Я знаю точно: не было войны — страница 31 из 44

Глава двадцать девятая. Переправа. Подготовка

О чем говорил старый Лойко с сыном и зятем, Антон даже не догадывался. Он не знал этого их еврейского языка, впрочем, сейчас он находился в таком состоянии, что ему было совершенно все равно, что происходит, лишь бы происходящее позволило ему скорее оказаться на том берегу.

Куда исчез старик, молодой человек, конечно же, не догадывался. Поутру пришел Рувим, бросил с каким-то невыразительным осуждением:

— Жди, парень, никуда не иди. Тебя никто видеть не должен. Ведро в углу. Еду принесу позже. Пока вот.

Рувим выставил перед Антоном бутыль с водой и краюху черного хлеба, наверняка, вчерашнего, а то и еще позавчерашнего. Но грызть краюху было хоть какое-то развлечение. Да и время текло быстрее. Антон слышал, как во дворе Лойкового дома начинается утро, как встали и крикливо переговариваются женщины, причем два голоса пожилых, два — помоложе. Кто это? Невестки Лойка или дочери? Но вопросы задавать было некому.

Антон помолился, как умел — истово, утреннее молитвенное правило, как и вечернее, он знал наизусть. Но молился он не просто словами молитв, он молился еще и за себя, просил Господа спасти его и сохранить. И простить его за прегрешения, и дать ему возможность искупить этот грех и спасти свою душу. Молился долго. Наверное, именно молитва помогла юноше успокоиться. Он стал терпеливо ждать, уже не думая ни о чем. Появилось какое-то странное ощущение того, что Ангел-хранитель рядом с ним, и что случиться так, как должно. И что все в Его руке. И будет рука Господня к нему, Антону, милостива. Но вскоре беглец почувствовал, что хочет есть. Все это время он был как на взводе и чувства голода не ощущал. Все меркло перед одной целью — выбраться из этой страны, выбраться, чтобы спасти… нет, не тело спасти, но душу.

Он вспомнил маму. Ее изрезанное морщинами лицо, голос, ослабленный постоянным трудом и болезнью. Она благословила его. Но каким же горьким было это благословение! Парень задумался, но муки голода мешали сосредоточиться на образе матери, оставалось только это высохшее изможденное лицо и блеклые глаза без слез, и еле слышное шевеление губами… Ему тогда пришлось наклониться, чтобы услышать заветные слова, так близко наклониться, что запах смерти почти коснулся его, заставил на мгновение отшатнуться, как будто ему показалось, что мама дала ему свободу, отпустила. Но нет, она могла сказать только это, только это…

Неожиданно Антон опять заснул. И ему ничего не снилось. Проснулся он под вечер, от легкого прикосновения руки. Это был Хаим. Черноглазый, почти лысый, с маленькими глазами и крупным семейным носом, Хаим был чем-то похож на отца, вот только солидности ему еще не хватало. Нет, не той солидности, что в лишнем весе и тяжелом пузе, а той, что в размеренности голоса, особой походке, основательности поступков. Этого в молодом мужчине не было. Хозяйский сынок держал в руках небольшую миску, в которой лежали три картофелины, сваренные в мундире, луковица и вареное яйцо. Во второй руке Хаим держал кринку молока, вот уж чего Антон не ожидал, так это такой кормежки. Ему бы хватило шматка хлеба с салом, но откуда у евреев найти сало? Молча мужчина поставил еду перед Антоном, так же молча вытащил откуда-то из-за спины краюху черного хлеба, дал хлеб Антону, повернулся, и уже выходя произнес: «Отец будет к ночи, сказал ждать».

Как ни странно, но еда и выпитое молоко привело Антона в благодушное состояние. Уже не хотелось тревожиться ни о чем, все погрузилось в какой-то туман и казалось чем-то нереальным, будто выдуманным. Антон погрузился в этот туман с головой и заснул. Спал он долго, все напряжение недавнего дня как будто уходило куда-то в небытие. Он не почувствовал, как старый Лойко зашел, посмотрел на спящего тяжелым взглядом из под лохматых бровей, как-то криво улыбнулся и пошел в дом, на кухню.

За накрытым столом остались только мужчины. Хаим, старший сын, младший Сёмик и зять Рувим. Привычные к причудам старого балагуры, женщины оставили кухню. Лойко никогда не ел за своим столом вместе с женщинами. Они питались отдельно и, обязательно, до того, как поедят мужчины. Обычно старик обязательно приезжал на обед, но теперь он приехал только лишь к ужину. Когда старый Лейба сел за стол и подвинул к себе деревянную миску с супом, на кухне сразу же установилась тишина. Только стук ложек по посуде, еще шум шевеления тел, да движение челюстей, перемалывающих мелко порубленную курочку, маленькие кусочки которой украшали кашу, оставаясь все-таки украшением, а не едой. Утолив первый голод, Лойко протянул руку, Хаим уже привычным отработанным движением налил стаканчик красного вина сначала отцу, потом и всем остальным. Без тостов, без слов старый балагура влил в себя вино собственного производства, удовлетворенно покачал головой и снова принялся за еду. Когда все закончили, и старик Лейба уже хотел перебраться во дворик, где невестка и дочка уже раскочегарили самовар, не выдержал Сёмик, младшенький. Ну и что, что ему за сороковник перевалило? Для старика он оставался младшеньким. И точка.

— Отец, зачем ты помогаешь этому гою? Что он для тебя? Это же риск… мы его не знаем.

— И знать не хотим, — добавил Хаим и посмотрел на отца тяжелым, как пятипудовая гиря, взглядом.

«Вот так у них всегда, — подумал Лойко, — недоволен всем этим Хаим, но молчит до поры до времени, а что у Хаима в голове, то у Сёмика на языке. Вот только Рувим как-то еще имеет свое мнение, да и того Хаим скоро к рукам приберет».

Пока старик раздумывал, говорить или нет, как подал голос и Хаим, Рувим пока что предпочитал отмалчиваться. Он вообще редко вмешивался в семейные свары и говорил только тогда, кода старый Лейба его о чем-то спрашивал.

— Отец, ты же знаешь, сейчас стало очень опасно. На заставе новый командир, сам говорил, что на пару недель надо притихнуть. А у Решика Бессараба наш груз уже неделю киснет…

— Ничего, не прокиснет, не молоко, все-таки… — буркнул в ответ старый балагура. Потом добавил, но совсем уже тихо:

— Вот, на обратном пути груз и прихватим. Да… Не ходили бы… Еще две недели точно не ходили бы. Ладно. Скажу.

Старик вытащил видавшие виды кисет и стал набивать трубку. Он никогда не курил дома, всегда во дворе или на улице, а тут… Но старейшина ямпольских контрабандистов своим привычкам не изменял. Он просто взял паузу, которую использовал для того, чтобы набить трубку контрабандным табаком. Неудобно при такой работе пользоваться самосадом. От волнения ли или от какой-то внутренней собранности, но во время рассказа старик говорил почти не грассируя, очень спокойно, но и очень тихо, как будто боялся, что его услышит кто-то еще.

— Это было во вгемя восстания, того самого, я гассказывал… Я не все рассказывал, — старик выпустил трубку из руки, снова взял в кулак, постучал ею зачем-то об край стола, было видно, что особого желания продолжать рассказ у него не было, но все-таки пересилил себя, продолжил, — меня отправили в Могилев. Наш отряд кгггасной гвардии в Ямполе только сформиговали, люди были не самые надежные, да и не слишком шли охотно воевать — устали от войны люди, еще как устали. Я, как только в Могилев въехал, сразу в гевком, там такой товарищ Ерман был, маленький, шустренький, горбоносый. Такое шило, что во все дыры… Тот разорался. Мол, кто ты такой! Я ему бумагу подал и говорю, мол, мужички восстали, тяжело будет, помощь нужна. Он еще больше газорался. Построил отряд, чтобы с нами пойти на Ягугу, выступил с пламенной речью, мол, по селам мужички восстание подняли, взбаламученные петлюровскими недобитками, надо в Ягугу не допустить. С ним кто-то еще шел из ревкомовских. Не помню, кто, я только его знал. А мне винтовку дали, говорят, старик, не подведи. Идем, не подвожу. Дорога шла от поля мимо лесочка, да в два поворота и к самой Ягуге. Только там нас ждали. Почему я при первых же выстрелах в лес рванул, на засаду пошел? Сам не понимаю, только тех, кто в поле убег, никто больше в живых не видел. Меня пуля щелкнула, не пойму как, плечо сразу же загогелось, я потом только понял, что это боль такая… Упал я в какую-то яму, уткнулся лицом в землю. Выстрелы вокруг. Страшно. Понимаю, что не навоюю, раненый, что я, но это только оговорки. Мне еще в жизни не было так страшно, как в том бою. Да и не бой то был — бойня. Потом слышу — голоса. Двое. Меня перевернули. Один был со шрамом на все лицо, тут я поверрил, что смерть моя пришла. Этот меченый, затвор передернул, я глаза закрыл, стал молиться, вот уже не помню, когда молился, а тут все слова вспомнил. Выстрел. Меня чем-то в лоб приложило, глаза открываю и ничего понять не могу… живой. А этот, меченый, мне говорит: «Живи, Лойко, я тебя знаю, повезло, мол, убивать надоело». И кричит кому-то: «Тут все чисто». А мне потом: «Лежи тихо, как уйдем, выбирайся в Могилев, на Ямполь не ходи, там наши». Это был Архип, отец этого парня, а с ним Гнат Горилка. Я только потом понял, что Архип меня дважды спас в этот день. Я, когда повстанцы ушли, пегевязал себя кое-как, да поплелся к своим. Винтовку прихватил. Уже темнело, но я рассмотгел, что пуля Меченого приклад расщепила. А из нашего отряда только я вегнулся. Конечно, под тгибунал попал. Вот эти пули в плечо да в приклад спасли меня — вышел с оружием, не стгусил, а воевать не мог, да…

Старик поднялся, взял трубку и вышел во двор, где уже все было готово для чаепития. А что еще размусоливать? Они и так знали продолжение рассказа: ранение было не опасным, но началась инфекция, чудом вытащили с того света. Комиссовали. Он пожил еще немного у Абрахама, родственника, который жил в Могилеве-Подольском и имел свой домик. Да, домик был маленький, но для Лейбы там место нашлось. И двое детей Абрахама (Лейза ждала третьего) были ему не в тягость. А вот чтобы быть родичам не в тягость, как только Лейба почувствовал себя лучше, вернулся в свой Ямполь, к своему делу — балагурить…

Старый Лейба Голдберг, как только вышел во двор, сразу же закурил, выпустив из трубки клубок ароматного дыма. Сыновья вышли за ним и стали рассаживаться за столом во дворе. Надо сказать, что за чаепитие садились все вместе — женщины, дети, мужчины, вся семья собиралась именно на таких чаепитных посиделках. Еда — дело серьезное, тут бабы мешаться не должны, а вот за чаепитием самое то расслабиться, тут они как раз в помощь будут. За чаепитием можно и дела обговорить семейные, те, которые общие и требуют общего обсуждения. Женщина смотрит на хозяйство по-своему, тут к ней надо прислушиваться, мнение ее уважить. А вот в дела мужские им ходу давать нельзя. Оба сына, обе дочери, младшая еще не замужем, да, не красавица, но и не замухрышка, парни вокруг нее вьются, только она пока еще носиком крутит. Ладно, егоза, все равно найдешь свою судьбу. А вот и внуки — все трое, ну, им-то чаепития пропускать нельзя. Знают, что есть в карманах старого балагуры что-то сладенькое. Нет, не часто Лейба баловал внуков, но как удержаться, да не прихватить для них чего-нибудь этакого? И старик расплылся в довольной улыбке.