продолжают думать, что не знают того, чего не узнали. Так поэтому любят мудрость, вероятно, и не добрые и не злые: злые же и добрые не любят ее; потому что ни противное противному, ни подобное подобному, по прежним нашим исследованиям, не показалось нам дружественным. Или не помните?
– Очень помним, – сказали они.
– Стало быть, теперь, Лисид и Менексен, – примолвил я, мы со всею точностью определили, что дружественно и что нет: положили, то есть, что, и по душе и по телу, ни-добро-ни-зло, ради присущего зла, всегда бывает дружественно добру.
Положили – выдвинули как несомненное положение. Для Сократа именно такое положение следует, если держаться только отвлеченных понятий, которые и приводят всегда к выводам, вроде «добро невозможно без зла, потому что иначе с чем бы оно боролось и на чем бы утверждалось». Такому механическому использованию отвлеченных понятий Сократ противопоставляет свою норму и свои навыки созерцания, для которого добро столь несомненно, что иным ему будет только сомнение, а не зло.
Они совершенно подтвердили и согласились, что это так.
Тут я и сам очень обрадовался, будто какой ловчий, любующийся тем, что поймал.
Как связаны мудрость и нравственность
Между мудростью и нравственностью Сократ не находил различия: он признавал человека вместе и умным и нравственным, если человек, понимая, в чем состоит прекрасное и хорошее, руководится этим в своих поступках и, наоборот, зная, в чем состоит нравственно безобразное, избегает его. В ответ на дальнейший вопрос, считает ли он умными и воздержными тех, кто знает, что должно делать, но поступает наоборот, он сказал:
Воздержный – тот, кто умеет сдерживать свои эмоции, рассудительный, а также тот, кто приступает к делу только после размышления и учета всех обстоятельств, и потому всегда хорошо делает дело.
– Столь же мало, как неумных и невоздержных: все люди, думаю я, делая выбор из представляющихся им возможностей, поступают так, как находят всего выгоднее для себя. Поэтому, кто поступает неправильно, тех я не считаю ни умными, ни нравственными.
Сократ утверждал также, что и справедливость и всякая другая добродетель есть мудрость. Справедливые поступки и вообще все поступки, основанные на добродетели, прекрасны и хороши. Поэтому люди, знающие, в чем состоят такие поступки, не захотят совершить никакой другой поступок вместо такого, а люди не знающие не могут их совершать и, даже если пытаются совершить, впадают в ошибку. А так как справедливые и вообще все прекрасные и хорошие поступки основаны на добродетели, то из этого следует, что и справедливость и всякая другая добродетель есть мудрость.
Этот тезис Сократа, отождествляющий знание добродетели с самой добродетелью, часто критиковали еще в античности, указывая на леность и развращенность воли, мешающую перейти от признания разумности добродетели к практическому осуществлению ее самой. Например, полемику с Сократом можно увидеть уже в монологе Федры у Еврипида:
Уже давно в безмолвии ночей
Я думою томилась; в жизни смертных
Откуда ж эта язва? Иль ума
Природа виновата в заблужденьях?…
Нет – рассужденья мало – дело в том,
Что к доброму мы не стремимся вовсе,
Не в том, что мы его не знаем. Да,
Одним мешает леность, а другой
Не знает даже вкуса в наслажденьи
Исполненного долга…
Образцовой здесь стала строка Овидия Video meliora proboque, deteriora sequor – «Я вижу лучшее и одобряю его, но следую худшему». К волюнтаристам, утверждавшим испорченность человеческой воли как первопричину любых пороков, в истории философии относятся, прежде всего, Аврелий Августин (блаженный Августин) и Мартин Лютер, считавшие, что только благодать, а не разум, может избавить человека от пороков. Но заметим, что Сократ доказывает свой тезис от противного – даже порочный человек поймет, что следовать пороку крайне неразумно со всех сторон: вредно для тела и души и невыгодно.
Сумасшествие, говорил Сократ, есть нечто противоположное добродетели; однако незнание он не считал сумасшествием; но не знать самого себя или воображать, будто знаешь то, чего не знаешь, это, он думал, очень близко к сумасшествию. Однако в просторечии, продолжал он, про людей, делающих ошибки в том, чего толпа не знает, не говорят, что они – сумасшедшие; только делающих ошибки в том, что знает толпа, называют сумасшедшими. Так, например, если кто считает себя таким великаном, что наклоняется при проходе через ворота в городской стене, или таким силачом, что пробует поднимать дома или браться за что-нибудь другое, очевидно невозможное, – про того говорят, что он сумасшедший. А кто делает мелкие ошибки, тех не считают сумасшедшими: как сильную страсть называют любовью, так и большую ненормальность ума называют сумасшествием.
Исследуя вопрос, что такое зависть, Сократ находил, что она есть некоторая печаль, но печаль не о несчастье друзей или о счастье врагов: завистники, говорил он, только те, кто горюет по поводу счастья друзей. Когда некоторые удивлялись, как можно, любя кого-нибудь, печалиться о его счастье, он напоминал, что у многих бывает к тем или другим лицам такое чувство, при котором они не могут равнодушно смотреть на их бедствия и помогают им в несчастье, но при счастье их они испытывают печаль. Впрочем, с человеком рассудительным этого не может случиться, а у дураков всегда есть это чувство.
Печаль – слово употреблено в старом значении «забота», «занимающее ум попечение», «долго тяготящая эмоция».
Исследуя вопрос, что такое досуг, Сократ находил, что огромное большинство людей, правда, всегда что-то делает: и игроки в кости и шуты тоже что-то делают; но на самом деле, говорил он, все они ничего не делают, потому что имеют возможность пойти и заняться чем-нибудь лучшим. Но перейти от лучшего занятия к худшему ни у кого нет времени; а если бы кто и перешел, то поступил бы дурно, потому что свободного времени у него нет.
Сократ выступает здесь как социальный оптимист: хотя немало людей тратят время попусту, но никто не предпочтет прямое безделье и бессмысленное проведение времени тем занятиям, во вкус которых ты вошел.
Цари и правители, говорил Сократ, – не те, которые носят скипетр или избраны кем попало или получили власть по жребию или насилием или обманом, но те, которые умеют управлять. Когда собеседник Сократа соглашался, что дело правителя – приказывать, что делать, а подчиненного – повиноваться, Сократ указывал на то, что и на корабле управляет знающий, а хозяин корабля и все пассажиры повинуются знающему. Точно так же и владельцы земли в сельских работах, больные при болезни, учащиеся гимнастике в гимнастических упражнениях и вообще все, у кого есть дело, требующее забот, если считают себя его знающими, то сами о нем пекутся, а если нет, то не только слушаются знатоков, когда они имеются под рукой. Когда же знающих нет, их приглашают, чтобы под их руководством делать что нужно. В прядильном деле, указывал Сократ, даже женщины распоряжаются мужчинами, потому что женщины знают, как прясть, а мужчины не знают.
Жребий – критика избрания по жребию, по воле богов, которая должна была проявиться в такой «лотерее», и дала обвинителям повод упрекать Сократа в непочтении к богам. Но Сократ говорит о том, что жребий – это способ насильственно выяснить волю богов, он выступает не против благочестия, но против насилия.
Сократ рассказывает о своем демоне
– По божественному жребию за мною с детства следует гений: это – голос, который, когда проявляется, всегда дает мне заметить, что я должен уклониться от того, что намерен делать, но никогда не склоняет к чему бы то ни было. Поэтому, кто из моих друзей общается со мною, и в то же время появляется этот голос, – это самое отклоняет меня и не позволяет мне делать. В этом я представлю вам свидетелей. Ведь вы знаете того бывшего красавца Хармида, сына Главконова. Некогда он объявил мне о своем намерении пробежать в Немеях стадию. Едва начал он говорить, что решается на этот подвиг, – вдруг проявляется голос. Тогда я стал отсоветовать ему это и сказал: между тем как ты говорил, – проявился во мне голос гения; так не подвизайся.
Немеи – город на Пелопоннесе, где проходили Немейские игры, в противофазе с Олимпийскими играми, по преданию, основанные Гераклом в честь победы над Немейским львом.
Подвиг (по-гречески «аскеза») – не только подвиг на войне, но и любое чрезвычайное спортивное упражнение, показывающее несомненную доблесть совершающего его. По сути, такая «аскеза» подразумевала как самоограничение и самодисциплину и способность быть примером для других, так и одобрение богов, которые оправдывают аскезу победой.
– Может быть, он дает знать, – отвечал Хармид, – что я не одержу победы? Что же? пусть не одержу, – по крайней мере в это время доставлю себе пользу телесным упражнением.
Сказав так, пустился он в подвиг. Стоит спросить его самого, что случилось с ним во время этого подвига. Если хотите, спросите и брата Тимархова, Клитомаха, что говорил ему Тимарх, когда умирал, именно оттого, что не послушался гения, – спросите, что говорил и он, и стадийный скороход Эватл, принявший к себе бежавшего Тимарха.
Бег был главным состязанием на античных спортивных играх, и хотя дистанция была короткой, чрезмерное напряжение иногда оказывалось роковой нагрузкой на сердце, особенно если, как это описывается дальше, бег происходил после пира. Так как физиологической причины такой смерти античность не знала, то объясняла это нечестивыми мыслями в сердце, такими как мысль об убийстве.
Он скажет вам, что Тимарх говорил ему следующее.
– Клитомах! – говорил он. – Я умираю теперь оттого, что не хотел послушаться Сократа.
А что именно разумел под этим Тимарх, – я расскажу. Когда Тимарх и Филимон, сын Филимонида, встали с пира, чтобы убить Никиаса, сына Ироскамандрова, – а они только двое и питали этот умысел; тогда первый из них, вставши, сказал мне: Что ты толкуешь, Сократ? Вы пейте, а я должен встать и куда-то идти; немного спустя возвращусь, если удастся. – А у меня на ту пору – голос, и я тотчас сказал: никак не вставай; ведь вот во мне проявилось обычное знамение – гений. Он удержался; но спустя несколько времени, снова порывался идти и сказал: иду, Сократ. А во мне опять голос, – и я опять заставил его удержаться. В третий раз, чтоб утаиться от меня, он встал, не сказав мне ни слова и, улучив минуту, когда мое внимание занято было чем-то другим, ушел потихоньку. Отправившись таким образом, он совершил то, от чего потом умер. Потому-то сказал он брату, как теперь сказал я вам, что причиною его смерти было неверие мне.
Неверие – в греческом языке означает не только «недоверчивость» (что мы называем скепсисом, когда говорим, например, об атеизме), но и нежелание соблюдать договоренности хотя бы и устные, скажем, когда человек для вида соглашается, но поступает по-своему.
Конечно, от многих слыхали вы и о том, что произошло в Сицилии, как я говорил о погибели войска. О совершившемся вы можете слышать от тех, которые знают дело: но этот случай может служить пробою знамения, правду ли оно говорит. Когда Саннион Красивый отправлялся на войну, – мне было знамение, – и между тем как теперь, чтобы сражаться с Трасиллом, идет он прямо к Ефесу и Ионии, мне думается, что или его ожидает смерть, или ему наскочить на что-нибудь подобное: вообще, я очень боюсь за нынешнее предприятие. Все это я говорил тебе – с намерением показать, что сила моего гения имеет важное влияние на собеседование обращающихся со мною лиц; потому что многим она противится, внушая, что от общения со мною не получить им пользы, так что и обращаться с ними не позволяет. А многим быть моими собеседниками она и не препятствует; но собеседование это нисколько им не полезно. Напротив, кому сила гения в собеседовании помогла бы, те выходят такими, какими и ты знаешь их, – необыкновенно скоро делают успехи. Впрочем, из этих опять – успевающих, одни получают пользу прочную и постоянную; многие же во все время, пока обращаются со мною, удивительно успевают, а как скоро удаляются от меня, ничем не отличаются от всякого.
Сила – это греческое слово обозначает потенциал, еще не проявленную возможность. Мы бы скорее говорили о «репутации» демона или о «предвестии», «ауре», том предварительном его «запахе» или «тени», который пугает неподготовленных.
Таким некогда оказался Аристид, сын Лизимаха, сына Аристидова. Обращаясь со мною, он в короткое время успел очень много; потом выпала ему какая-то война, – и он поплыл; пришедши же назад, нашел в общении со мною Фукидида, сына Мелисиева, внука Фукидидова. Фукидид на первых порах несколькими словами выразил мне свое нерасположение. Поэтому, увидевшись со мною и поздоровавшись, Аристид стад разговаривать и между прочим сказал: я слышу, Сократ, что Фукидид несколько величается пред тобою и надмевается, будто он что значит.
Нерасположение – буквально «отталкивание», «привычка держаться на расстоянии», так обозначалось не столько недоброжелательство, сколько высокомерие.
– Так и есть, – отвечал я.
– Что же? Разве не знает он, – продолжал Аристид, – что прежде, чем вступил в собеседование с тобою, был чуть не рабом?
– Теперь-то не кажется таким, клянусь богами, – отвечал я.
– Впрочем, и сам-то я, Сократ, кажусь для себя смешным, – сказал он.
– Почему особенно? – спросил я.
– Потому, – отвечал он, – что до отплытия мог разговаривать со всяким человеком и никого не хуже являлся с своим словом, так что искал случаев беседовать с людьми самыми приятными: напротив, теперь, только что почую какого-нибудь ученого, – тотчас бегу; – так стыжусь я своего простоумия.
Простоумие – в оригинале слово, означающее низость в физическом безоценочном смысле (греч. «фаулос»), слабость или недостоинство, например, этим словом обозначали ум животных в отношении к уму человека.
– Но вдруг ли оставила тебя эта сила или оставляла понемногу? – спросил я.
– Понемногу, – отвечал он.
– От чего же это приключилось с тобой? – спросил я: от того ли, что, учась у меня, получил ты такое расположение, или каким иным образом?
– Я скажу тебе, Сократ, – отвечал он. – Невероятно, клянусь богами, однако ж истинно. У тебя, как сам ты знаешь, я ничему не научился, однако ж, беседуя с тобою, успевал, даже когда жил только в одном с тобою доме, а не в одной комнате; живя же в одной с тобою комнате, успевал еще более. И мне казалось, что успехи мои шли гораздо быстрее, когда, находясь в одной с тобою комнате, во время твоей беседы, я смотрел больше на тебя, чем куда-нибудь в другую сторону; а еще заметнее и значительнее успевал, когда сидел возле тебя и прикасался к тебе. Теперь же, сказал он, тогдашнее состояние мое совершенно исчезло.
Прикасался к тебе – либо использовал язык жестов (похлопывание, пожатие руки и т. д.), либо в переносном смысле был очень близок умом. Буквальный смысл важнее переносного: когда смотришь на собеседника, усваиваешь больше, а если, скажем, от восторга жмешь руку, то усваиваешь еще больше.
– Так вот каково наше собеседование, Феаг! Если угодно будет Богу, то ты очень много и скоро успеешь; а когда нет, – не успеешь. Поэтому, смотри, не безопаснее ли для тебя учиться у кого-нибудь из тех, которые сами ручаются за пользу, доставляемую ими людям, чем у меня, который предоставляет пользоваться тем, что случится.
В поэзии вдохновение важнее мастерства
Ведь что ты хорошо говоришь о Гомере, это, как я недавно заметил, не есть искусство, а божественная сила, движущая тебя и находящаяся в тебе, как в камне, который у Еврипида назван магнитом, а у многих – гераклием. Да, этот камень не только притягивает железные кольца сами по себе, но и сообщает им силу делать в свою очередь то же самое, что делает камень, то есть притягивать другие кольца; так что из взаимного сцепления железных вещей и колец иногда составляется очень длинная цепь. Сила же всех их зависит от того камня.
Так-то муза сама творит людей вдохновенными; а чрез этих вдохновенных составляется уже цепь из других восторженников. Ведь все добрые творцы поэм пишут прекрасные стихотворения, водимы не искусством, а вдохновением и одержанием. То же и добрые творцы мелоса. Как корибанты пляшут не в своем уме, так и творцы мелоса пишут эти прекрасные мелосы не в своем уме: но лишь только напали на гармонию и размер, то и вакханствуют, и являются одержимыми, будто вакханки, которые, когда бывают одержимы, черпают из рек мед и молоко, пришедши же в себя, этого не могут.
Вдохновение – буквально «пребывание внутри Бога», могло пониматься двояко: и как нахождение поэта внутри Бога, восприятие воли Бога, и как нахождение Бога внутри поэта, действие от имени Бога.
Одержание – в греческом языке, как и в русском, одержимость понимается как особое состояние ступора, при котором человек не воспринимает окружающую реальность, но только волю Бога.
Мелос – любое базовое для поэзии сочетание звуков и ритмов, мелодия, уникальный ритм, что мы называем обычно «индивидуальным ритмом» или «индивидуальным стилем» поэта.
Корибанты – жрецы Кибелы, богини греческой Малой Азии, «Великой Матери», вводили себя в транс, обнажаясь и играя на ударных музыкальных инструментах.
Вакханки (они же менады) – адепты культа Диониса-Вакха, бога вина, вводившие в себя в транс ночными плясками.
Мед и молоко – символ обилия свыше, милости божией, встречающийся как в Древней Греции, так и в Библии. Из молока, меда и воды делали возлияние Музам.
Ведь душа творцов мелоса делает то, что они говорят; а говорят нам поэты именно то, что свои мелосы почерпают из источников, текущих медом в каких-то садах и на лугах муз, и несут их нам как пчелы, летая подобно им. И это справедливо; потому что поэт есть вещь легкая, летучая и священная: он не прежде может произвести что-либо, как сделавшись вдохновенным и исступленным, когда в нем нет уже ума; а пока это приобретение (ум) есть, каждый человек бессилен в творчестве и в излиянии провещаний. Итак, кто говорит много прекрасного о предметах, как ты, тот водится не искусством: всякий может хорошо творить по божественному жребию – и творить только то, к чему кого возбуждает муза, – один дифирамбы, другой – стихотворные похвалы, иной – плясовые стихотворения, тот – эпосы, этот – ямбы.
Вещь (греч. «хрема») – созвучно в греческом языке не только слову «польза», но и слову «оракул», отсылая и к гаданию по птицам, и к пониманию экстаза как воспарения к небесам.
Эпосы – в общем смысле повествовательная поэзия, включавшая в себя как эпос в нашем узком смысле, рассказ о важных событиях прошлого, так и, например, нравственные изречения или бытовые описания в стихах.
Ямбы – в античности не просто двусложный размер с ударением на втором слоге, но и определенный тематический комплекс: сатирические, бойкие, часто озорные стихи, что-то вроде частушек или лимериков. Сократ перечисляет поэтические жанры от самых торжественных (дифирамб) до самых обыденных, ставя в середине «плясовые стихотворения», то есть стихи с перебивами ритма, заставляющие ноги пуститься в пляс.
В противном же случае каждый из них слаб. Явно, что они говорят это, водясь не искусством, а божией силою; иначе, умея по искусству хорошо говорить об одном, умели бы и обо всем прочем. Для того-то Бог и делает их служителями, вещунами и божественными провещателями не прежде, как по отнятии у них ума, чтобы, то есть, слушая их, мы знали, что не они говорят столь важные вещи, поколику в них нет ума, а говорит сам Бог, только чрез них издает нам членораздельные звуки. Сильнейшим доказательством этого служит халкидец Тинних, который никогда не написал ни одного достойного памяти стихотворения, кроме пэана; но этот пэан, всеми воспеваемый и лучший почти из всех мелосов, по словам самого Тинниха, есть просто изобретение Муз. Так этим-то, мне кажется, Бог особенно выводит нас из недоумения, что прекрасные стихотворения суть не человеческие и принадлежат не людям, а божии и богам. Что же касается до поэтов, то они не иное что, как толкователи богов, одержимые – каждый тем, чем одержится. С этою целью Бог иногда нарочно воспевал прекраснейший мелос устами самого плохого поэта.
Пэан – хоровая песнь в честь Аполлона как целителя, считалось, что ее правильное исполнение может вылечивать болезни. Вероятно, его следует сопоставить с некоторыми формами рок-поэзии и поп-поэзии, внушающими «здоровое» коллективное переживание и потрясение организма. Упомянутый пэан Тинниха до наших дней не сохранился.
Толкователи («герменевты») – первоначально вестники богов, жрецы-пророки, но впоследствии также интерпретаторы пророчеств, «переводившие» их для посетителей храма. Не нужно смешивать их с «экзегетами», толковавшими смысл обрядов и текстов в храме, храмового убранства и посвященных в храм картин, своего рода священными экскурсоводами. Оба слова, «экзегетика» и «герменевтика», используются в христианстве в значении «толкование трудных мест Библии».
Почему я знаю только то, что ничего не знаю
– Видишь, Гиппий, я говорю правду, что бываю весел, спрашивая мудрецов, и, должно быть, в этом одном поставляю благо, а прочее почитаю очень маловажным. Я не добьюсь, как бывают вещи, и не знаю, что где есть: достаточным же доказательством этого служит мне то, что, когда общаюсь с кем-нибудь из вас – счастливцев по мудрости, которых мудрость засвидетельствована всеми эллинами, – открывается, что я ничего не знаю, потому что ничто мое, просто сказать, не кажется мне, как тожественное с вашим.
Весел – буквально «жирен, доволен»; Сократ говорит, что с жадностью слушает других, и от этой жадности подводит к теме своего «незнания»: что его волнует совсем другое, чем эрудитов.
А какое может быть большее доказательство невежества, если не то, когда кто не согласен с мужами мудрыми? Одно только есть у меня дивное, спасающее благо, что я не стыжусь учиться, но разузнаю и спрашиваю, и бываю весьма благодарен отвечающему, – никого и никогда не лишаю моей благодарности. Ведь я никогда не запирался, научившись чему-нибудь, как будто бы известное знание хотел выдавать за мое собственное изобретение: напротив, восхваляю того, кто научил меня, как мудрец, и объявляю, что я узнал от него.
Да вот и теперь – я не соглашаюсь с тобою в том, что ты говоришь, и очень много отличаюсь от тебя (в своем мнении): однако ж хорошо знаю, что это происходит от меня, что, то есть, я таков есмь, каков есмь, чтобы не сказать о себе ничего более. Ведь мне, Гиппий, представляется совершенно противоположное тому, что ты говоришь: (мне представляется), что вредящие людям, обижающие, лгущие, обманывающие и согрешающие добровольно, а не по необходимости, лучше недобровольных. Иногда, впрочем, кажется мне и противное тому, и я блуждаю в этом отношении – очевидно от незнания дела. Но теперь, в настоящую минуту, случился со мною как будто припадок, и произвольно согрешающие кажутся мне лучше непроизвольных.
Припадок – буквально «на меня накатило» или «меня окружило». Сократ выясняет, как именно устроена человеческая воля: можно ли сказать, что сознательно порочный человек лучше невежественно порочного, потому что он владеет своей волей, или нет? Так как этот вопрос не может быть решен только наблюдениями над проявлениями чужой воли, раз воля часто изменчива и капризна, он может быть решен только в нашей нравственной совестливой глубине, которую Сократ и открыл. Чтобы подвести слушателя к этому открытию совести как источника воли, он иронизирует и разве что не каламбурит: я невольно говорю о невольности поступков.
Действительною причиною теперешней моей болезни, а именно, что теперь, в настоящую минуту, непроизвольно делающие все это представляются мне хуже делателей произвольных, я считаю прежние рассуждения. Итак, будь милостив и не откажись вылечить мою душу; ведь ты сделаешь мне гораздо большие добра, уврачевав невежество моей души, чем – болезнь тела. Но если хочешь сказать длинную речь, то наперед говорю тебе, что не исцелишь меня, потому что я не в состоянии за тобою следовать: а когда тебе угодно будет отвечать мне, как недавно, – очень уврачуешь и, думаю, не получишь и сам никакого вреда. Считаю справедливым обратиться и к тебе, сын Апиманта; потому что ты побудил меня беседовать с Гиппием. Поэтому, если теперь Гиппий не захочет отвечать мне, – проси его за меня.
Вылечить мою душу – выражение «врачевание души» возводилось к Асклепию и подразумевало изначально не столько нравственное исправление или лечение психических расстройств, сколько восстановление прежней здравой чувствительности: например, сон в храме Асклепия врачевал душу. Врачевание души – это, буквально, восстановление нормального дыхания и нормального, не болезненного, ритма жизни. Врачевание души должно предшествовать врачеванию тела, так как дурное состояние духа приводит к неправильной работе тела: смысл известного выражения Галена «В здоровом теле здоровый дух» не столько в том, что здоровье тела способствует душевному спокойствию, сколько в том, что нужно сначала исцелить ум, и потом уже заниматься телом. Сократ вводит тему невежества как болезни и избавления от невежества как исцеления: невежественный человек бесчувственный и потому не способный сам избавиться от болезни души, тогда как знающий человек знает собственную душу и как ей исцеляться.
Почему не надо хвастаться
– Представим себе, – говорил он, – что надо делать человеку, который хотел бы иметь репутацию хорошего флейтиста, если он на самом деле не таков. Не следует ли ему подражать хорошим флейтистам в том, что не имеет прямого отношения к искусству? Прежде всего, так как они имеют красивые одежды и ходят в сопровождении массы слуг, то и ему надо обзавестись тем же. Далее, поскольку толпа их превозносит, следует и ему приобрести себе побольше хвалителей. Но за самое дело нигде не следует браться: иначе он сейчас же окажется в смешном положении, и все увидят, что он – не только плохой флейтист, но еще и хвастун. Но, если он расходов нести будет много, а пользы получать никакой не будет, да сверх того еще будет иметь дурную репутацию, не будет ли жизнь его тяжелой, убыточной, всеми осмеянной? Подобным образом вообразим себе, что случилось бы с человеком, который хотел бы казаться хорошим военачальником или рулевым, не будучи таким на самом деле. Если бы он, желая казаться способным к этой деятельности, не мог убедить в этом других, разве не было бы это для него горем, а если бы убедил, то еще большим несчастием? Ведь несомненно, что, получив назначение править рулем или командовать войском, человек неумеющий был бы причиной гибели тех, кого вовсе не хотел бы губить, а на себя навлек бы позор и горе.
Хвалители – группа поддержки, скорее не театральные «клакеры», как в устаревших комментариях, а «чирлидеры» в шоу-бизнесе, заводящие публику и заставляющие ее тем самым поддержать артиста.
Точно так же, доказывал он, невыгодно считаться богатым, храбрым, сильным, не будучи таковым: к ним предъявляют требования, говорил он, превышающие их силы, и если они не могут их исполнить, хотя считаются к тому способными, то снисхождения они не получат.
Мошенником называл он немалым и того, кто получит от кого-нибудь с его согласия деньги или имущество и не возвратит этого; но величайшим мошенником назвал он того, кто, на самом деле будучи ничего не стоящим человеком, сумеет всех провести, убедив в своей способности стоять во главе государства.
Вот такими разговорами, казалось мне, он удерживал своих собеседников от хвастовства.
Что такое метод философии
Этот божественный дар людям, как я по крайней мере представляю, каким-то Прометеем схвачен у кого-то из богов вместе с каким-то светлейшим огнем. И древние, превосходящие нас и живущие ближе к богам, передали сказание, что сущее, называемое всегдашним, состоит из одного и многого, и что ему прирожден! – предел и беспредельность.
Предел и беспредельность – термины, возникшие еще в ранней греческой философии. Под «пределом» подразумевается ограниченность, счетность вещей, а под «беспредельностью» – непостижимость мироздания, из которой к нам и «выныривают», выступают отдельные вещи. На этом противопоставлении и основывалось философское созерцание, познание сущности вещей.
Поэтому мы, украшенные такими приобретениями, каждый раз бываем настроены искать все одной идеи всего и полагать, что найдем ее, так как она там есть.
Идея – ключевой термин философии Платона, возникший под влиянием разговоров Сократа. Буквально это слово означает «внешний вид», «форму», а также формулу вещи, такое представление о вещи, которое дает точное понятие о ней. Платон предполагал, что идей много и что они существуют независимо от нашего мышления – этим идеи Платона отличаются от наших «идей» в смысле творческого замысла, догадки или плана-проекта – современное значение возникло под влиянием христианских представлений о Боге-Творце, творящем мир согласно собственным мыслям. Но Сократ и Платон употребляли это слово и в бытовом смысле внешнего вида вещи без каких-либо излишеств. Идеи с числами отождествляли последователи Пифагора – для них именно с помощью чисел формулируются все вещи и отношения между вещами. Но Сократ, как мы видим, замечает, что числа не могут быть идеями вещей, не став сначала идеями количества, а идея количества подразумевает представление о беспредельном. Далее оказывается, что старая философия зашла в тупик: она видит отдельные вещи как проявления беспредельного, но само беспредельное определяется, исходя из предварительной предпосылки счетности вещей, по отношению к которой выстраивается бессчетность. Иначе говоря, и отдельность вещей, и беспредельное сконструированы, а значит, нельзя принимать просто на веру, в качестве метода созерцания, и утверждения ранних философов, и утверждения Пифагора.
Поняв же ее, мы потом смотрим, нет ли в ней одной как-нибудь двух, а не то – трех, или какого-либо другого числа, и с каждою единицею этих чисел поступаем опять таким же образом, до тех пор, пока того первоначального одного не усмотрим не только как одно и многое и беспредельное, но и как количественное. Идеи же беспредельного мы к множеству не прилагаем, пока не пересмотрим все ее число, и это число не поставим между беспредельным и единым. Тогда-то уже каждой единице всего позволяем мы занять место в беспредельном. Так вот как боги, говорю я, предали нам рассматривать вещи, учиться и учить друг друга. А нынешние люди мудрые одно (единицу), как случится, утверждают то скорее, то медленнее, чем должно, и после одного – тотчас беспредельное; средина же от них убегает. И вот чем во взаимном нашем собеседовании различаются диалектический и эристический (спорный) способ речи. <…>
Диалектический способ – направленный на поддержание разговора (греческое слово «диалог» означает разговор с любым числом участников). Сократ называл диалектической речью ту, которая заведомо вызовет столкновение разных позиций вокруг одних и тех же понятий и позволит уточнить эти понятия.
Эристический способ – направленный на отстаивание позиции в споре, для чего требуется не только уточнение содержания понятий, но и определение области их применения. Например, в споре о том, как соотносятся число и беспредельность, выиграет тот, кто определит, как соотносятся числа и вещи, а не только то, как соотносится счет и бессчетность. Далее Сократ показывает пример диалектики и эристики, превращая числа в отношения, а звук струны, тон которой определен по звуковым закономерностям, – в такт, устойчивое соотношение, так что о беспредельном уже нельзя сказать, устойчиво оно или нет; в отличие от догмата ранних философов, считавших беспредельное неизменно устойчивым.
Но если, друг мой, возьмешь ты численно количественные и качественные расстояния в голосе остром и тяжелом, и пределы этих расстояний, и все происходящие из них соединения, какие замечены и нам, последующим, переданы предшественниками, и назовешь это гармонией; да возьмешь и другие такие же свойства, бывающие в движениях тела, которые, как измеряемые также числами, надобно называть ритмом и тактом, и вместе подумаешь, что так и во всем нужно рассматривать одно и многое: то, взяв это таким образом, сделаешься мудрым и, рассматривая иное подобное тем же способом, окажешься в этом отношении знающим. Напротив, беспредельное множество всего и во всем каждый раз делает тебя в разумении неопределенным, неразмеренным, нерассчитанным, так как ты ни в чем не выражаешь какого-нибудь числа.
Голос – в греческом языке любой звук, включая звук струны.
Такт (буквально «метр») – повторяемость какой-либо музыкальной схемы, в отличие от ритма, варьирующего эту схему и потому индивидуального.
Почему философ должен почитать богов
– Так не кажется ли тебе, что тот, кто изначала творил людей, для пользы придал им органы, посредством которых они всё чувствуют, – глаза, чтобы видеть, что можно видеть, уши, чтобы слышать, что можно слышать? А от запахов какая была бы нам польза, если бы не был дан нос?
Польза – часто имеет значение «прок», не польза в смысле вклада в развитие, а польза в смысле возможность использования.
А какое у нас было бы ощущение сладкого и острого и вообще всего приятного на вкус, если бы не был вложен язык, знаток этого? Кроме того, как ты думаешь, не похоже ли на дело промысла вот еще что: так как зрение слабо, то он защитил его веками, которые, когда надо им пользоваться, распахиваются, как двери, а во сне запираются? А чтобы и ветры не вредили ему, он насадил ресницы в виде сита; бровями, словно навесом, отделил место над глазами, чтобы даже пот с головы не портил их. Далее, слух воспринимает всякие звуки, но никогда ими не переполняется. Передние зубы у всех животных приспособлены к разрезыванию, а коренные – к раздроблению пищи, полученной от них. Рот, через который живые существа вводят в себя все, что им желательно, он поместил близ глаз и носа. А так как то, что выходит из человека, неприятно, то он направил каналы этого в другую сторону, как можно дальше от органов чувств. Все это так предусмотрительно устроено: неужели ты затрудняешься сказать, что это? – дело ли случайности или творение разума?
Случайность – в античной философии противоположна не закономерности, а разуму, случайность, кроме того, не дает вещам достаточно приспособиться друг к другу, если все получается непредсказуемо (как в непредсказуемой обстановке трудно выработать стратегию поведения). Поэтому философ, признавая, что все органы нашего тела приспособлены к выполнению своих функций, должен признать существование творца.
– Так неужели ты думаешь, что они не заботятся? Во-первых, из всех живых существ одному лишь человеку они дали прямое положение, а это прямое положение дает возможность и вперед смотреть дальше, и вверху находящиеся предметы лучше видеть, а потому быть в большей безопасности.
Прямое положение – прямохождение Сократ понимал как царственное достоинство человека, как превосходство высшего (ума, духовного начала) над низшим (телесным низом с его страстями), как своего рода разумную монархию в одном теле, невозможную в мире других животных.
Затем, всем животным они дали ноги, дающие им возможность только ходить, а человеку прибавили еще и руки, исполняющие большую часть работ, благодаря которым мы счастливее их. Мало того, хотя все живые существа имеют язык, но только язык человека они сделали способным, посредством прикосновения его в разных местах рта, произносить членораздельные звуки, так что мы можем сообщать друг другу, что хотим. Далее, утехи любви для животных они ограничили известным временем года, а нам они даруют их непрерывно до старости. Однако Бог нашел недостаточным позаботиться только о теле, но, что важнее всего, он насадил в человеке и душу самую совершенную. Так, прежде всего, у какого другого существа душа заметила, что есть боги, создавшие этот великий, прекрасный мир? Какой другой род существ, кроме человека, чтит богов? Какая душа более, чем человеческая, способна принимать меры предосторожности против голода, жажды, холода, жары, бороться с болезнями, развивать силу упражнениями, работать над изучением чего-либо, помнить все, что услышит, увидит, изучит? Неужели тебе не ясно, что в сравнении с прочими существами люди живут, как боги, уже благодаря своему природному устройству далеко превосходя всех других и телом и душой? Если бы у человека было, например, тело быка, а разум человека, он не мог бы делать, что хочет; точно так же животные, имеющие руки, но лишенные разума, в лучшем положении от этого не находятся. А ты, получив в удел оба этих драгоценных дара, думаешь, что боги о тебе не заботятся? Что же они должны сделать, чтобы ты признал их попечение о тебе?
Философия ищет устойчивое начало за неустойчивостью наших вещей и представлений
Там, по справедливости, нельзя указать и на знание, Кратил, где все вещи изменяются и ничто не стоит. Ведь если это самое знание есть знание того, что не изменяется, то знание всегда пребывает и всегда есть знание: а когда изменяется и самый вид знания, то, как скоро вид знания изменяется в иной, знания уже нет, и где всегда происходит изменяемость, там никогда не бывает знания; а отсюда следует, что там не бывает ни познаваемого, ни имеющего быть познанным.
Вид знания – греческое слово для вида «эйдос» того же корня, что «идея», и часто слова «эйдос» и «идея» используются в греческом языке как синонимы. Вид знания – не столько один из видов знания (знание биологическое, математическое и т. д.), сколько способность познающего формулировать реальные отношения, «видеть» их. Если это формулирование будет совершаться по другим законам, чем прежде, данный «вид» знания исчезнет, а принятие всеобщей изменчивости мира даже при признании способности слов схватывать эту изменчивость и есть принятие того, что никакое знание не будет надежно сформулировано, сколь бы оно ни было подробно.
Если же, напротив, всегда есть познающее, то есть и познаваемое, есть и прекрасное, есть и доброе, есть и бытие каждой отдельной вещи; и это уже не походит на то, что мы недавно говорили, – на течение и движение. Этим ли образом все существует или тем, о котором говорят последователи Гераклита и многие другие, – решить, может быть, нелегко: не слишком умному человеку свойственно, пускаясь в имена, занимать ими себя и свою душу, веря им и их установителям, – утверждать, будто что-то знаешь; а между тем произносить суд против себя и вещей, – что ни в чем нет ничего здравого, но что все течет, будто скудель, – что все вещи, точно будто люди, страдающие расстройством желудка, подвержены разным течениям и излияниям. Может быть, это и в самом деле так, Кратил, а может быть, и нет. Так тебе надобно мужественно и хорошо исследовать, а не вдруг принимать, – ведь ты еще молод, в цветущем возрасте; когда же исследуешь и найдешь, сообщишь и мне.
Последователи Гераклита – философы, утверждающие всеобщую изменчивость мира, но не как факт, а как принцип, позволяющий понять отношения между противоречивыми понятиями. С точки зрения Сократа, они вполне утверждают устойчивость мира, утверждая устойчивость самой изменчивости.
Пускаясь в имена – считая, что значений слов достаточно, чтобы объяснить окружающий мир.
Скудель – сырая гончарная глина. Далее Сократ иронизирует над собеседником, объявляя, что утверждать познаваемость совершенно переменчивого мира – поведение человека, страдающего старческим недержанием, что совершенно не к лицу совершенно не старому Кратилу. Такой «физиологический» способ полемики сейчас недопустим, но он стал достоянием философской и риторической полемики на многие века, в духе «как нас поведет по прямому пути тот, у кого ноги кривые» (впрочем, изящество походки было одним из профессиональных требований к ритору, сближавшим его с легконогими богами).
В чем долг памяти
(Сократ говорит, что пересказывает речь Аспасии, гражданской жены руководителя Афин Перикла, но явно высказывает скорее свои мысли.)
Теперь и закон велит, да и должно этим мужам воздать уже последнюю честь речью; ибо память и честь хорошо совершенных дел воздаются подвизавшимся посредством прекрасной речи, произносимой слушателям. Но тут требуется какая-нибудь такая речь, которая и достаточно хвалила бы умерших, и благоприятно уговаривала живущих, повелевая детям и братьям подражать их добродетелям, а отцов и матерей, и других еще дальнейших предков, если они остаются, услаждая утешениями.
Благоприятный – в греческом языке означает что-то вроде «вызывающий только хорошие мысли», поэтому имеет одновременно смысл «угодный богам», «приятный людям» и «позволяющий правильно мыслить».
Какая же речь показалась бы нам такою? Или с чего правильно было бы начать хвалить доблестных мужей, которые и в жизни радовали своих добродетелью, и смерть выменяли на спасение живущих?
Мне кажется, и хвалить их надобно, так как они родились добрыми, то есть по природе; а добрыми они родились потому, что родились от добрых. Итак, сперва будем величать их благородство, потом воспитание и образование, а затем – укажем на совершенные ими дела, сколь прекрасными и достойными своих совершителей оказались они.
По природе – выражение античной философии, означающее соответствие поведения какой-то вещи ее природным целям. Сократ употребляет этот термин, чтобы связать «по природе» как благородство происхождения, принадлежность к «добрым», к аристократии, и «по природе» в общечеловеческом смысле, что в каждом человеке стремится реализоваться своя добрая природа.
Образование (греч. «пайдейя») – широкое понятие, включавшее в себя все культурные навыки, приобретаемые человеком.
Первым основанием их благородства служит род их предков, не пришлый какой, а потому потомки их оказываются не переселенцами в этой стране, пришедшими откуда-нибудь, а туземцами, которые обитают и живут действительно в отечестве, вскормлены не мачехою, как другие, а матерью страны, где жили, и теперь, по смерти, лежат в домашних приютах матери, их родившей, вскормившей и воспринявшей.
Итак, весьма справедливо наперед почтить эту мать, ибо таким образом будет почтено вместе и благородство ее сынов. Эта страна достойна того, чтоб ее хвалили все люди, а не мы одни, – достойна и по другим многим причинам, но по первой и величайшей причине той, что она любима богами. А что слово наше верно, свидетельствуют распря и суд состязавшихся за нее богов. Если же и боги хвалили ее, то не будет ли справедливо хвалить ее всем людям?
Распря – известный миф об основании Афин, за которое спорили Афина и Посейдон. Посейдон смог дать только соленую воду, тогда как Афина – дерево питательных оливок. Так город стал городом Афины, иначе говоря, при всем своем морском могуществе мог опираться и на внутренние ресурсы, что выражено во многих памятниках афинского самосознания, например в надгробной речи Перикла, приводимой у Фукидида: «мы любим красоту без излишеств и любим мудрость без изнеженности» – противопоставление афинской скромности персидской роскоши.
Вторая похвала ей, по праву, та, что в те времена, когда вся земля производила и рождала различных животных, зверей и быков, – наша страна не выводила на свет диких зверей и являлась чистою; из животных выбрала и родила она человека – животное, превышающее всех прочих разумением и одно признающее правду и богов.
Не выводила на свет диких зверей – Аттика – одна из наименее лесистых частей Греции.
Правда (греч. «дике») – сложное понятие, изначально значившее возмездие или расплату, означающее как правосудие, так и признание правомочности суда, поэтому включающее в себя и богопочитание, признание того, что боги могут осудить за дурной поступок.
Великая сила этого слова состоит в том, что та же земля произвела их и наших предков; ибо все рождающее имеет пищу, годную для того, что от него рождается. Потому узнается и женщина, действительно ли родила она или не родила, а только подложная, что для рожденного она не имеет источника пищи (молока). Так это-то удовлетворительное доказательство представляет и наша земля – наша мать, что ею рождены люди; так как она одна и первая в то время произвела человеческую пищу – пшеницу и ячмень, чем прекрасно и в совершенстве питается человеческий род, доказывая, что родила это животное действительно она. Такие доказательства еще более надобно прилагать к земле, чем к женщине; потому что в беременности и рождении не земля подражает женщине, а женщина – земле. И на этот плод земля наша не скупилась, но уделяла его и другим; а потом своему порождению даровала новое порождение (оливковое) масло – помощь в трудах. Вскормивши же и вырастивши его до совершеннолетия, она привела к нему правителей и учителей – богов, которых имена здесь можно пропустить; ибо мы знаем, что они устроили нашу жизнь, преподав нам первым, для ежедневных нужд, искусства и научив нас, для охранения страны, приобретать и употреблять оружие.
Нужда (греч. «диета») – означает повседневные потребности, как правило, скромные, и вообще регулярный образ жизни, откуда современное значение слова «диета».
Приобретать – в греческом языке имеет общее значение «делать приобретением», все равно, покупая или создавая собственными руками.
Быв рождены и таким образом воспитаны, предки этих умерших жили в устроенной форме правления, о которой следует кратко упомянуть; потому что форма правления есть пища людей – хорошая добрым, а противная злым. Итак, необходимо показать, что жившие прежде нас вскормлены в форме правления хорошей, что чрез нее и те были добры, и нынешние, и что ей причастны также умершие.
Устроенная – в оригинале сильнее, буквально «приготовленная», «сервированная», поданная на стол. Как мы говорим «еще горячая новость» или «заварить кашу» в значении «начать политический процесс».
Ведь форма правления и тогда и теперь – та же самая, аристократическая, которою мы и ныне управляемся, и по большей части управлялись во все время. А называет ее – тот демократией, другой – как ему угодно; по истине же это – аристократия, соединенная с одобрением народа. Ведь у нас хотя всегда есть цари, однако ж они бывают то природные, то избранные.
Цари – упоминание «аристократии» и «царей» для нас неожиданно, мы со школы знаем, что в Афинах, за исключением периодов тираний, была демократия. Но Сократ называет «аристократией» и все выборные должности, по-нашему чиновников, а «царями» – архонтов, иначе говоря, как выборных высших чиновников, так и династических жрецов. Хотя реально политические решения определяло народное собрание, но Сократу было важно, что в Афинах существовали все условия для принятия самых лучших политических решений. Сократ, заметим, в других местах критиковал некоторые обычаи афинской демократии, в частности выбор по жребию, считая, что у граждан должно быть свое разумное суждение, так что, может быть, здесь он от лица Аспасии говорит скорее о том, каким государство должно быть, чем какое оно есть.
Предержащая сила города есть народная сходка; а начальствование и власть она всегда вверяет тем, которые кажутся наилучшими, и никто не отвергается ни по слабости, ни по бедности, ни по незнатности отцов, равно и человек с противными качествами не удостаивается чести, как это бывает в других городах. Здесь – одно определение: получать власть и начальство прослывшему мудрым и добрым. Причина же такой формы правления у нас есть равенство рода; ибо прочие города составились из различных и несходных между собою людей; посему и формы правления у них несходны одна с другою: там бывают они тиранские, олигархические; и люди в тех городах живут, почитая себя – иные рабами, иные – господами друг друга.
Тиран – в Древней Греции узурпатор, единоличный правитель не из царского рода. Сократ (и Аспасия) указывает на то, что тирания возникает там, где граждане недостаточно «родовиты», – чтобы потом перевести разговор к более высокому нравственному благородству.
Олигархия – слово имело вполне современный смысл «власть самых богатых людей», Аристотель позднее видел черты олигархии и в институте эфоров в Спарте. Как мы видим, уже Сократ связывает развитие рабовладения с развитием олигархии.
Напротив, мы и наши, родившись все, как братья, от одной матери, не хотим быть ни рабами, ни господами одни других; но равнородство по природе заставляет нас искать равнозаконности по закону, и никому иному не уступать, разве увлекаясь молвой об уме и доблести. Таким-то образом отцы их и всей нации, и сами эти, благорожденные и воспитанные во всякой свободе, проявили много дел прекрасных для всех людей, – проявили частно и обществом – в той мысли, что для сохранения свободы должно сражаться с греками за греков, а с варварами за целую Грецию.
Равнозаконность (исономия) – важнейшее политическое понятие демократических Афин, подразумевавшее невозможность какого-либо человека и группы узурпировать власть. Имелось в виду не современное политическое равенство в рамках демократических институтов (равное голосование и т. д.), но такое участие каждого гражданина в делах государства, которое не позволяет никому присвоить себе слишком много власти в ущерб другим гражданам.
Теперь мало времени, чтобы достойно рассказать о войне их против Евмолпа, амазонок и других, еще прежде угрожавших нашей стране, и о том, как они помогали аргивянам против кадмеян и гераклидянам против аргивян. О доблести их довольно уже вспоминали и музыкально всем передали поэты.
Евмолп – мифологический царь Элевсина, сын Посейдона. Его имя означает «добрый в пении», то есть прославляемый песнями, былинный, или «хорошо поющий», то есть устанавливающий песенное богослужение, указывает на соединение жреческого и царского достоинств в крито-микенскую эпоху. Далее упомянуты полумифологические войны, сведения о которых приводятся у Геродота.
Если же и мы решились бы прозаическим словом украшать те же подвиги, то, может быть, явились бы на втором плане. Итак, об этом, по означенной причине, мне кажется, можно умолчать, хотя и это имеет свое достоинство. Но о том, чего не брал за предмет ни один поэт и за что, хваля достойных, не увенчал их достойною славою, – что остается в забвении, – о том, мне кажется, надобно вспомнить в похвальной речи и вызвать других, которые бы, соответственно делам, изложили это в одах и в иных стихотворениях.
Прозаическое – в оригинале «простое», «ровное», в противовес поэзии как украшенной речи, с ее музыкальностью и необычными словоупотреблениями. Противопоставление прозы как безыскусной практической речи и поэзии как украшенной и выделанной речи лежит в основе античных, средневековых и ренессансных поэтик. Можно сопоставить это с противопоставлением простого шага и танца или голой доски и узора. Сократ утверждает, что прозаическая похвала оказывается «на втором плане», так как гимническая поэзия всегда заведомо в центре внимания.
Дела – обычный предмет прозы, события («практическое»), имеющие моральные значения. Здесь видна ирония: поэты не воспевают многие дела, потому что они думают не об истине, а о внимании со стороны людей и богов. Не следует смешивать дела с «фактами», по-гречески «энергиями», как называются эффекты в том числе поэтической речи, а не только человеческого действия.
Из дел, о которых я говорю, первое место занимают следующие. Когда персы, владычествуя над Азией, порабощали и Европу, тогда удержали их выходцы из здешней страны – предки наши; поэтому справедливость требует вспомнить о них первых и восхвалить их добродетель. Но кто намерен хвалить хорошо, тому надобно говорить, вращаясь своим словом в том времени, в которое вся Азия раболепствовала уже третьему царю. Первый из них, Кир, освободив своим умом сограждан своих, персов, вместе с этим поработил и господ их мидян, и овладел прочею Азией до Египта; потом сын его завоевал Египет и Ливию, сколько она была доступна; третий же, Дарий, сухопутно распространил свое царство до пределов скифских, а на кораблях овладел морем и островами, так что никто не смел противиться ему, – порабощены были умы всех людей. Столько-то великих и воинственных народов покорено было персидскою монархией!
Выдумав предлог, будто мы имели замыслы в отношении к Сардам, Дарий обвинял вас и эретрийцев и, на судах и кораблях, которых было триста, послал пятьсот тысяч войска под предводительством Датиса, сказав ему, чтобы он, если хочет иметь голову на плечах, на возвратном пути привел пленных эретрийцев и афинян. Приплыв в Эретрию, где из тогдашних эллинов были люди, в военном деле знаменитейшие и немалочисленные, Датис в течение трех дней овладел ими и проследил всю их страну так, чтобы никто не ушел. Пришедши к пределам Эретрии, воины его протянулись от моря до моря и, схватившись за руки, прошли чрез всю эту область, чтобы могли сказать царю, что никто из нее не ушел. С таким же намерением из Эретрии прибыли они в Марафон, думая, что им легко будет забрать и афинян, застигнутых тою же самою необходимостью, какою и эретрийцы.
Эретрия – город на острове Эвбея, стратегически важный для Афин.
Между тем как то совершалось, а это предпринималось, никто из эллинов не подавал помощи ни эретрийцам, ни афинянам, кроме лакедемонян. Да и эти пришли в последний день сражения; все же прочие, пораженные страхом, помышляя в настоящее время о собственном спасении, молчали. Вот тогда-то кто жил бы, так узнал бы, каковы по доблести были марафоняне, встретившие силу варваров, наказавшие за высокомерие всю Азию и поставившие прежде всех варварские трофеи, став вождями и учителями других, что персидская армия была не непобедима и что всякая многочисленность и всякое богатство уступают добродетели.
Марафоняне – всем известные 300 спартанцев.
Трофеи – памятники, созданные из отнятого у потерпевших поражение врагов оружия. Тогда «варварские трофеи» – составленные из оружия варваров.
Добродетель и доблесть выражаются в греческом языке одним словом «арете», которое можно переводить как «отменное качество», «высокое качество». В русском языке «добродетель» – слово слишком книжное, а «доблесть» – слишком воинское, и если мы представим соединение этих понятий в едином, что-то вроде «внутренняя сила», «достойное поведение, идущее изнутри», мы поймем смысл этого слова.
Поэтому тех мужей я называю отцами не только наших тел, но и свободы, как нашей, так и всех живущих на этом материке; ибо взирая на сие дело, эллины отваживались на опасность и в последующих сражениях за свое спасение и были учениками марафонян.
Материк – любая не островная суша, скорее всего, означает здесь всю не островную Грецию, включая малоазиатские колонии, а не только географическую Грецию, так как дальше названы сражения против персов при Саламине и Артемисии, обеспечившие господство Афин в греческом мире. Далее Сократ и говорит об «одноязычных» городах – то есть Афины защищали всех говорящих на греческом языке.
Итак, лучшую дань речи надобно посвятить выдержавшим морское сражение и победившим при Саламине и Артемисии. Ведь о тех мужах иной мог бы рассказать многое: какие выдержали они нападения на суше и на море и как эти нападения были грозны; но я упомяну о том, что кажется мне и того превосходнее и что совершили они вслед за подвижниками в деле марафонском. <…>
Но тяжесть этой-то войны против варваров истощила весь город, хотя велась им как за себя, так и за прочие одноязычные города. Когда же наступил мир и наш город был почтен, – восстала против него (что в отношении к благополучнейшим из людей обыкновенно случается) сперва зависть, а за завистью ненависть. И это против воли поставило его в войну с эллинами.
Эллины – спартанцы (лакедемоняне), с которыми афиняне начали войну за власть над Беотией, с самого начала признавались эллинами (греками), в отличие от македонцев, не сразу признанных эллинами.
После сего, по случаю воспламенившейся войны, афиняне вступили в сражение с лакедемонянами при Танагре, за свободу Беотии. Сражение колебалось; но последняя битва решила дело: одни отступили и удалились, оставив беотян, которым помогали; а наши, на третий день одержав победу при Иноситах, справедливо возвратили несправедливо изгнанных.
Они первые после персидской войны, помогая воюющим за свою свободу эллинам против эллинов, явились мужами доблестными, освободителями тех, кому помогали, и за то легли первые в этом памятнике, которым почтил их город. После того, когда возгорелась война великая и все эллины, вооружившись против афинян, разоряли их страну и воздавали им недостойную благодарность, – наши, победив их в морском сражении и взяв у них в Сфагии лакедемонских военачальников, которых могли бы умертвить, пощадили их, отдали и заключили мир – в той мысли, что с единоплеменниками надобно воевать до победы и не губить общего блага эллинов, потворствуя гордости своего города, а с варварами – до истребления их. <…>
Общее благо – в оригинале просто «общее», что можно понять как общий интерес, общую заинтересованность в мире или общий порядок взаимоотношений.
О делах таких мужей, каковы здесь лежащие, равно как и о других, сколько ни умерло их за отечество, говорено уже было много прекрасных речей, но остается еще более – прекраснейших; ибо не достало бы многих дней и ночей тому, кто захотел бы проследить все это. Итак, всякий человек, помня о них, должен передавать их потомкам, чтобы они на войне не оставляли места своих предков и не отступали назад, побеждаемые злом. Да я и сам, о дети мужей доблестных, как теперь прошу, так и в другое время, когда бы ни случилось встретиться с вами, буду просить вас, буду напоминать и приказывать вам, чтобы вы были людьми самыми отличными. Теперь же считаю долгом сказать то, что внушали нам отцы, передавать остающимся, когда последние будут в опасности подвергнуться какому-нибудь несчастью. Я выскажу вам, что слышал от них самих и что сами они, если бы могли, судя по тогдашним их словам, сказали бы вам. Представляйте же, что они слышат мои завещания. Вот слова их.
Дети! что у вас были родители добрые, о том свидетельствует настоящее торжество. Могли мы худо жить, но предпочли лучше хорошо умереть, прежде чем покрыли бы бесславием вас и позднейших потомков, прежде чем посрамили бы наших отцов и весь прежний род, – предпочли в той мысли, что кто срамит своих, тому – жизнь не в жизнь, и что никто ни из людей, ни из богов не будет ему другом, – на земле ли он умер или под землею. Итак, помня наши слова, вы, если подвизаетесь и в чем другом, должны подвизаться доблестно, зная, что все приобретения и занятия без этого постыдны и худы. Ведь ни богатство не доставляет блага тому, кто приобрел его малодушно, – ибо такой богатеет другим, а не себе, – ни красота телесная и сила не к благообразию служат тому, кто труслив и зол, а к безобразию, – ибо кто имеет эти свойства, тот становится еще более заметным, когда обнаруживает трусость. Всякое же знание, отдельно от справедливости и другой добродетели, представляется плутовством, а не мудростью.
Малодушно – буквально «не мужественно», «не по-мужски», означает прежде всего – отказавшись от выполнения долга, военного или гражданского, например отказ занять должность в расчете на жизнь частного человека и частную прибыль. Малодушию противостоит «великодушие», означающее, прежде всего, готовность оказаться на месте, требующем геройства, готовность к служению и подвигу, что-то вроде гражданской смелости как готовности занять высокое положение, например принять на себя командование армией. Это не имеет прямого отношения к нашему расхожему пониманию великодушия как щедрости и снисходительности начальника.
Посему и прежде, и после, и во всякое время должны вы усердно стараться, как бы знаменитостью превзойти и вас, и предков. А когда нет, – знайте, что если доблестью мы победим вас, эта победа покроет нас стыдом; если же, напротив, будем побеждены вами, – это поражение доставит нам счастье. А особенно были бы мы побеждены и вы победили бы нас тогда, когда бы оказались готовыми не злоупотреблять славою предков и не помрачать ее, зная, что для человека, имеющего о себе некоторое понятие, нет ничего постыднее, как выдавать себя почтенным не за себя, а за славу предков. Честь предков для потомков есть, конечно, прекрасное и великолепное сокровище: но пользоваться этим сокровищем их богатства и почестей и, по недостатку собственных своих стяжаний и славных дел, не передавать их потомкам – постыдно и малодушно. Если вы будете стараться об этом, то, как друзья наши, когда потребует того неизбежная судьба, перейдете к нам, друзьям: напротив, кто пренебрежительно будет воспринимать нас и ставить ни во что, того никто благосклонно не примет. Да будет сказано это нашим детям.
А отцов наших, у кого они есть, и матерей всегда должно увещевать, чтобы они как можно легче переносили случившееся несчастье и не присоединяли своего сетования, – ибо умершие не имеют нужды в прибавке плачущих, случившееся бедствие и само будет достаточно для возбуждения слез, – но были здравомысленнее и спокойнее, помня, что чего они просили себе, как величайшего блага, тому самому боги и вняли. Ведь не бессмертия просили они своим детям, а доблести и знаменитости, – и дети получили эти величайшие блага.
Знаменитость – добрая слава, слава в потомках, в отличие от нашего представления о знаменитостях, которых могут забыть уже через несколько лет.
Но чтобы все в жизни смертного человека выходило по его мыслям, – это нелегко. Мужественно перенося несчастья, они, как отцы действительно мужественных детей, и сами покажутся такими же; а поддавшись скорби, возбудят подозрение, что либо мы дети не этих отцов, либо хвалящие нас ошибаются. Между тем не должно быть ни того ни другого; но те, первые, пусть особенно хвалят нас самым делом, показывая в себе поистине таких отцов, которые являются мужами мужей. Ведь старинная пословица: ничего слишком, кажется, заключает в себе прекрасную мысль; ибо это, в самом деле, хорошо сказано.
Ничего слишком – поговорка, приписываемая Хилону, одному из семи мудрецов древности, была на фронтоне храма Аполлона в Дельфах, как и надпись «Познай себя». Имеется в виду запрет на излишества, которые могут оскорбить богов.
У кого все, относящееся к счастью, или почти к счастью, зависит от него самого, а не от других людей, которых счастье или несчастье по необходимости увлекает за собою и его судьбу; того жизнь устроилась превосходно, тот рассудителен, тот мужествен и благоразумен, тот, – прибывают ли деньги или дети, или убывают, – остается верен этой пословице и, веря ей, не будет слишком ни радоваться, ни печалиться.
Почти к счастью – буквально «близко к счастью», имеется в виду не «неполное счастье», а «приближение к счастью», ожидание счастья, как мы ожидаем скорой выплаты или скорого приезда друга.
Как должен выступать свободный человек
Так что у них, как ты сказал, всегда есть досуг, и они в тишине досуга рассуждают.
Досуг – важная категория античной культуры, означавшая в том числе возможность заниматься философией. Досуг противопоставлялся «недосугу» как необходимости постоянно принимать срочные решения в делах управления, торговли или суда, тогда как досуг давал возможность мысли не зависеть от срочности, развертывать ее по ее внутренним законам.
Подобно нам, в третий уже раз теперь принимающимся за речь после речи, и они, когда привзошедшая нравится им, как и нам, больше, чем предлежащая, не заботятся, длинно или коротко говорят о ней, только бы найти истину. Но говорящие всегда при недосуге, – как бы увлекали их водяные часы, – не позволяют себе рассуждать, о чем желали бы: тут стоит противник, со своею необходимостью и с читаемым обвинением; кроме этого ничего нельзя говорить, и это называют очною ставкой.
Водяные часы (клепсидра, букв. «похититель воды») – прибор для измерения времени выступлений в суде, где регламент был весьма ограниченным. Вода по капле шла из одного сосуда в другой. Наше выражение «время истекло» напоминает о клепсидре, хотя поддерживается и более общим представлением о времени как изменчивом потоке.
Необходимость – неотложное дело, скажем, судебный иск; слово может иметь как логический смысл (неопровержимые доказательства), так и фактический (принуждение извне).
С речью здесь обвиняемый всегда обращается к господину, сидящему и держащему в руке свиток прав, и препирательств никогда не бывает о стороннем, а о самом деле; часто подвизаются и из-за души. В числе этих случаются люди вкрадчивые и острые, умеющие господину польстить словом и угодить делом, – души маленькие и неправые. Ведь рабство с молодости отнимает у них развитие, прямоту и независимость, заставляя их кривить и в еще нежные души вселяя великое опасение и страх; не умея совмещать этого страха и опасения с справедливостью и истиною и тотчас обращаясь ко лжи и к обидам друг другу, они крайне искажаются и портятся; и таким образом, не имея ничего здравого в уме, из детей становятся мужами, полными убеждения, что вместе с тем сделались они сильными и мудрыми. Эти-то таковы, Феодор; но хочешь ли, рассмотрим и людей нашего сонма? или, оставив их, опять возвратимся к своему предмету, чтобы, как сейчас только говорили, не злоупотребить и нам слишком много свободою и изменчивостью речей?
Прямота – в античности признаком свободного человека считалась стройность, легкая и уверенная походка, хорошая осанка и приятные жесты; неуклюжесть, зажатость или, наоборот, развязность говорили о рабском происхождении или тиранических намерениях. Стройность говорила о счастье, о легкости, подобной легкости богов. Такое понимание осанки стало наследием античности в нашей культуре, например, поэт-эмигрант Георгий Иванов заметил о членах сталинского Политбюро: «кривые рты, нескладные тела» – страх за свою жизнь и зависимость от тирана сделали рабской их осанку и движения.
Кто такие софисты, согласно Сократу
Впрочем, распознавание этого рода, правду сказать, должно быть не многим легче, как и рода богов. По невежеству прочих людей, они представляются мужами очень разновидными; часто посещают города, – говорю не о поддельных философах, а о действительных, которые на жизнь дольнюю смотрят сверху, – и одним кажутся людьми ничего не стоящими, а другим – достойными всего; иные воображают их как политиков, иные – как софистов, а иные думают о них, как о людях совершенно сумасшедших. Впрочем, приятно было бы получить сведение от нашего иностранца, если ему угодно: чем почитают и как называют это в тех местах?
Род богов – имеется в виду запутанность мифологии, разные версии мифов об одних и тех же богах, в которых так же трудно разобраться, как в занятиях софистов.
Разновидные – можно понять также как «всевозможные» и «вездесущие».
Действительные – буквальное «по существу», в отличие от «поддельных», точнее, притворных (буквально «вылепленных», «вымышленных», как мы говорим о художественном вымысле). Сократ имеет в виду, что софисты действительно занимаются философией и имеют необходимые знания, но другое дело, что единого мнения о них нет, а значит, их репутация вредит и репутации самой философии.
Политик – не только государственный или общественный деятель в узком понимании, но любой, занимающийся делами полиса. Соответствует таким нашим понятиям, как эксперт, консультант, инженер, планировщик, хозяйственник, специалист по городской жизни, социальный работник и т. д. Политика противопоставляется тогда экономике как ведению домашнего хозяйства, семейным делам. Обсуждению того, кто такой «политик», посвящен одноименный диалог Платона, но в нем Сократ говорит только вступительную реплику, а саму беседу ведет Сократ Младший – вероятно, не родственник, а просто тезка Сократа, названный «младший» в смысле менее известный и менее авторитетный.
Сумасшедших (греч. «маньяках») – так как привилегии философов и софистов наследовали привилегиям жрецов, то недоброжелатели могли приписывать им харизматический авторитет, близкий экстатическому помешательству, невнятному вещанию в экстазе.
Каким должно быть государство
Главное в моих вчерашних речах о государстве заключалась, кажется, в вопросе: какое и в составе каких мужей, по моему мнению, бывает оно наилучшее?
Вчерашних речах – самый большой диалог Платона, «Государство», состоящий из десяти книг. Под государством понимается не только система власти, но и вся жизнь страны, за исключением экономики, относящейся к домашнему хозяйству: поэтому в этом диалоге обсуждаются не только политические институты, но и все стороны жизни множества людей сообща, включая то, что мы бы назвали наукой, культурой и образованием.
Не отделили ли мы в нем сперва дело землепашцев и все другие искусства от рода людей, имеющих быть воинами?
Землепашцы – самые многочисленные представители сословия ремесленников, в противовес политической элите («мудрецам», законодателям) и квалифицированным исполнителям государственной воли («стражам» – одновременно армии, полиции и инженерной службе страны).
И, применительно к природным наклонностям, давая каждому лишь одно подходящее по свойствам занятие и одно искусство, о людях, обязанных вести за всех войну, сказали, что им следует быть только стражами города, вне ли его кто, или внутри, вздумает злодействовать; но судить милостиво им подвластных, как друзей по природе, и быть строгими единственно к встречающимся в битвах врагам.
Природные наклонности – в оригинале проще, «природа», имеется в виду то, каким человек вырос. Предлагаемое далее преобразование армии в полицию и «спецназ» как раз имеет в виду, что воинственность не должна поощряться, но если в природе человека решительность, то ее можно превратить в искусство быстрого принятия правильных решений.
Ведь природа-то души у стражей, – как мы, думаю, говорили, – должна, с одной стороны, быть раздражительною, с другой – преимущественно философскою, чтобы они могли являться в отношении к одним насколько следует кроткими, а в отношении к другим строгими.
Раздражительный – буквально «гневоподобный». Греческое слово для гнева, «тюмос», того же корня, что русское «дым», как бы заволакивающее душу раздражение, которому нельзя противостоять, идущий из ноздрей дым, как у дракона, поднимающийся в мозг пар, заставляющий сердиться и усиленно, энергично действовать. Сократ считает, что раздражительность нужно дополнять «философией», иначе говоря, внимательностью и выдержкой.
А что же по поводу воспитания? Не то ли (сказали мы), что они должны быть воспитаны и в гимнастике, и в музыке, и во всех науках, какие пригодны им?
Гимнастика – физические упражнения, которые выполнялись без одежды, в отличие от специальных военных тренировок. Гимнастика рассматривалась не просто как оздоровительное занятие, но как приобретение навыков общения со сверстниками, примерно как сейчас рассматриваются летние лагеря. Музыка – это не только искусство игры на музыкальных инструментах, но и все искусства Муз, развивающие навыки индивидуальной самопрезентации (представления себя на публике).
Воспитанные же таким-то образом не должны думать о приобретении в личную собственность ни золота, ни серебра, ни другого какого бы то ни было имущества, но, как союзники (граждан), получая от охраняемых ими сторожевую плату, достаточную для людей умеренных, обязаны издерживать ее сообща, содержаться столом и жить вместе, и, не предаваясь иным занятиям, всегда заботиться о добродетели.
Стол – общее питание, знаменовавшее равенство всех. Этот идеал реализовывало и христианство в виде «трапез любви», благотворительных обедов, которые и сейчас осуществляются в церквях (скажем, «поминание на канун» в православных церквях в России).
Равным образом мы упомянули и о женщинах, что они близки по природе к мужчинам; что поэтому все общественные занятия надобно приспособить и к ним, и всем им назначить общее (с мужчинами) дело как на войне, так и в других родах жизни.
Общественные занятия – все, кроме домашнего хозяйства, включая военное дело, управление, образование, строительство и т. д.
Но что еще о деторождении? По необычайности положений, не памятно ли нам то, что, в отношении браков и детей, постановили мы общее все для всех, в тех видах, чтобы ни для кого не было собственного своего родства, но все считали всех сродниками, – именно, сестрами и братьями – тех, кто находится в соответственном тому возрасте, – родившихся раньше и старейших – отцами и родителями отцов, а позднейших по рождению – детьми и отродием детей?
Общность детей – идеал «Государства», более всего критиковавшийся в этом проекте Сократа-Платона. Конечно, это требование недопустимо, исходя из наших представлений о свободе личности, и нам общность детей напоминает скорее антиутопию, хотя могла рассматриваться и как часть утопии в виде или политической прагматики (янычары в Османской империи, кантонисты в Российской империи, воспитанники детских домов в СССР, «исчезнувшие» в Латинской Америке) или сообществ «коммунистического» типа (монастыри, коммуны, хозяйства фурьеристов и толстовцев, общежития и лофты хиппи и т. д.).
А чтобы по возможности сряду же рождались у нас люди с природою наилучшею, не помним ли, мы говорили, что правители и правительницы должны, для устройства браков, хитро придумать такие жребии, по которым худые и добрые, те и другие, соединялись бы отдельно с подобными себе, так чтобы, причиною сочетания почитая случай, они из-за этого не питали друг к другу никакой вражды?
Жребии – наименее удачное из всех предложений платоновского Сократа, напоминающее сразу о евгенике, искусственном отборе в нацистском Третьем рейхе и в антиутопиях. Этот тезис напоминает нам, что и великие философы иногда бывали поспешны в своих проектах.
Что же? не изложили ли мы все уже дело по-вчерашнему, обозрев его снова в главных чертах? Или чувствуем недостаток еще в чем-нибудь, любезный Тимей, что было сказано, а теперь пропущено?
Так затем выслушайте, по поводу рассмотренного государства, какое производит оно на меня впечатление. Это впечатление-то у меня такого же рода, как если бы кто, смотря на прекрасных животных, воспроизведенных ли живописью или действительно живых, только остающихся в спокойном состоянии, желал видеть, как они движутся и совершают в борьбе те действия, которые естественно совершать их телам.
Живопись – в собственном смысле искусство изображать живых существ, человека или животных, в отличие от декоративного письма красками. С античной точки зрения «Рожь» Шишкина была бы декорацией, а его же при участии Савицкого «Утро в сосновом лесу» – живописью. Но мы так не судим, потому что знаем, как прекрасно художники умеют оживлять всю природу.
Так настраивает и меня рассмотренный нами город. Ведь с удовольствием послушал бы я, если бы кто раскрыл словом, как наш город, решаясь, по обстоятельствам, вести войну, подвизался бы в этой борьбе против других городов, и как в течение войны, и в совершении самых дел, и в словесных сношениях, по отношению к каждому из городов, вел себя достойно своего образования и воспитания.
В этом-то, Критий и Гермократ, я не доверяю сам себе, буду ли в силах достаточно восхвалить тех мужей и тот город. Впрочем, что касается меня, это и не удивительно; но такое же мнение получил я и о поэтах, – как живших в древности, так и живущих теперь. Я не унижаю рода поэтического; но всякий ясно видит, что подражающая масса, в каких воспитана понятиях, тому легче и лучше подражает; а тому, что встречаешь вне условий своего воспитания, трудно с успехом подражать и делами, а еще труднее словом.
Масса – буквально «этнос», люди, объединенные единым происхождением и обычаями. Сократ и Платон не раз упрекали поэтов и исполнителей в том, что они слишком следуют обычаям и превращаются в закрытую корпорацию, и потому невосприимчивы к новым философским достижениям.
Род же софистов почитаю я хотя и очень опытным в красноречии и других прекрасных искусствах, но боюсь, как бы эти люди, бродящие по городам и нигде не основывающие себе собственного жительства, не ошибались в своих догадках, как и что, на войне и в битвах, должны делать и говорить философы и вместе политики, при их деятельных и словесных сношениях с другими.
Бродящие по городам – софисты преподавали и публично выступали для заработка, поэтому часто гастролировали со своими риторическими «шоу» и «коучингами», что для Сократа было сомнительным занятием – значит, они не вполне пригодились своему городу.
Потому остаются люди вашего звания, которым и по природным свойствам и по воспитанию доступно то и другое. Ведь этот Тимей, – гражданин Локров, благоустроеннейшего города в Италии, своим богатством и происхождением не уступающий никому из тамошних, – достиг в городе величайшей власти и почестей, и в философии, всей вообще, поднялся, по моему мнению, до высшего предела.
Локры – греческий город в Калабрии, на юге Италии, которому здесь Сократ приписывает предельную «евномию», правильное правовое устройство («благоустройство»). В греческих городах на юге Италии были влиятельны ученики и последователи Пифагора. Тимей был пифагорейцем и далее в одноименном ему диалоге излагал теорию устройства мироздания, близкую Пифагору с его геометрическим пониманием природной и социальной гармонии. Как краткий пересказ «Тимея» процитируем стихотворение другого переводчика этого диалога, академика С.С. Аверинцева, лирически подытожившего впечатления от проделанной работы:
Да, в хрустале разумном ока
Огонь пылает, а ведь он
Над этой головой высоко
Уж был от века разожжен.
Сойди в глухие колыханья
Осенних вихрей и дыши,
Колебля волнами дыханья
Круговращения души.
Ведь округленный череп – сфера,
Где лун вершится поворот,
И правит мысли нашей мера
Движенья звезд и токи вод, -
Тех волн морских, чья соль от века
Сочится по извивам жил,
Чтоб в утлом теле человека
Весь мир расчисленный ожил!
О Критии тоже всё мы здесь знаем, что ему очень не чужды предметы, о которых говорим. Что, наконец, Гермократ ко всему этому способен и по природе и по воспитанию, в том убеждает нас множество свидетельств.
И потому-то вчера, склоняясь на вашу просьбу рассмотреть вопрос о государстве, я охотно уступил вам, зная, что, если вы захотите, никто удовлетворительнее вас не раскроет дальнейшее. Ведь из нынешних одни только вы могли бы, поставив город приличным образом в войну, дать о нем справедливый во всех подробностях отчет. Так вот, раскрыв то, что мне было задано, я задал и вам, в свою очередь, урок, о котором говорю. Вы согласились, по взаимному между собою уговору, заплатить мне сегодня за мои исследования гостеприимным словом: вот для этого я и явился теперь сюда, принаряженный, и совершенно готов принять угощение.
Угощение (греч. «ксения») – сувенир, подарок, который мог быть равно от хозяина гостю и от гостя хозяину, он устанавливал между ними дружеские и доверительные отношения. У нас сейчас такой обычай обмена подарками не особо распространен, мало кто из хозяев готовит ответные подарки гостям, идущим с подарками (хотя и угощает их за свой счет), а в дипломатии обмен подарками обязателен.
Что должен делать просвещенный правитель
(Слушаюсь) моего и твоего согражданина, сына Писистратова из дема филедского, Гиппарха, который между детьми Писистрата был самым старшим и самым мудрым.
Гиппарх (? – 514 до н. э.) – афинский тиран, сын тирана Писистрата (ок. 602–527 до н. э.). Его жена Фия способствовала приходу Писистрата к власти: в костюме Афины она въехала в город на колеснице вместе с Писистратом, и афиняне поверили, что это было действительное явление богини.
Этот Гиппарх показал много и других прекрасных опытов мудрости, он первый принес на эту землю и поэмы Гомера и заставил рапсодов преемственно читать их по порядку на панафинеях, как делают они это и теперь. Он же привез в наш город и Анакреона Теосского, послав за ним пятидесятивесельное судно; а Симонида Кеосского всегда имел при себе и располагал его к тому великими наградами и дарами.
По порядку – по повелению Писистрата был создан канонический текст «Одиссеи» и «Илиады», положенный в храме, к которому должны были обращаться все, кто делали его копии, в том числе и рапсоды, бродячие певцы, исполнявшие эпос.
Анакреон Теосский (ок. 570 – ок. 480 до н. э.) – античный лирик, ямбический насмешник и моралист. Его репутация певца вина и любовных наслаждений – позднейшая, связанная в основном с его долгожительством и якобы гедонизмом, позволившим ему прожить долго, чем с действительными темами его стихов, большая часть из которых не дошла до нас.
Пятидесятивесельное судно (пентеконтера) – имело репутацию пиратского корабля.
Симонид Кеосский (ок. 557 – ок. 468 до н. э.) – античный лирик, дифирамбист, изобретатель мнемоники – искусства ассоциативной памяти, позволявшей заучивать большие тексты. Симонид известен афористичностью своих элегий.
Это делал он, желая образовать граждан, чтобы управлять ими, как наилучшими, и не считал нужным завидовать кому-нибудь в мудрости, так как был человек прекрасный и добрый. Когда же жители городские вышли у него образованными и удивлялись его мудрости, – он задумал дать образование и жителям сельским; а для этого по дорогам – и среди города и по демам – поставил гермы, потом из запаса своей мудрости, какая частью была изучена, частью изобретена им самим, избрал по своим мыслям наимудрейшее и, изложив это в элегиях, свои стихотворения и образцы своей мудрости начертал на тех гермах, чтобы граждане его не удивлялись уже мудрым надписям дельфийским, каковы: «познай себя», «ничего слишком» и другие подобные, но считали более мудрыми изречения Гиппарха и, при прохождении взад и вперед мимо герм, перечитывая начертанное на них и наслаждаясь мудростью Гиппарха, приходили из деревень для образования себя и во всем прочем.
Герма – статуя Гермеса, ставилась в сельской местности как идол для привлечения прибыли и хорошего урожая, форма столба с бюстом изначально напоминала об оплодотворении земли.
Элегия – в античности стихотворение моралистического содержания, иногда остроумного, иногда саркастического, вообще стихотворные поучения, написанные каноническим размером, элегическим дистихом. В новое время элегиями стали называть печальные стихи: морализация стала пониматься как источник пессимизма.
Надписей было две. На левой стороне каждой гермы написан был эпиграмматический стих, говорящий, что он стоит на средине между городом и демом, а на правой:
Правило Гиппарха: водись помыслом правды.
На других гермах написаны другие стихотворения, и было много прекрасных. Так, например, на стириакской дороге надпись говорила:
Правило Гиппарха: друга не обманывай.
Посему я никак не решился бы обмануть тебя, моего друга, и не послушаться того, столь мудрого человека, ради которого афиняне, и по смерти его, находились три года под владычеством брата его, Гиппия.
Философия стоит выше частных знаний
Итак, видишь, не правильно ли я в самом деле, по твоему мнению, говорил, утверждая, что стяжание-то всех частных знаний, если оно имеется у кого-нибудь без знания о наилучшем, должно быть, мало пользует, а больше вредит тому, кто его имеет? <…>
Следовательно, и город и душа, если они намерены жить правильно, должны держаться этого знания – точно так, как больной держится врача, или желающий безопасно плавать – кормчего, чтобы заранее не овладело душою дыхание ветра; ибо без этого знания, при стяжании ли денег, при крепости ли тела, или при других подобных благах, необходимы бывают, по-видимому, тем большие от всего этого погрешности.
Дыхание ветра – Сократ исходит из буквального значения слова «душа» как дыхание, – и связывает смятение души, не приобретшей знания о добре как таковом, с разыгравшейся на море бурей, в которую попал неопытный корабельщик.
В самом деле, кто приобрел так называемое многознание и многонаучность и увлекается каждою из наук, а беден этим знанием; тот, по всей справедливости, не подвергается ли сильной буре и, проводя время на море без кормчего, надолго ли, думаю, сохранит жизнь? Так-то и здесь, по моему мнению, сбывается изречение поэта, который, укоряя кого-то, говорит:
Много узнал он вещей, но узнал все это худо.
Поэта – цитата из сатирической поэмы «Маргит», приписывавшейся Гомеру.
Почему философ счастлив, даже если он беден
Как мне кажется, Антифонт, ты представляешь себе мою жизнь настолько печальной, что предпочел бы, я уверен, скорее умереть, чем жить, как я. Так давай посмотрим, что тяжелого нашел ты в моей жизни! Не то ли, что я, не беря денег, не обязан говорить, с кем не хочу, тогда как берущим деньги поневоле приходится исполнять работу, за которую они получили плату? Или ты хулишь мой образ жизни, думая, что я употребляю пищу менее здоровую, чем ты, и дающую меньше силы? Или думаешь, что еду, которой питаюсь я, труднее достать, чем твою, потому что она более редка и дорога? Или думаешь, что кушанья, которые ты готовишь, тебе кажутся вкуснее, чем мои мне? Разве ты не знаешь, что у кого еда слаще, тому нет надобности в приправах, и у кого питье слаще, тому нет нужды в напитке, которого нет у него? Что касается гиматиев, как тебе известно, меняющие их меняют по случаю холода и жара, обувь надевают, чтобы не было препятствий при ходьбе от предметов, причиняющих боль ногам: так видал ли ты когда, чтобы я из-за холода сидел дома больше, чем кто другой, или по случаю жара ссорился с кем-нибудь из-за тени, или от боли в ногах не шел, куда хочу?
Гиматий – плащ, надевавшийся поверх хитона, часто дорогой, соответствует нашему «модному пальто» и «мундиру» одновременно. Особенностью гиматия было то, что как надеть его, так и расправить складки, чтобы плащ «смотрелся», можно было только с помощью специально обученного раба – а это значит, что хождение в гиматии означало принадлежность к высокопоставленным лицам. Оратор был обязан выступать в гиматии, примерно как сейчас необходим деловой костюм для бизнес-выступления, и весьма трудно было, жестикулируя руками, не разрушить изначально уложенные складки.
Разве ты не знаешь, что люди, по натуре очень слабого сложения, благодаря упражнениям становятся крепче силачей, упражнениями пренебрегающих, в той области, к которой они подготовляют себя, и легче их переносят? Про меня, как видно, ты не думаешь, что я, всегда приучавший тело упражнениями ко всяким случайностям, переношу все легче тебя, не занимавшегося упражнениями? Если я – не раб чрева, сна, сладострастия, то существует ли для этого, по-твоему, какая-нибудь другая, более важная причина, чем та, что у меня есть другие, более отрадные удовольствия, которые доставляют радость не только в момент пользования ими, но и тем, что подают надежду на постоянную пользу от них в будущем? Но, конечно, тебе известно, что люди, не видящие никакой удачи в своих делах, не радуются; а которые считают, что у них все идет хорошо, – сельское хозяйство, мореплавание или другое какое занятие, – те радуются, видя в этом для себя счастье. Так вот, от всего этого, как ты думаешь, получается ли столько удовольствия, сколько от сознания того, что и сам совершенствуешься в нравственном отношении и друзей делаешь лучше? Я вот всегда держусь этого мнения. А когда нужна помощь друзьям или отечеству, у кого больше времени заботиться об этом, – у того ли, кто ведет такой образ жизни, как я, или такой, который тебе кажется счастьем? Кому легче быть в походе, – кто не может жить без роскошного стола, или кто довольствуется тем, что есть? Кого скорее можно вынудить к сдаче при осаде, – того, кому необходимо все труднодоступное, или довольствующегося тем, что легче всего можно встретить? Похоже, Антифонт, что ты видишь счастье в роскошной, дорого стоящей жизни; а по моему мнению, не иметь никаких потребностей есть свойство божества, а иметь потребности минимальные – значит быть очень близким к божеству; но божество совершенно, а быть очень близким к божеству – значит быть очень близким к совершенству.
Не всякое богатство на пользу
Между тем как мы разговаривали таким образом, сиракузским послам случилось проходить мимо. Посему Эрасистрат, указав на одного из них, сказал:
– Вот это, Сократ, – самый большой богач между всеми сицилиянами и итальянцами. Да и как не быть богатым? – примолвил он. – Земли у него такое множество, и она так плодоносна, что всякий у него может обрабатывать ее в каком хочет количестве. Подобного этому обилия у прочих эллинов и найти невозможно. Кроме того, есть у него и все другое, что составляет богатство, – рабы, кони, золото и серебро.
Видя, что он готов пуститься в болтовню об имениях этого человека, я спросил его:
– А что, Эрасистрат, каким слывет этот человек в Сицилии?
– Слывет он таким, каков и есть, – отвечал Эрасистрат, – это между всеми сицилиянами и итальянцами человек еще более злой, чем богатый; так что спроси кого хочешь из сицилиян, кого почитает он самым злым и самым богатым, – всякий укажет не на другого, а на него.
Находя, что он говорит не о пустяках, но о вещах, почитаемых самыми важными, то есть о добродетели и богатстве, я спросил его:
– Того ли человека назовет он более богатым, у которого есть два таланта серебра, или того, кто владеет стоящим двух талантов полем?
– Я думаю, того, кто владеет полем, – отвечал он.
– Не то же ли самое, – спросил я, – если у кого есть одежды, или ковры, или иные еще более ценные вещи, каких нет у путешественника, – ведь тот будет и богаче?
Подтвердил и это.
– А кто позволил бы тебе выбирать из этого любое, – пожелал ли бы ты?
– Я почел бы это подарком драгоценнейшим, – отвечал он.
– И, конечно, в той мысли, что будешь богаче?
– Так.
– Но вот теперь самым богатым кажется нам тот, кто приобрел вещи самые драгоценные.
– Да, – сказал он.
– Поэтому здоровые должны быть богаче больных, – заключил я, – если здоровье есть стяжание более важное, чем деньги больного. Ведь, конечно, не найдешь никого, кто не почел бы за лучшее быть здоровым, получая малое количество денег, чем болеть, владея сокровищами великого царя, – и это, очевидно, в той мысли, что здоровье гораздо выше денег; потому что иначе оно не предизбиралось бы, если бы не было предпочитаемо деньгам.
– Конечно, нет.
– Но нет ли чего-нибудь, что представлялось бы еще более драгоценным, нежели здоровье, – чего-нибудь такого, что приобретши, человек почитал бы себя богатейшим?
– Есть.
– Так вот, если бы кто теперь подошел к нам и спросил: «Сократ, Эриксий и Эрасистрат! можете ли вы сказать мне, какое у человека самое драгоценное стяжание? Не то ли это, которое приобретши, человек мог бы превосходно судить о том, как лучше вести дела и свои, и друзей своих?» Что сказали бы мы на это?
– Мне-то кажется, Сократ, что для человека всего драгоценнее счастье.
– И не худо-таки, – примолвил я. – Но не тех ли людей признаем мы самыми счастливыми, которые особенно благополучны?
– Мне кажется, этих.
– А не те ли люди отлично благополучны, которые менее всего погрешают как в отношении к себе самим, так и в отношении к другим людям, и совершают весьма много хорошего?
– Конечно.
– А не те ли правильно действуют и наименее погрешают, которые знают зло и добро, что должно делать и чего не должно?
Понравилось и это. <…>
– Что же, если у человека есть и пища, и питье, и одежда, и прочее, что нужно будет ему употребить для своего тела, – потребует ли он еще золота, серебра или чего иного, чем снискивается то, что у него есть?
– Мне кажется, не потребует.
– А не может ли нам представиться, что человек собственно для удовлетворения своего тела не имеет нужды ни в чем таком?
– Может.
– Но если это для такого дела бесполезно, то это же должно ли опять казаться и полезным? – ведь было положено, что для одного и того же дела нельзя быть вещи иногда полезною, иногда бесполезною.
– Да, таково именно было одно и то же – мое и твое положение, – сказал он, – ибо если то самое может когда-нибудь быть для этого полезным, то уже никогда не выйдет опять бесполезным; теперь же то самое служит к совершению дел иногда худых, иногда хороших.
– А я спросил бы: возможно ли, чтобы дело дурное было полезно для совершения чего-нибудь доброго?
– Мне представляется это невозможным.
– Добрыми же делами не те ли называем мы, которые человек совершает посредством добродетели?
– Полагаю.
– Так возможно ли, чтобы человек научился этому, когда он учится при посредстве слова, если вовсе лишается слуха, либо другого чего-нибудь?
– Нет, клянусь Зевсом; мне не кажется.
– В числе вещей, полезных для добродетели, не представляется ли нам и слух, – если добродетель изучима посредством слуха, которым мы пользуемся при учении?
– Видимо.
– Поэтому если медицина может вылечить больного, то не может ли иногда и медицина представляться нам полезною для добродетели, как скоро врачебными средствами восстановляется слух?
– Да и ничто не препятствует.
– Так не можем ли мы опять, вместо денег, приобрести медицину, – когда деньги кажутся нам вещами, полезными для добродетели?
– Очень можем и это, – сказал он.
– Да и не то ли уже, подобным образом, чрез что мы достаем деньги?
– Без сомнения, всё.
– Но не кажется ли тебе, что серебро человек может доставать коварными и бесчестными делами, а за серебро слушать медицину, чего прежде не мог, и, приобретши познания, злоупотреблять ими в отношении добродетели, или чего другого?
– По моему мнению, конечно, может.
– Стало быть, коварное-то дело не полезно для добродетели?
– Не полезно.
– Следовательно, нет необходимости, чтобы то, чем снискиваем мы полезное для каждого дела, само было полезно для того же; ибо иначе показалось бы, что для дел добрых полезны и дела коварные.
Здесь поставлен важный вопрос, может ли порочное действие привести к добрым результатам. В истории философии этот вопрос часто решался положительно, достаточно указать на «невидимую руку рынка» Адама Смита и «хитрость разума» Гегеля. Но для Сократа важно, что на одной добродетели утверждается другая добродетель, поэтому лучше обратиться к добродетели, чем ждать, пока порок приведет к добродетели через множество опосредований.
Почему Сократ подчинился смертному приговору
Значит, ты нарушаешь заключенные с нами условия, сказали бы они (значит), и забываешь о своем согласии, которое дал и не по необходимости, и не по действию обмана, и не потому, что имел мало времени для размышления. В продолжение семидесяти лет тебе можно было бы удалиться, если бы мы не нравились или если бы твое согласие казалось несправедливым. Так нет, ты не предпочел ни Лакедемона, ни Крита, которые всякий раз признавал благоустроенными, и никакого иного эллинского или варварского города, ты реже оставлял свое отечество, чем хромые, слепые и другие калеки.
Сказали бы они – одна из предсмертных речей Сократа создана в жанре просопопеи (олицетворения, речи от лица неодушевленного предмета или отвлеченного понятия). Здесь Сократ разговаривает с собой от лица афинских законов.
Благоустройство (греч. «евномия») – означает строгое соблюдение законов и такое истолкование законов и правил, которое не причиняет никому из граждан вреда, никто не остается обиженным. Евномии противопоставляется аномия, неустройство, отказ граждан соблюдать законы или правильно применять их, из-за чего жизнь становится непредсказуемой и опасной.
Очевидно, что тебе более, нежели прочим афинянам, нравились – наш город и мы, законы; ибо кому понравился бы город без законов? И вот теперь, однако ж, ты не устойчив в своих обещаниях.
– Нет, Сократ, нас-то ты послушаешься и не уйдешь из города, чтобы сделаться предметом смеха. Рассмотри-ка хорошенько: совершив свое преступление и уклонившись от своего долга, какое благо доставишь ты себе или друзьям своим? Что друзья твои подвергнутся также необходимости бежать и лишиться отечества или потерять имущество, – это почти верно.
А сам ты? – положим, сперва придешь в который-нибудь из ближайших городов – в Фивы или Мегару, потому что оба они отличаются благоустройством: но туда явишься ты, Сократ, как враг их учреждений; и те, на которых возложено попечение об этих городах, будут смотреть на тебя с недоверчивостью, как на разрушителя законов. Значит, твой поступок только подтвердит мнение судей, что их приговор над тобою, должно быть, справедлив; ибо кто нарушает законы, тот без сомнения может показаться развратителем юношей и безумцем.
Учреждения (греч. «полития») – главное понятие политической теории, означающее существующее государственное устройство, причем не введенное насильственно давлением власти, но возникшее при распределении прав и обязанностей. Сократ от лица законов имеет в виду, что он везде увидит недостатки системы управления, что заставит заподозрить в нем бунтаря против существующих законов.
Положим опять, что ты постараешься избегать городов благоустроенных и людей порядочных: но делая это, стоит ли тебе жить на свете? Приближаясь к ним, разве тебе не стыдно будет собственных своих слов? – и каких слов, Сократ! – тех, которые ты говорил здесь, что добродетель и справедливость, политические учреждения и законы – для людей весьма важны. Неужели не думаешь, что тогда Сократ явится человеком презренным? И ведомо. Положим также, что, вырвавшись из этих мест, ты придешь в Фессалию, к Критоновым знакомым: там-то уже величайшее неустройство и своеволие; там, может быть, не без удовольствия будут слушать, как забавно бежал ты из темницы, завернувшись в какой-нибудь плащ, или одевшись в шубу, либо во что другое, по обычаю беглецов, и таким образом изменивши свою наружность.
Но и там ужели никто не скажет, что ты, в старых летах доживая, по всей вероятности, небольшой остаток своего времени, дерзнул такою скользкою дорогою усиленно искать жизни и преступить великие законы? Может быть, – если никого не оскорбишь: а не то – услышишь, Сократ, много и такого, что недостойно тебя. Ты будешь жить, приноровляясь ко всем людям и служа им.
Да и что тебе делать в Фессалии, если не пировать, приехав туда, будто на дружеский ужин? А те речи о справедливости и других добродетелях – куда денутся у нас?
Но представим, что ты хочешь жить для детей – с целью воспитать и образовать их. Так что ж? лучше ли воспитаются и образуются они, перешедши в Фессалию и сделавшись иностранцами, чтобы и этим быть обязанными тебе? или воспитание и образование их при тебе пойдет нехорошо, но будет успешнее без твоего участия, когда, то есть, позаботятся о них друзья твои? Но если твои друзья примут их на свое попечение, по отшествии твоем в Фессалию; то неужели не попекутся о них по отшествии твоем в преисподнюю? И ведомо, что попекутся, лишь бы, называясь твоими друзьями, искренно хотели услужить тебе.
Так, Сократ; повинуясь нам – твоим воспитателям, не ставь выше справедливости ни детей, ни жизни и ни чего другого, чтобы, сошедши в преисподнюю, мочь в свое оправдание сказать все это властям ее. Твой поступок, видишь, и здесь не обещает и тебе и твоим ничего хорошего, справедливого и святого; да и по пришествии туда не обрадует тебя ничем лучшим. Если ты теперь отойдешь, то отойдешь обиженным – не от нас, законов, а от людей: напротив, если убежишь и так постыдно воздашь обидою за обиду, злом за зло, нарушив свои обещания и договор с нами и сделав зло тем, которые менее всего виноваты, то есть себе, друзьям, отечеству и нам; то во время твоей жизни будем гневаться на тебя мы, а после неблагосклонно примут тебя и наши братья – законы преисподней, зная, что ты, сколько от тебя зависело, умышлял на нашу погибель. Не верь же Критону более, чем нам, и не делай того, что он говорит.
Обиженным – то есть как будто претерпевшим несправедливость. Одна из любимых тем Сократа – что гораздо лучше претерпеть несправедливость, чем причинить ее, потому что, претерпев несправедливость, ты можешь сохранить свой выбор добра и благородства, а причинив – уже не можешь. Сократ от лица законов рассматривает коллизию, когда незаконный поступок, даже вроде бы не наносящий никому вреда, включает в себя приписывание другим несправедливости, а значит, взаимных и непримиримых обиды.
Законы преисподней – так как в Аиде был определенный начальный божественный порядок, то там действовали и законы, не только как назначение наказаний, но и как поддержание доли, достоинства и возможностей каждого усопшего.
Вот слова, любезнейший друг Критон, которые я, кажется, слышу, как корибанты слышат флейту! Звуки этих слов так поражают меня, что я не могу внимать ничему другому. Знай же, что ты напрасно бы говорил, если бы стал утверждать что-нибудь против настоящего моего мнения. Впрочем, если можешь сказать более, говори.
Флейту – корибанты, фригийские наследственные жрецы Кибелы, при звуках флейты теряли волю и начинали экстатическую пляску.
Что такое закон
Что такое у нас закон? <…> Разве закон отличается чем от закона, уж по тому самому, что он закон? Смотри, о чем я спрашиваю тебя. Я спрашиваю так же, как если бы спросил: что такое золото? И если б ты точно так же возразил: о каком золоте спрашиваю, – думаю, твое возражение было бы неправильно; потому что ни золото от золота, ни камень от камня – поскольку камень – камень, золото – золото – ничем не отличаются. Так-то, вероятно, и закон не отличается от закона, но все они – то же самое; потому что каждый из них – равно закон, ни тот не более, ни другой не менее. Так вот это я и спрашиваю: «Что такое всякий закон?» – Скажи же, если имеешь что сказать. <…>
Закон – позиция Сократа отличается от привычного нам суверенного законодательства, в котором даже страны географически и культурно близкие могут иметь совсем разные законы. Для Сократа закон – это правило, по которому может осуществляться благо, наподобие того, как наши «законы природы» позволяют природе существовать и развиваться. Само греческое слово «закон» буквально означает «распределение», «удел», «надел», и отсюда метафорически «справедливость», правильное распределение прав и обязанностей.
Так что же будет закон? Рассмотрим это так. Пусть бы кто-нибудь о сказанном сейчас спросил нас: если вы говорите, что зрением видите зримое, то каким действительно зрением видите? Мы отвечали бы ему, что тем чувством, которое посредством глаз открывает нам цветá. А он опять спросил бы: что же? когда слухом слышите вы слышимое, то каким действительно слухом? Мы отвечали бы ему, что тем чувством, которое посредством ушей открывает нам звуки. Таким же образом он спросит нас: если законом постановляется узаконяемое, то каким действительно законом? Чувством ли это каким, или открытием, – подобно тому, как изучаемое изучается открывающим его знанием; или каким изобретением, – подобно тому, как изобретается изобретаемое, например, как медициною обретается полезное для здоровья и вредное, а искусством провещания – то, что, по словам провещателей, замышляют боги. Ведь искусство у нас есть как бы изобретение дел. Не правда ли? <…>
Закон здесь сопоставляется с чувствами: как чувства позволяют нам открывать мир как некий закономерный порядок, так и закон позволяет нам чувствовать, каким образом должны быть правильно устроены дела. При этом речь идет по-прежнему о государственных законах, а не законах природы, просто потому что с точки зрения античной философии зрение, слух и другие органы чувств не просто пассивно воспринимают внешние воздействия, но улавливают некоторый порядок, стоящий за этими воздействиями; и тем самым упорядочение впечатлений неотделимо от признания порядка вещей и явлений. Современного понятия «объективности» античная философия не знала, «объектом» называлось препятствие для восприятия, буквально «лежащее на пути», но не сами воспринимаемые вещи, восприятие которых не было отделено от практического или мысленного учреждения в них порядка.
Открытие – буквально «выявление», «объявление», то, что мы бы назвали самоотчетом: мы видим и мы понимаем, что мы видим. В античной философии понятия, связанные с сознанием и самоочевидностью, еще тесно связаны с практиками публичной речи, такими как провозглашение с трибуны некоей нормы, тогда как в философии нового времени сознание или понимание мира уже полностью принадлежит специфическим процессам внутренней жизни.
Закон хочет быть обретением сущего. Если же люди, как нам кажется, не одними и теми же пользуются законами, – значит, не всегда могут они обретать то, чего хочет закон, – обретать сущее.
Сущее – важный термин классической философии, который означает как «любое существующее», любую вещь, о которой мы можем утверждать, что она существует, так и оформленное бытие, бытие, про которое мы знаем, что оно существует по каким-то законам, например, что что-то одушевленное, а что-то – нет. Сущее противопоставляется сущности как осмысленному бытию, которое может быть не оформленным, например, способность рождаться – это бытие, но не сущее, и существованию как обособлению вещи, которая начинает существовать на собственных основаниях.
Геракл на распутье между Добродетелью и Порочностью
Ученый Продик в своем сочинении о Геракле, которое он читает перед многочисленной публикой, высказывает такое же мнение о добродетели; он выражается так, насколько я припоминаю.
Продик Кеосский, речь которого пересказывает Сократ, был известен своими декламациями, но, вероятно, Сократ во многом дополнил начальную речь Продика. По типу речь относится к экфрасисам – описаниям живой ситуации на воображаемой картине, – что почувствовали европейские художники, многократно воспроизводившие этот сюжет (иногда даже героем мог быть не Геракл, а условный рыцарь, как во «Сне рыцаря» Рафаэля, или условный аристократ, как в варианте Веронезе «Геракл на распутье», но сюжет оставался тем же). Экфрасис произошел из объяснений храмовых картин, повествовавших о чудесном спасении, так и здесь говорится о спасении Геракла для новой жизни, о его втором рождении.
Геракл, говорит он, в пору перехода из детского возраста в юношеский, когда молодые люди уже становятся самостоятельными и видно бывает, по какому пути пойдут они в жизни – по пути ли добродетели или порока, – Геракл ушел в пустынное место и сидел в раздумье, по которому пути ему идти.
Пустынное место – любое незаселенное место, один из «топосов» (общих мест) экфрасиса: пустынный пейзаж внушает чувство тревожности и неопределенности, заставляя дальше внимательно следить за событиями.
Ему представилось, что к нему подходят две женщины высокого роста – одна миловидная, с чертами врожденного благородства; украшением ей была чистота тела, стыдливость в очах, скромность наружности, белая одежда; другая была упитанная, тучная и мягкотелая; раскрашенное лицо ее казалось на вид белее и румянее, чем оно было в действительности; фигура казалась прямее, чем была от природы; глаза широко раскрыты; одежда такая, чтобы не скрыть красоты молодости; она часто оглядывала себя, наблюдала также, не смотрит ли кто другой на нее, часто обертывалась даже на свою собственную тень.
Когда они были уже близко от Геракла, то первая продолжала идти прежним шагом, а вторая, желая опередить ее, подбежала к Гераклу и сказала:
– Я вижу, Геракл, ты в раздумье, по какому пути тебе идти в жизни. Так если ты сделаешь своим другом меня, то я поведу тебя по пути самому приятному и легкому; радости жизни ты вкусишь все, а тягостей не испытаешь во весь век свой. Во-первых, ты не будешь заботиться ни о войнах, ни о делах, а всю жизнь будешь думать только о том, какое бы кушанье или напиток тебе найти по вкусу, чем бы усладить взор или слух, чем порадовать обоняние или осязание, с какими мальчиками побольше испытать удовольствия, как помягче спать, как поменьше трудиться, чтобы все это получить. А если когда явится опасение, что не хватит средств на это, не бойся, я не поведу тебя добывать эти средства путем труда и страданий, телесных и душевных: нет, что другие зарабатывают, этим будешь пользоваться ты, не останавливаясь ни перед чем, откуда можно чем-нибудь поживиться: своим друзьям я предоставляю свободу извлекать пользу изо всего.
Выслушав это, Геракл спросил:
– А как тебе имя, женщина?
– Друзья мои, – отвечала она, – зовут меня Счастьем, а ненавистники называют Порочностью.
В это время подошла другая женщина и сказала:
– И я пришла к тебе, Геракл: я знаю твоих родителей и твои природные свойства изучила во время воспитания твоего. Поэтому я надеюсь, что если бы ты пошел путем, ведущим ко мне, то из тебя вышел бы превосходный работник на поприще благородных, высоких подвигов, и я стала бы пользоваться еще большим почетом и славой за добрые деяния. Не буду обманывать тебя вступлениями насчет удовольствий, а расскажу по правде, как боги устроили все в мире. Из того, что есть на свете полезного и славного, боги ничего не дают людям без труда и заботы: хочешь, чтобы боги были к тебе милостивы, надо чтить богов; хочешь быть любимым друзьями, надо делать добро друзьям; желаешь пользоваться почетом в каком-нибудь городе, надо приносить пользу городу; хочешь возбуждать восторг всей Эллады своими достоинствами, надо стараться делать добро Элладе; хочешь, чтобы земля приносила тебе плоды в изобилии, надо ухаживать за землей; думаешь богатеть от скотоводства, надо заботиться о скоте; стремишься возвыситься через войну и хочешь иметь возможность освобождать друзей и покорять врагов, надо учиться у знатоков военному искусству и в нем упражняться; хочешь обладать и телесной силой, надо приучать тело повиноваться рассудку и развивать его упражнениями, с трудами и потом.
Тут Порочность, перебив ее, как говорит Продик, сказала:
– Понимаешь ты, Геракл, о каком трудном и длинном пути к радостям жизни рассказывает тебе эта женщина? А я поведу тебя легким и коротким путем к счастью.
Тогда Добродетель сказала:
– Жалкая тварь! А у тебя что есть хорошего? Какое удовольствие знаешь ты, когда ты не хочешь ничего делать для этого? Ты даже не ждешь, чтобы появилось стремление к удовольствию, а еще до появления его ты уже насыщаешься всем: ешь, не успев проголодаться, пьешь, не успев почувствовать жажду; чтобы еда казалась вкусной, придумываешь разные поварские штуки; чтобы питье казалось вкусным, делаешь себе дорогие вина и летом бегаешь во все концы и разыскиваешь снега; чтобы сон был сладким, делаешь не только постели мягкие, но и подставки под кровати, потому что тебе хочется спать не от труда, а от нечего делать. Любовную страсть ты возбуждаешь насильственно, раньше появления потребности в ней, придумывая для этого всякие средства и употребляя мужчин как женщин; так ты воспитываешь своих друзей: ночью их бесчестишь, а днем, в самые лучшие часы, укладываешь их спать. Хотя ты и бессмертна, но из сонма богов ты выброшена, а у людей, у хороших, ты в презрении. Самых приятных звуков – похвалы себе – ты не слышишь; самого приятного зрелища не видишь, потому что никогда не видала ни одного своего славного деяния. А кто поверит каким-нибудь словам твоим? Кто поможет тебе в какой-нибудь нужде? Кто в здравом уме решится быть в свите твоих почитателей? В молодые годы они немощны телом, в пожилые слабоумны душой; всю молодость они живут без труда, на чужой счет упитанные, а чрез старость проходят трудно: изможденные, они стыдятся своих прежних дел и тяготятся настоящими, ведь чрез радости жизни они промчались в молодости, а тягости отложили на старость.
Жалкая тварь – в оригинале просто «жалкая», «ничтожная», «злосчастная», слово означало тех, от кого отвернулись боги, и потому ведущих бедственную жизнь.
Разыскиваешь снега – вершины Парнаса, Олимпа, Геликона, Киферона часто оставались в снегу даже летом, оттуда богачи заказывали снег в специальных ящиках для охлаждения вина.
Подставки под кровати – нечто вроде рессор, делавших лежание более мягким, а сон – более сладким.
А я живу с богами, живу с людьми, с хорошими; ни одно благое дело, ни божеское, ни человеческое, не делается без меня; я больше всех пользуюсь почетом и у богов и у людей, у кого следует, потому что я – любимая сотрудница художников, верный страж дома хозяевам, благожелательная помощница слугам, хорошая пособница в трудах мира, надежная союзница в делах войны, самый лучший товарищ в дружбе.
Любимая сотрудница и т. д. – такая последовательность, своего рода гирлянда похвальных (или бранных, если надо ругать) характеристик, рассмотрений предмета с разных сторон, при том, что каждый член последовательности представляет завершенный образ, пронизанная еще внутренними рифмами (помощница – пособница – союзница) была изобретена Горгием, и благодаря Горгию стала достоянием всей риторической прозы. Мы находим сходные перечисления развернутых характеристик с плотными рифмами в античных любовных повестях, средневековых византийских акафистах и даже в новейшей литературе, например:
«Чем больше мы углубляемся в изыскание Причин, тем больше нам их открывается, и всякая отдельно взятая причина или Целый ряд причин представляются нам одинаково справедливыми сами по себе, и одинаково ложными по своей ничтожности в сравнении с громадностью события, и одинаково ложными по недействительности своей (без участия всех других совпавших причин) произвести совершившееся событие» (Толстой Л.Н. «Война и мир»).
«Действительно, Варвара Петровна наверно и весьма часто его ненавидела; но он одного только в ней не приметил до самого конца, того, что стал наконец для нее ее сыном, ее созданием, даже, можно сказать, ее изобретением, стал плотью от плоти ее, и что она держит и содержит его вовсе не из одной только “зависти к его талантам”» (Достоевский Ф.М. «Бесы»).
Вообще, невозможно представить художественную прозу без обязательных перечислений и отнесений разных образов и сравнений к одному и тому же предмету.
Друзья мои приятно и без хлопот вкушают пищу и питье, потому что они ждут, чтобы у них появилась потребность в этом. Сон у них слаще, чем у праздных; им не бывает тяжело оставлять его, и из-за него они не пренебрегают своими обязанностями. Молодые радуются похвалам старших, престарелые гордятся уважением молодых; они любят вспоминать свои старинные дела, рады хорошо исполнять настоящие, потому что благодаря мне любезны богам, дороги друзьям, чтимы отечеством. А когда придет назначенный роком конец, не забытые и бесславные лежат они, а воспоминаемые вечно цветут в песнях. Если ты совершишь такие труды, чадо добрых родителей, Геракл, то можно тебе иметь это блаженное счастье!
Таков приблизительно был рассказ Продика о воспитании Геракла Добродетелью; но он разукрасил эти мысли еще более пышными словами, чем я теперь. Во всяком случае, Аристипп, тебе следует принять это во внимание и стараться сколько-нибудь заботиться о том, что пригодится в жизни на будущее время.