а совсем как и та, что была с ним рядом прежде. Та, что его предала. Скандалила, истерила… поступала непредсказуемо, нелогично, некрасиво… бросалась словами, которые невозможно забыть. Словами, которые до сих пор горели и жгли его огнем. Огнем, который он и видел, и слышал, и даже осязал. Потому что он совсем не такой, как другие!
Да, он был совсем другим… и единственным! Единственным для нее! И еще: она прощала ему, что он не мог или не хотел рассказывать ей, КАК ИМЕННО он видит мир. Потому как это было все равно что рассказывать слепому о радуге. Она вспомнила смешную притчу про трех слепцов, которых попросили описáть слона. Одному дали пощупать хобот, второму — ногу, а третьему — хвост. «Слон гибкий и длинный, он как змея!» — сказал первый слепец. «Слон — это средних размеров дерево!» — изрек второй. «Вы оба не правы! Слон больше всего похож на кисточку для бритья», — заметил третий. И кто из них был ближе всего к истине? Да никто! Мы можем и видеть, и слышать, и осязать, но при этом совершенно не понимать сути вещей… Жить и не разбираться в музыке и быть глухими к красоте. Считать все цветы мира лишь кормом для травоядных. Музыку — шумом. А живопись… Зачем люди пишут картины? Начиная с тех, самых первых, наскальных рисунков? Зачем и кому они тогда были нужны? Непостижимо, непонятно… Человек мерз, он хотел есть и спать, но вместо этого тер камни, добывая из них краску, и изготавливал кисти… из хвоста того самого слона, который тогда был еще мамонтом? Да, очень возможно! И который мог прикончить смельчака одним ударом ноги…
Откуда во все времена берутся художники? А поэты? И почему одни люди устроены не так, как другие, а совершенно иначе? Если гены в них во всех одни и те же! Ведь одни и те же гены! Которые поддаются расшифровке и которые можно и увидеть, и пересчитать, и даже пронумеровать! Внезапно она подумала, что со Средними веками все ясно: целью художника или скульптора было украсить дом или оставить лицо в памяти потомков. Тогда эти люди были просто высококвалифицированными ремесленниками. Ого! Вот так взяла — и низвела все до уровня «взял кисточку и покрасил» или «взял молоток и отбил все лишнее»! Не оттого ли, что она так считает, ее не трогают почти никакие признанные авторитеты: ни столь ценимый Ильей Хальс, ни малые и большие фламандцы, ни даже Брейгель с Босхом? И что давно пора спросить: что именно он САМ видит в них?
Она вспомнила, как они улетели в Париж сразу после того, как Илью отпустили, и прямо с самолета он повел ее в Лувр. Наверное, думал, что это будет для нее неслыханным подарком… эмоциональным потрясением, но она лишь тупо тащилась из одного паркетного дворцового зала в другой. Она безнадежно влеклась за его спиной мимо бесконечных изобильных мясных рядов Рубенса, натюрмортов с убоиной, розами и пупырчатыми лимонами; дозоров семь на восемь метров, лаковых и мертвых; похищений и коронаций в натуральную величину, аллегорий и парадных портретов; мимо жемчугов, золота, нимбов, копий, перьев, вышивок, драпировок, голых торсов, колонн, пронзительно-голубых небес, ангелов с крыльями и мадонн с гладкими лицами фотомоделей — и снова мимо ангелов, мраморных и нет, королей, пап, кардиналов, придворных дам с горностаями, которые суть банальные блохоловки, и других горностаев, рангом выше, ставших мантиями на плечах тех, кто лгал, воевал, рубил головы, душил жен, травил родных братьев, истреблял инаковерующих, грабил, ставил свечи, каялся, снова душил и мылся всего два раза в жизни: при крещении и перед свадьбой. Да еще и гордился всем этим!
Они шли мимо бессмертных полотен, смахивающих на сегодняшние рекламные билборды, мимо расписных саркофагов, призванных украсить и спрятать с глаз долой то, что уже не могло никого радовать… мимо древних манускриптов, полированных лат, глаз, лиц — сохраненных здесь лучше, чем в любых саркофагах, — но не нужных ей! Потому что тот, что был ей действительно интересен, единственный, кого она ждала и силилась понять все эти годы, ее, оказывается, не понимал! И он привел ее сюда: в невнятный гул многоязычных разговоров, в толпу, ничем не отличавшуюся от оравы на любом базаре! Но у него, по-видимому, была какая-то заветная цель. Ведомая лишь ему одному… Он ведал — а она была ведома.
Наконец они попали в зал с Джокондой, гордячкой в чванном одиночестве, вытребовавшей себе целый зал, вырезавшей в яблоке мира единственно ей принадлежащую ячейку.
Она жила здесь своей вечной жизнью, отгороженной от остального человечества временем и барьером, которые оба работали на нее и были в ее владении. И все остальные, жаждавшие урвать от этой ее вечности хоть что-то, толпились здесь же, не понимая, что она, эта вечная дева с бесполым лицом не то женщины, не то старика, ничего им не подарит. Джоконда была почти невидима — маленькая и надменная в своем собственном силовом поле. Именно поле — она, которую также привели сюда, притащили, словно магнитом, была в этом почти уверена: излучаемое невзрачной картинкой мощное поле, а вовсе не хлипкий деревянный барьер, удерживало толпу на расстоянии. Она не стала даже пытаться пробиться вперед, и именно поэтому дива Леонардо обратила на нее внимание: почти равнодушно, издали, из-за пуленепробиваемого стекла она мазнула по ним взглядом — взглядом, за который иные, наверное, могли бы отдать жизнь, — иные, но только не она!
Не оглядываясь уходя оттуда, она даже удивилась тому, что пойманный ею взгляд не сразил ее сразу и наповал… почему? Не потому ли, что она сама тоже была словно за бронированным стеклом и равнодушна? Равнодушна ко всему, кроме одного… чего она ждала и боялась одновременно. И она явилась сюда, к той, которая была загадкой — как и она сама, как любая женщина! — пришла безразличной и пустой… Пришла, не принеся ничего… и даже более того: будто не с любимым человеком, которого так долго дожидалась, а лишь повинуясь моде, отбывая повинность, отрабатывая обязательную программу, пришла, чтобы просто поставить крестик в путеводителе!
Все это было так — и не так одновременно… У нее кружилась голова, и хотелось плакать. Да, она словно бы раздвоилась в тот момент… Жанна-Женя, странное существо! Ни то и ни другое… Кто из них сгорел? И кто ждал его, работал ради него, жил ради него?! Она была готова разрыдаться, потому что у нее не было ответа!
И тогда вдруг Илья повернулся к ней лицом и спросил:
— Не то? — И больше ничего не сказал. Но она словно ожила, и просияла, и стала снова одним целым… самой собой! И еще она знала: он это понял!
Не говоря ни слова, он взял ее за руку и повел к выходу. И там, во дворе, не под нарисованными, а под настоящим солнцем и настоящим небом он ее наконец-то поцеловал.
— Поцелуй меня…
— Давай лучше дойдем до дома, и я тебя там поцелую.
— Нет! Я не хочу там! Поцелуй прямо здесь.
Уже совсем стемнело, но все равно в городе было полно народу — то ли праздного, то ли, наоборот, слишком делового, задержавшегося на работе. Да какое им дело до других!
Он поцеловал ее прямо на мосту, над черной незамерзшей водой, над утками, уснувшими где-то под каменными арками в камышах и спрятавшими головы под крыло, чтобы было теплее. Они целовались под грохот проезжающего мимо зимнего трамвая, из окон которого на них, возможно, глазели те, которым не с кем было целоваться; его слегка толкнули, и он выпустил ее губы, а потом нашел их снова. Она прижалась к нему так, что он ощущал даже биение ее сердца — учащенное, радостное, и он целовал ее до тех пор, пока она совсем не задохнулась.
— Тим…
— Что, радость моя?
— Давай сегодня пойдем куда-нибудь…
— А разве ты не устала?
— От чего? Я же не работаю!
На самом деле она, конечно же, бегала весь день, потому что ей некуда было деваться, но… большей частью потому, что эта загадка ее в конце концов захватила. Да! Непонятный Илья, из которого она так почти ничего и не вытянула, и отстраненная Жанна, и ее больная мать, путающая всех и все… и Женя, которую она уже не увидит, потому что та сгорела, но которую легко можно представить, потому что осталась ее сестра-двойник… Похожая и непохожая одновременно! И у которой тоже были какие-то свои тайны… которых, возможно, так никто и никогда не раскроет. Да и в кого действительно тогда стреляли? Нет, не в нее, не в Катю… теперь она в этом просто уверена! Потому что иначе она не могла бы так спокойно бродить по улицам и стоять над черной, медленно текущей водой с пятнами умирающего первого рыхлого снега у берегов, над водой со спящими утками и сухими метелками камыша… и прижиматься к Тиму, и…
— Ты меня нарочно сюда заманила?
— Ну… не знаю. Я не такая коварная. Наверное, просто подумала, что, может, мы сегодня куда-нибудь пойдем… Или ты устал?
— Устал. Но не настолько, чтобы не пойти с тобой туда, куда ты хочешь.
— Вообще-то я хочу… — Катя чуть не сказала «к нам домой», но вовремя прикусила язык. К чему расстраивать Тима? Вчера там, где был еще недавно их НАСТОЯЩИЙ дом, прорвало воду и залило нижнюю квартиру. Тим ужасно расстроился, потому что теперь нужно было улаживать еще и это! — Давай пойдем, куда ты хочешь, — великодушно предложила она. — Хочешь, просто поедем… домой, — с секундной запинкой выговорила Катя. — Поужинаем и будем просто валяться, смотреть кино через наушники.
— План просто зашибись! — одобрил Тим.
Чтобы никому не мешать, они купили маленькие наушники и стали по вечерам устраивать кинопросмотры, разделив наушники пополам и тесно прижавшись друг к другу. Только вчера Катя внезапно обнаружила, что смотрит фильм одна, а Тим уже давно спит у нее на плече, по-детски трогательно прижавшись к ней щекой… Он ужасно устает… непростая работа, а теперь еще и этот ремонт! Нет, с ремонтом нужно что-то делать! И, конечно же, она должна помогать в этом мужу. Мало ему операций в клинике, так еще и за рабочими смотри, и по магазинам мотайся — покупай то одно, то другое! Семейная жизнь — это когда все вдвоем, а не только отдых и море или даже одни на двоих наушники и одеяло. Это и ремонты в ноябре, и соседи снизу, и темнота в три часа дня, и снег, который почему-то никак по-настоящему не выпадет, чтобы стало хоть чуть-чуть светлее: и в городе, и на душе.