— Нет, что вы! Я бы не посмела тут столько своего… И я совершенно не умею рисовать… Это все ваша мама! Мне кажется, это ей очень помогает! Она сейчас заснула — безо всяких лекарств и так спокойно… Я стараюсь лишнего ей не давать, и доктор ваш сказал, что если все хорошо, то и не надо. Не думайте, я самодеятельностью не занимаюсь! — Девушка покрылась неровным, пятнами, румянцем. — Я пока еще не врач… и нескоро им буду. Я только то, что доктор сказал… порекомендовал. А вы за тетрадью своей пришли? Я везде искала…
— Да… то есть нет. Я просто зашла, потому что было по дороге, и…
— Тогда, может быть, чаю?
— Да, пожалуй… Я разденусь пока, хорошо?
Жанна прошла в дальнюю, их бывшую детскую комнату, скинула пальто и, развешивая его на плечиках, поймала себя на том, что все продолжает осматриваться, шарить глазами, не в силах успокоиться, и до сих пор ищет пропавшее: пухлую, истрепанную по краям тетрадь, к которой скотчем была присоединена еще одна, — и от этого дневник получился нелепым, неровным, неряшливым, но очень приметным. Она смогла бы отыскать его на ощупь среди тысяч других тетрадей! Она знала каждую завернувшуюся трубочкой с угла страницу… Она столько раз брала его в руки и столько раз перечитывала! Однако в этой спартанской комнате, из которой давно убрали все лишнее и ЛИЧНОЕ — все, напоминающее о Жене, — ее дневника не было… по крайней мере, на виду. В самом деле, неужели она просто положила бы его здесь, на столе, по странной, небывалой забывчивости и ушла? Или же зачем-то спрятала то, что никогда не выносила из своей комнаты, тут, среди старых ненужных книг и папиных папок с вырезками, выбросить которые рука не поднималась? Или положила дневник в шкаф к семейным альбомам? Альбомы, кстати, вот: лежат на столе… должно быть, с тех самых пор, как они с девицей Катей, которая полицейская, их смотрели. Но она тогда вроде убирала альбомы на место? «Да, — усмехнулась Жанна про себя, — это было…»
По ощущениям это было очень давно, можно даже сказать, в какой-то другой жизни. «И в какой именно жизни, — прибавила она, — этого я точно сказать не могу! Потому что я за себя не ручаюсь… И не ручаюсь, пожалуй, уже ни в чем! Особенно в том, кто же я есть на самом деле?!»
Она взяла в руки верхний альбом и машинально открыла его: мамины и папины свадебные карточки, чуть выцветшие от времени, но такие полные жизни! Бабушка и дедушка — папины родители… и еще бабушка и дедушка, уже мамины, оба рано умершие… Отчего? Она уже и не помнит… Огромные куски жизни… Почему она не расспросила обо всем, когда это еще можно было сделать? А теперь поздно даже сожалеть, она никогда не узнает того, что раньше казалось неинтересным и ненужным и только в последние дни внезапно обрело весомость и значимость. Когда она поняла, что может лишиться и собственной жизни… огромного ее куска, о котором тоже никто и никогда не узнает!
И снова: фотографии, фотографии… какие-то чужие люди, то ли мамины, то ли папины друзья. Свадьбы, посиделки, дни рождения, вылазки на природу… море, лес, чужой город, чья-то дача… Зима-лето-осень-весна… все вперемешку. И лица, лица, лица… И не у кого узнать и спросить: кто все эти люди? И что они делают здесь, в этой квартире, где теперь тоже все так нелепо перемешалось?
Вот он, принадлежащий когда-то им двоим, с двумя наивными розовыми сердечками на обложке, соединенными в одно целое и зачем-то украшенными еще и цветочками, и листиками, и голубками, — это их детский… И, кажется, теперь она понимает, отчего папе пришла в голову идея подарить им двоим по медальону сердечками. И альбом этот, розовый, пошловато-наивный, наверняка он выбирал. Папа был гораздо сентиментальнее мамы — черта, которую мужчины обычно стараются спрятать. Что ж, он не прятал. Он действительно был очень добрым! И так гордился тем, что у него целых две красавицы-дочери!
Она раскрыла альбом — и сразу сдавленно вскрикнула; потом быстро перелистала страницы. Так и есть, начиная с самой первой фотографии все, что находилось внутри, было изуродовано. Но не просто изуродовано, а искалечено со смыслом: во всех случаях одна из девочек была отрезана от другой. Символично отделена. Но этим не ограничились: глаза второй, противоположной девочки, были выколоты чем-то острым! Шилом? Шариковой ручкой? Ножом? Ножницами?! Теми самыми, которыми мама располосовала пальто прежней сиделки?! И кто, кто это сделал?! Неужели тоже… мама?!
Она потерявшими чувствительность пальцами зачем-то выбирала карточки из их целлофановых гнезд, куда теперь они были засунуты по-другому: не две, а одна девочка на руках у мамы или папы. Тот, который разрезал фотографии, вероятно, считал, что только одной девочке должно было достаться все: любовь обоих родителей, их внимание, их ласка… Все похвалы, все хорошие оценки в школе, все победы, все подарки, все первые симпатии, все любови… Это она: одна, единственная, смотрящая ясными, улыбчивыми глазками — или же тревожными, широко распахнутыми, или же кокетливо щурящаяся… На лошадке, на карусели, с куклой, с мишкой, снова с куклой… за партой — нет, за половинкой парты! Вторая половина — у другой девочки! У зловещей тени, отражения, призрака! У той, которая не должна была ни на что претендовать, но почему-то, по некоему капризу судьбы всегда урывала, отбирала себе половину! Причем всегда норовила отхватить побольше! И ее — ту, что стремилась забрать, сцапать, захватить все себе, — ее как раз и отрезали! Или же не ее, а ту, другую?! Которая всегда брала безропотно то, что оставалось? Что ПОЗВОЛЯЛИ взять?!
Левые страницы — там, где девочка ВИДИТ. Правые же — с теперь не похожей на ту, другую, девочкой, хотя все вроде бы у них одинаковое: и банты, и белые гольфы, и заколки в волосах в виде божьих коровок… И мяч в виде глобуса у моря, и наметившиеся острые грудки под мокрым купальником… Девочки в мини-юбках с кокетливо отставленной ножкой… с медальоном на шее: «Жанночке» или «Женечке»? Кто их мог разобрать, где какая?! Зато теперь очень ясно видно… потому что один пухлый младенец — одна малышка — одна девочка-девушка-молодая женщина везде была без глаз! Они были выколоты, вырезаны, вырваны…
Жанна опомнилась лишь тогда, когда добралась до последней страницы. Все вокруг было завалено фотографиями. Те, что справа, слепые и безглазые, смешались с левыми… половинки… половинки… половинки!.. Да, они никогда не были просто половинками! Как не были и одним целым! Как не были одинаковыми! Какое заблуждение было так думать!
На самой последней странице было лишь одно фото.
Та же девушка с медальоном на шее — но только эта шея была отрезана от ее головы.
Вернее, это голова была отрезана от остального.
Голова с аккуратно выколотыми глазами.
Медальон был тоже вырезан и помещен в самую последнюю целлофановую ячейку. На клочке бумаги, вложенном туда же, красовалась надпись: «Это твое сердце».
И еще ниже: «Нравится?»
— Мне не нравится, что тебя постоянно бьют по голове… стреляют в тебя… наверняка что-то еще было, просто ты мне не сказала! — бушевал Тим.
— Ти-и-им… — простонала она, — ти-и-ише…
— Да на тебя мало наорать! — Он все же перешел на шепот. — Ну что, что мне с тобой делать?! — прошептал он столь страстно-горестно, что ей немедленно стало его жалко. Но она еще упорствовала и чуть слышно проскрипела:
— Наверное, любить… Какую есть…
— У тебя сотрясение, дура ты стоеросовая, какая есть! — все никак не мог уняться он.
Конечно же, он сразу примчался, выхватил ее из рук бригады скорой, вернее, тут же стал ими командовать, и ее сразу отвезли, куда и собирались, но уже под его присмотром. А потом затолкали в томограф — а она даже протестовать не могла, так яростно он на нее всю дорогу смотрел, чуть дырку не прожег своими черными-черными глазами.
— Тимка, томограф был лишним, — сказала она и попыталась сесть. Вернее, попыталась попытаться, потому что он тут же ухватил ее за плечи своей железной лапой:
— Лежи! Лежи, иначе я тебя привяжу!
— Ну зачем было еще и томограф? — Если она начинала говорить, то остановить ее было уже невозможно. — Сотрясение же совсем легкое…
Да, сотрясение оказалось легким, слава богу. Потому что она, оказывается, надела не только свитер, но и толстую, двойной вязки шапку, и волосы тоже помогли… Тиму нравились ее волосы и когда их много — Катя не стриглась уже очень давно… Вот волосы и отросли как… как у Далилы? Или же много волос было у Самсона? Но он же мужчина, зачем ему сдались волосы? Ну, иногда, если волосы красивые, то и у мужчин это хорошо… У Тима красивые волосы… но они ему ни к чему, потому что… ну, во-первых, он и без длинных волос красивый!
— Ты красивый! — тут же сказала она, не став придумывать никаких «во-вторых» и тем более «в-третьих».
— Ты бредишь! — буркнул он, уже оттаивая и успокаиваясь.
— Нет, правда!
— Правда то, что ты вечно лезешь во всякие сомнительные мероприятия! Сама! Прямо головой!.. — Он чуть было не сказал «головой в петлю», но вовремя спохватился. Нельзя такого говорить… потому что этого только и не хватало! Потому что и всего остального в избытке! Поэтому вместо провокационного «в петлю», или, не дай господи, «в капкан», или даже «в пропасть» он сердито спросил: — Почему тебя на такое посылают? Почему, если это явно мужское дело?!
Катя вздохнула и закрыла глаза. Отвечать или препираться было бессмысленно. Кроме того, она так ничего и не вспомнила: ни с какой стати оказалась в том месте, куда ее явно никто не посылал, ни за кем пошла… или же за чем? И кто ее ударил? Мужчина это был или женщина? А-а-а… да, мужчина! Потому что тот, в стеганых штанах, кого она ошибочно приняла за небесного посланца, сказал: «Вот этим самым он ее и звезданул!..» Значит, это был он, а не она. Да, счастье, что на ней была шапка… а шишка все равно получилась здоровущая! Но томограф был лишним… явно!
— Тимка… я ничего не помню! — пожаловалась она и снова попыталась встать.
— Лежите, больная! — свирепо приказал он. — Не то я пойду за розгами! И вот эта женщина смеет утверждать, что томограф был лишним! Когда часто-густо такое, что упал, вырубился, потом встал и даже в поликлинику не пошел: авось само пройдет! А на следующий день уже упал не потому, что поскользнулся, а потому, что гематома в мозгах уже такая, что сделать ничего нельзя! И даже при операции смотришь на это и молишься: выскочи, выскочи! Потому что под дверью твоя беременная жена вся в слезах сидит! А ты, дурак, тут лежишь и, может, очнешься после операции, а может, и нет! А вдруг очнешься — и полный овощ! И не только ее не узнаешь, но даже забудешь, как в туалет ходить надо! И зачем!