В один миг память вернулась вся: со всеми утраченными, словно теми же острыми ножницами выстриженными фрагментами, — ах вот как! Вот почему так — память, оказывается, это вовсе не отдельные фрагменты! Все рассортировано и аккуратно разложено по папкам — совсем как в компьютере… странная штука! И, выходит, один потерянный кусок тянет с собой все, что с ним связано? Теперь же папка под названием «Жанна» возвратилась, всплыла, осветилась, будто прима-балерина в перекрестье прожекторов, выбежавшая на сцену, и… И ей все стало ясно в этом деле. Все! Или же это снова какие-то шутки сознания, подсознания, интуиции — или черт его знает, как это называется, — когда в долю секунды фрагменты, над которыми мозг обычно трудится долгие недели, становятся на место? А кто сказал, что, пока она ничего не помнила, ее мозг не трудился?! Да, пусть так — но что теперь со всем этим делать?! Что?!
— Вот что мы сделаем, — сказала Сорокина, выглядевшая так, будто и не выпила тут, в этой кухне два часа назад основательную порцию дедушкиной хванчкары… — или же это все-таки было киндзмараули? — Илья, вы все поняли? Никакой самодеятельности! Если вдруг ваша жена куда-то соберется, не удерживайте ее, не впадайте в панику и не дай бог сами за ней не идите, а немедленно звоните нам! Не думаю, что она сорвется ночью, но… всего можно ожидать, если наша Катерина Александровна права.
Катя долго прикидывала, кого позвать на помощь, и неожиданно остановилась на… Сорокиной! Да, Маргарита Павловна, разумеется, зануда еще та, но ей проще объяснить… и, опять-таки, выпросить поддержку, наружку и остальное.
— Мальчика вашего, Антона, может, пока куда-нибудь отправить? — предложила она. — К Наташе Антипенко, например?
— Да, ребенка хорошо бы не травмировать лишний раз! — Сорокина, отчего-то сильно пахнувшая котлетами, задумчиво грызла кончик собственной ручки. — Сможете его увезти? Так, чтобы самому никуда не отлучаться?
— Я попробую это устроить… ему там всегда интересно. Но вдруг она не захочет его отпускать?
— Думаю, если наступит такой момент, как мы предполагаем, ей самой будет не до ребенка… Захочет!
— Я не хочу, чтобы ты уезжала! Не уезжай, мама!
— Я ненадолго, золотой мой… я совсем на чуть-чуть! А ты поедешь к тете Наташе, потому что папе надо работать, папе некогда… И у тети Наташи котик…
— Я не хо-о-очу-у-у ко-о-отика-а-а!..
Отчаянный, с вскриками плач, переходящий в вой, в икоту, в хрип…
— Маа-а-ама!
— Илья, забери его, в конце концов! У меня тоже сердце разрывается!
— Может быть, тогда лучше никуда не ехать?
— Ма-а-а-ма-а-а…
— Солнышко, золотко мое ненаглядное…
Она осыпает мокрое личико торопливыми поцелуями.
— Мама раньше тоже уезжала… все хорошо, все хорошо!.. Не надо… не надо!..
— Не уе-е-езжа-а-ай… потому что ты не прие-е-едешь…
— Что ты! Что ты! — вскрикивает она, изо всех сил прижимая его к себе, так что он тоже вскрикивает — тонко, пронзительно… Птенец, ее малыш, ее ребенок, сыночек, ее свет, ее радость… — А-а-анто-о-ошка… — шепчет она. — Я вернусь! Я обязательно вернусь… Это всего неделя… Мне надо… надо подлечиться. Потому что я очень больна… очень!
Внезапно он разворачивается и смотрит ей прямо в глаза.
— Мама, ты не умрешь?!
— Ну что ты, мой хороший! — Жанна делает мужу знак рукой, чтобы он оставил их вдвоем. — Мамы никогда не умирают… Они же нужны маленьким мальчикам, правда? И я не умру… и совсем скоро приеду… и привезу тебе… Что ты хочешь, чтобы я привезла?
Он недолго думает, потом вздыхает:
— У тети Наташи есть кот. Ты привезешь мне маленького котеночка? Совсем маленького?
— Конечно! — обещает она. — Совсем маленького.
— Не надо котеночка. — Он вдруг отрицательно качает головой. — Не надо котеночка! Ничего не привози! Только не уезжай сейчас! — говорит он с небывалой для ребенка его лет силой и страстью.
Она отворачивается, не в силах больше выдерживать взгляд сына и не решаясь окончательно вырваться из его цепких пальчиков, которые требовательно сжимают ее руку.
— Родной мой! — говорит она шепотом. — Я обязательно должна ехать… потому что если я не поеду сейчас, то будет плохо… очень-очень плохо! Ну хочешь, я вернусь… вот завтра и вернусь, честно! Только спрошу у доктора, какие мне нужны лекарства, — и сразу же обратно! И завтра уже буду с тобой! Но если я сейчас не уеду, то буду долго-долго болеть… Ты же этого не хочешь, правда?
— Не хочу, — набычившись, неохотно, но все-таки подтверждает мальчик Антон. Обычно покладистый и смирный, сегодня он почему-то не хочет отпускать ее. Может быть, потому что они всегда вместе, с самого его рождения? Они почти не расстаются. И если кто-то и является ее двойником, ее родной душой, ее отражением, то это он… ее ребенок!
— Завтра! — говорит она, сдерживаясь из последних сил, чтобы тоже не завыть, не броситься на пол, не вцепиться в него ногтями, чтобы никакая сила не смогла выволочь ее отсюда… Пускай бы она вообще никогда не вышла из этой комнаты — но только бы все было по-прежнему! Однако по-прежнему уже не будет… никогда. Ее не отпустят. Она должна уходить… Должна ехать… Должна идти туда, куда не хочет… бросая тех, кого любит больше жизни!
Она тихо притворяет за собой дверь, будто боится оступиться — канатоходец над пропастью, — и дороге впереди не видно конца. Туман, ночь, повязка на глазах — и зыбкая, призрачная, вибрирующая, ненадежная струна тверди под ногами, с которой так легко сорваться! Когда-то она уже прошла в один конец… она сумела! Но тогда было почему-то куда легче… куда легче! Может быть, действительно не ехать… и признаться во всем? Вот так: сесть к ним лицом и признаться: я совсем не та, за которую вы меня принимали… Я сделала непозволительную вещь… Я совершила преступление, я лгала вам и жила с этим… спокойно жила!
Вот тогда она точно потеряет их — обоих. Потеряет все и сразу. А сейчас еще есть надежда… Да есть ли она, эта надежда?! Брось, не уговаривай саму себя! Но тогда ради чего, если и так, и этак все терять? Не проще ли сознаться?
Нет, она не может сознаться!
Она слишком горда для этого…
И она слишком их любит!
Слишком!
— Слишком маловероятно, — говорит Сорокина и вертит своей крупной, плохо подстриженной головой. Должно быть, торопилась, как всегда, на службу и забежала в первое попавшееся место: тридцать гривен любая стрижка. Стрижка обычно не любая, а только одна — как умеем, так и стрижем. Быстро, дешево, потом отрастет. Следующий!
Катя сидит рядом с Сорокиной и молчит. Тим устроил ей настоящий разнос, когда вчера наконец явился домой: весь в какой-то известке, даже волосы будто поседевшие, усталый, голодный… И принес салатов в коробках и курицу-гриль, не желая утруждать жену, у которой строгий постельный режим, и желая эту самую жену пожалеть, накормить и, возможно, порадовать тем, что ремонт идет, и очень хорошо идет — несмотря на то что пришлось выгнать двоих халтурщиков. И на него — совсем не в связи с увольнением, а просто так — упал со стремянки мешок с финишной отделочной штукатуркой. Упал и немножко порвался. И еще какие-то гвозди упали в коробках. И такая штука, похожая на огромный штопор, которой в огромном же ведре замешивают эту… финишную штукатурку. И раз штукатурка финишная, то это неким образом намекает, что рано или поздно все закончится — и закончится, само собой, хорошо! Даже прекрасно закончится. И, как только Катя сможет встать, он ей покажет, как теперь у них в комнате и кухне… Да, он приехал домой, а тут — и в комнате, и в кухне — какие-то совершенно посторонние люди! Ладно, Игоря Лысенко он знает… а это что за баба с мрачной физиономией приканчивает бутыль самого лучшего дедушкиного вина?! И где его собственная жена?!
— Тим, ты мою оранжевую куртку случайно не выбросил? — прокричала откуда-то издалека эта самая жена, и тут он ее и обнаружил: вспотевшую, всклокоченную и явно с температурой, роющуюся в кладовой, где его мама держала грязное белье. И это самое грязное белье было вывернуто на всеобщее обозрение — и, конечно же, никакой оранжевой куртки там и в помине не было, потому что он сам отнес ее на помойку, о чем немедленно и сообщил.
— А штаны? — упавшим голосом спросила жена. — Бледно-голубые такие… любимые мои! Штаны ты что, тоже выбросил?!
— Зачем их было выбрасывать? — мрачно поинтересовался он, явно желая схватить ее за шкирку, и отнести в постель, и поставить ей градусник, и очень строго спросить, пила ли она лекарства, и не должен ли он ее привязывать к койке перед уходом на работу как совершенно невменяемую и буйную?! Однако он все же был хорошо воспитан, что называется, из приличной семьи… и не мог при посторонних прямо с порога проделывать с ней все это, хотя руки у него так и чесались! Поэтому он сначала поставил пакет с покупками на стол, а затем уже проинформировал свою прекрасную половину, что дырки на штанах — это было так и задумано, и он их, конечно, выбрасывать не стал, хотя они и были изгвазданы дальше некуда. И что штаны он сначала хотел сам выстирать, но потом передумал и отнес в химчистку.
— Да?! — вскричала она, будто не веря своим ушам, и эта чрезмерная экзальтация даже покоробила его. Как и то, что никто из присутствующих и не думал покинуть их дом, хотя время приличных посещений прошло — час был уже хорошо одиннадцатый. — Ты передумал?! А куртку, значит, все-таки выбросил! А карманы, карманы ты проверил? У меня там нужные бумажки оставались… которые ты, конечно же, посчитал ненужными и тоже выкинул! — обличительно-гневно закончила она, и это было совсем уж обидно, потому что никаких ее бумажек он не выбрасывал, хотя, разумеется, это был просто мусор! Однако он не привык выбрасывать ничего, что ему не принадлежало, о чем немедленно ей и сообщил.
— Вот то, что ты ищешь, — совсем уже холодно сказал Тим, вручая прозрачный пакет: использованная салфетка, на которой она в кафе что-то начеркала, пенсионного вида леденец и сломанная зажигалка. — Да, а носовой платок, который тоже был в твоем кармане, я таки выкинул, извини. Он был весь в грязи и разорван.