Я знаю, кто убил Лору Палмер — страница 21 из 56

Поднесла похолодевшие руки к пылающим щекам. Провела по лицу, умываясь ледяным алым и золотым светом. Набережная была длинной, очень длинной, и полнилась светом огней — фонарей, гирлянд, вспышек фар, окон домов, нависающих над дорогой. Широкая, незаметенная снегом набережная, тянущаяся вдоль остывшей, уснувшей реки, где до весны не найдут больше мертвых женщин.

А может, и потом не найдут.

Лем перестанет пропадать и будет чаще оставаться у нее. Яр перестанет столько пить, и у него никогда больше не будут так страшно темнеть глаза.

Володя признается Лене, что влюблен, и они перестанут ходить к Яне. Когда-нибудь она сама зайдет к ним в гости.

Алиса перестанет вздрагивать по ночам от каждого шороха. Ее ждут длинные, темные и пустые ночи, в глухой черноте которых ничего не таится. Она напьется ими, и разгладятся оставленные бессонницей морщинки, распрямятся усталые плечи.

Почти все смогут найти покой в этот ноябрь, в предстоящую зиму. Только у Яны нет шанса. Она стояла под фонарем, подставив лицо омывающему набережную свету, и слезы размывали подводку и затекали под берет.

Той ночью Яна рассыпала по столу руны — темные вишневые косточки, острые выжженные знаки — и долго перекладывала их, переспрашивала и пыталась вывести другие ответы. Порыдала, выпила три рюмки сливочного ликера, запила водкой из морозилки, и ушла спать.

Нора пришла через несколько дней после интервью, и Яна совсем ей не удивилась. Она уже знала, как все будет. Знала, чем все кончится. И нужно было просто смириться, что от Норы теперь никуда не деться.

Она принесла «Мечтателей», газету со статьей и плитку шоколада. Положила на табуретку, которую Яна поставила под знаком анархии на стене, чтобы приколоть к вершине очередную вырезку, а потом подняла глаза. Задержала взгляд на чешуйках приколотой к стене бумаги и погладила черную дугу.

— Можно это сфотографировать?

Яна покачала головой. Это не для всех. Это не может быть для всех.

— … черепкам, увитым скромным веночком, — прочитала Нора. — Лепесткам цветущих фиалок… О ком это?

— О манах, — улыбнулась Яна. — Древние римляне называли так духов предков. Маны не великие и не злые. Просто мертвые, которых надо чтить.

— А что будет, если не чтить?

— … наказанье пришло: говорят, что за это несчастье Рим раскалился огнем от пригородных костров, — мечтательно процитировала Яна. — Заварить чай?

Нора зачарованно кивнула.

— Здесь много моих статей, — заметила она. — Мне приятно.

— Ты звала мою сестру по имени, — нехотя ответила Яна.

Прошелестела подолом шелкового халата по разбросанным по полу бумагам. Вышла на кухню, достала серебристый чайник и жестяную банку. Включила плиту, а потом приоткрыла окно и прислонилась горячим лбом к холодной оконной раме, выкрашенной белой масляной краской.

Яна знала, что от Норы теперь не избавиться. Нора — длинный нос и огромные глаза, блестящие медными искрами следа, который она уже взяла. Вдохнула его, как ищейка, вместе с пылью проката, маревом благовоний, сказкой и всей ложью, которую развесила в воздухе Яна. И теперь она никуда не денется.

Пахло раскаляющейся конфоркой и чем-то холодным, будто замерзающей водой в оцинкованном ведре.

Так пах остывающий день на берегу реки. Так пахло в морге, рядом с Ветой. Яна пришла на опознание и смотрела на собственное изуродованное лицо, дышала глубоко и ровно, а в ее кармане звенели горячие и мокрые монеты.

Яна тогда купила для проката последний стеллаж, ковер и забрала из видеосети первую коробку списанных кассет. Это были ее последние деньги.

Она вышла из морга, и запах ее не оставлял. Яна пошла на мост, где убили Вету, и долго стояла там, сжимая монеты в липкой ладони. Потом швырнула их в теплую воду, на которой больше не дрожали белые лепестки, села у перил и разрыдалась. Больше всего в тот момент ей хотелось, чтобы рядом был человек, который мог бы ее понять. Кто положил бы ладонь на ее вздрагивающую спину, и отчаяние раскололось бы пополам.

Но тогда в целом мире не было такого человека.

Холодная вода в оцинкованном ведре. Отраженное небо, и в небе — лепестки.

— Яна?

Она не открывая глаз поставила чайник на конфорку.

— Вету кремировали, знаешь? — глухо спросила Яна. — Конечно не знаешь. Откуда тебе знать. Это я настояла.

— Зачем?

Яна открыла глаза и улыбнулась. Улыбка исказилась в круглом боку чайника.

— «…идут в дым, из дыма — в ночь, из ночи — в темную половину месяца, из темной половины месяца — в шесть месяцев, когда солнце движется к югу, из этих месяцев — в мир предков, из мира предков — в луну». — Яна бросила на дно глиняного чайника звездочку бадьяна, несколько сушеных ягод, апельсиновую корку и щепотку заварки. Запах черного чая, терпкий и теплый, на мгновение смысл навязчивую, свербящую ноту воды, впитавшей небо, лепестки и оцинкованные стенки ведра. — «Достигнув луны, они становятся пищей. Там боги вкушают их, подобно тому, как они вкушают царя Сому, говоря: "Возрастай, уменьшайся". Когда это проходит у них, то люди попадают сюда в пространство, из пространства — в ветер, из ветра — в дождь, из дождя — в землю. Достигнув земли, они становятся пищей. Снова совершают подношение их на огне человека, и затем они рождаются на огне женщины».

«Вот так. Слушай, Нора, слушай и никогда больше сюда не приходи. Я сумасшедшая, сектантка и кинодилер. Ничего ты от меня не услышишь, кроме эзотерических бредней, не получишь историю, на которой можно заработать», — думала Яна, с ненавистью глядя на струйку пара, струящуюся из изогнутого носика.


Она сняла полотенце с ручки духовки, быстро укутала чайник и поставила его на холодную конфорку.

— Я больше не отражаюсь в зеркалах, — сообщила Яна, чтобы Нора точно поняла, с кем имеет дело.

— Ты только что проходила мимо трельяжа, и я уверена, что видела отражение, — поморщилась Нора.

— У тебя когда-нибудь была запасная жизнь?

— Иногда я веду себя так, будто у меня их много, — улыбнулась Нора.

Яна ответила на улыбку. Она видела, что Норе очень хочется что-то сфотографировать. Или записать. Нора нервно перебирала длинными белыми пальцами кисточки скатерти, а ее взгляд метался от цветов и птиц на обоях к неровно подрезанным занавескам.

Она словно пыталась поймать историю в воздухе. Поймать, сплести, присвоить и перепродать.

И Яна решила говорить правду.

— Близнецы — это не просто люди с одинаковыми лицами. Когда нам было по семь лет, мама отвела нас к психологу в поликлинике. Мама плакала, а психолог раскладывала карточки и задавала глупые вопросы. Потом задумчиво смотрела на нас и молчала. «Нас», понимаешь? Не понимаешь… У меня не было имени. И у нее тоже. Когда звали кого-то из нас, подходила та, которая была ближе в двери. Конечно, родители нас различали, воспитатели в детском саду почти не путали. Это мы друг друга путали. У нас не было своих вещей, не было своего времени. Папа очень хотел нас разделить. Выходил на прогулку сначала с Ветой, потом со мной, ему не лень было тратить лишний час. Они возвращались — а я уже чувствовала себя уставшей. Мама тоже пыталась… не покупала нам одинаковые вещи. Не накладывала нам еду, не наливала чай — мы должны были сами решить, что будем есть и хотим ли класть в чай сахар. Сначала одна, потом другая, не подглядывая друг за другом. Но мы пользовались вещами друг друга и ели друг у друга из тарелок. Каждая тарелка была моей и каждое платье было моим. Каждая тарелка была ее и ее было каждое платье.

Яна замолчала. Уставилась на обернутый полотенцем чайник, сжала темный край деревянной столешницы и, позабыв о Норе, принялась себя жалеть.

Ей так хорошо удавалось не быть. Когда Вета была жива, это давалось так легко. Даже когда они повзрослели, обе продолжали чувствовать эту связь — все слова, которые можно не договаривать, мысли, которые можно не объяснять. Отражения, которые можно поймать не только в зеркалах. Но обе понимали, что нельзя прожить одну на двоих жизнь.

Яна не спала со Славой, женихом Веты — после смерти сестры ей почему-то постоянно задавали этот вопрос.

Она тогда спала то с патлатым мальчишкой, который играл на скрипке в переходе, то с молчаливым парнем из кадетского училища. И вообще не собиралась замуж.

Яна не подавала документы в торговый колледж.

Яна могла смотреть в лицо и, как она думала, в мысли сестры, как в свои, но она не была своей сестрой.

Вета была похожа на мать — обеим хотелось теплого света, заключенного в коробку крепких стен. Переболев мечтами стать ветеринаром, детективом и актрисой, Вета подала документы на бухучет. Она следила за здоровьем, вовремя лечила зубы, раз в несколько месяцев обновляла стрижку, с шестнадцати лет и до самой смерти ни разу не напивалась. Иногда Яне казалось, что ее сестра устала уже к восемнадцати годам. Иногда ей казалось, что ее сестра зануда. Но на самом деле Яна чувствовала эту потребность — в стенах, свете и незыблемости, чувствовала ее, как отнятую руку. Как что-то, ушедшее к сестре безвозвратно.

Вета любила кино, но она любила его как все. Ей нравилось смеяться над комедиями, она могла всплакнуть над мелодрамой. Она включала фильм на фоне, когда готовила ужин, и не замечала, когда начиналась реклама.

Яна успела поработать в одном из самых больших городских прокатов еще в школе, и ее любовь к стеллажам, кассетам, картотеке и тускло мерцающему экрану в зале для показов ей самой напоминала одержимость. Она советовала — и люди не просто благодарили, они возвращались, и в их глазах был свет. Люди успевали посмотреть фильм, который она советовала, по четыре раза подряд. Ей говорили, что фильм отозвался, ожил и даже излечил.

Яна пересмотрела все фильмы в прокате, где работала. Владелец, дядя Гриша, приходил в десять часов, когда прокат закрывался, выключал телевизор и отводил ее на остановку, а несколько раз даже провожал домой — когда она задерживалась совсем уж допоздна. Несколько раз ее забирала Вета. Она ругала ее, говорила, что ограбят, изнасилуют и зарежут по дороге, и никто не может ручаться, в каком порядке это сделают.