Яблоко. Рассказы о людях из «Багрового лепестка» — страница 17 из 22

Ныне меня нередко спрашивают о чувствах, которые я, сын «синего чулка», испытывал в ту пору. Но я об этом просто-напросто не думал. Решительность, с которой моя мать отстаивала избирательное право для женщин, представлялась мне естественной стороной ее натуры, такой же, как неприязнь к пудингу из тапиоки или любовь к снегу. А поскольку в семье я всегда был «малышом», или «мальчиком», или «крошкой», или «енотиком», или «ангелом», или просто Генри, никакие поношения, коими мама или тетя Примула осыпали безобразных, именуемых «мужчинами» созданий, я на свой счет не принимал.

Мне хочется, чтобы вы ясно поняли: мама вовсе не была человеком озлобленным и распря ее с мужским миром имела основой скорее возмущение, чем ненависть. Маме нравились бурные стычки с мужчинами, которые ей досаждали, нравилось сметать их, если получится, со своего пути и следовать по нему дальше. Она и тетя Примула представляли собой подобие музыкального дуэта — мама полагалась на свое обаяние и обезоруживающую честность, а тетя Примула добавляла к ним сардонические нотки. Отец же был просто прямым и честным человеком. Пока мы жили за границей, у меня ни разу не возникало ощущения, что наша семья состоит из каких-то смутьянов, нарушителей спокойствия. В Австралии все вечно спорят друг с другом и получают от этого наслаждение. И лишь когда мы обосновались в Англии, я начал понимать, что расхождение во мнениях с кем-либо может выглядеть скандальным. Чтобы усвоить это, мне потребовалось время. Поначалу я находил удовольствие в том, что всякого рода интересные незнакомцы, появлявшиеся в нашем доме, начинали бурлить от изумления, а то и обиды, услышав слова и увидев поступки моих родителей. Однако за те месяцы, что привели нас к 21 июня 1908 года, настроение этих визитов становилось все более кислым, и я начал мало-помалу понимать, что семья моя ввязалась в войну, долгую и ожесточенную, и что война эта чревата жертвами.

Один такой случай я помню с особой ясностью. Тетя Примула пригласила к обеду богатую даму по имени Фелисити, а та привела с собой мужа, мистера Брауна. Тетя Примула, связанная с разного рода благотворительными организациями, вечно искала для них покровителей, и, вероятно, она усмотрела в Фелисити возможность подобраться к богатствам, которые скопил мистер Браун, владелец обувных фабрик.

Послеобеденная часть вечера отчасти напоминала мирную дружескую пирушку. Мистер Браун и мой отец курили сигары и разговаривали об искусстве — мистер Браун, уроженец Манчестера, собственными силами выбившийся в люди, предпринимал серьезные попытки расширить свой кругозор по этой части. Двое мужчин то покидали гостиную, то возвращались в нее, время от времени обмениваясь любезными словами с тремя женщинами, беседовавшими о будущем мира, преобразовании общества и женской обуви. Я же, оставшийся в смежной с гостиной столовой и наполовину укрытый ее большим столом, делал вид, что читаю сказки, а на самом деле просто наслаждался возможностью не ложиться спать допоздна. В конце концов мама — не без наущения доброго красного вина — принялась рассказывать о переживаниях своего детства, сделавших ее такой, какой она стала.

— Однажды, когда я была девочкой, — рассказывала мама, — отец повез меня на прогулку, в Ламбет. У нас был собственный экипаж, и я, сидя в нем, упивалась картинами огромного внешнего мира.

— Легендарные башни Ламбета, — промурлыкала, усмехаясь, тетя Примула.

— До того дня я никогда еще не пересекала Темзу, — продолжала мама. — И то, что я увидела, показалось мне более экзотичным, чем сама Америка. У отца имелось в тех местах какое-то дело. Я побывала на его… — тут она улыбнулась и покачала головой, как делала всегда, добираясь в разговоре до тех обстоятельств своего прошлого, которые следовало сохранить в тайне.

— На его на чем, простите? — переспросила Фелисити Браун.

— Движение было очень плотным, — сказала мама, оставив ее вопрос без ответа, — и наш кучер выбрал окольный путь, проходивший по тем улицам, что победнее. Дома на них то теснились друг к другу, то словно расходились, из окон свисали напоказ простыни и нательное белье. Бедняков я видела и прежде — лоточников, точильщиков — и знала, что одежду они носят ветхую, а пахнут чем-то кислым. Однако полагала, что с улиц они возвращаются в живописные маленькие коттеджи.

— Наподобие пряничных домиков, — подсказала Фелисити Браун.

— Совершенно верно. И настоящая правда наполнила мою душу испуганным трепетом. Я высунула голову из окна экипажа и озиралась по сторонам, точно щенок. Мы выехали на совершенно ужасную улицу, самую худшую. Маленькая девочка играла на ней с ведром. Босая, почти голая, в одной только изодранной, грязной рубашке.

Мама откинула голову назад, прищурилась, словно вглядываясь сквозь подзорную трубу в давнее, но все еще существовавшее прошлое.

— Она показалась мне точным моим подобием, зеркальным отражением. Возможно, я заблуждалась, видеть детей одних со мной лет мне доводилось не часто. И вдруг она подняла с земли кусок… собачьей грязи и швырнула его в меня. Рука у нее, должна вам сказать, была меткая. Она попала мне точно между глаз.

Тетя Примула весело фыркнула, смущенная Фелисити Браун позволила себе приглушенно хмыкнуть.

— Думаю, то мгновение и обратило меня в социалистку, — завершила свой рассказ мама.

— Глупости, — возразила тетя Примула. — Кто-то другой мог пройти через точно такое же испытание и с тех пор втаптывать бедняков в грязь. Чтобы отомстить им.

— Месть отвратительна, — заявила мама. — Она всегда приводит мне на ум военных с их маленькими глазками и эполетами.

Тетя Примула, отнюдь не чуравшаяся мелкой мести, особенно если осуществлять таковую ей удавалось не без апломба, замечания, столь благочестивого, маме спустить не могла.

— Ты говорила как-то, — сказала она, — что твое пристрастие к пряным блюдам — это месть той пресной пище, которой тебя пичкали в детстве.

Мама, показала ей язык — поступок, который в Австралии особой неприличностью не считался, но от которого голова Фелисити Браун испуганно дернулась, как если бы кого-то только что вырвало в ее присутствии.

— Ну хорошо, ладно, — сказала мама, — давайте будем мстить вареной баранине, картофельному пюре и молочному пудингу. Они того заслуживают. Страданий они причинили мне много больше, чем брошенная в лицо какашка.

Я знал, что слово «какашка» употреблять в приличном обществе не положено, слетев же с маминых уст, оно, надо думать, служило знаком того, что разговор, который велся в нашей гостиной, становится неуправляемым. Впечатление это подтвердилось, едва к нам присоединился мистер Браун, а сделал он это как раз в ту минуту, в которую мама поносила бессердечных политиков и эксплуататоров-фабрикантов. Миссис Браун мужественно пыталась пролить масло на взбаламученные мамой воды. А вот мистер Браун, выпивший к тому времени порядочное количество вина, не на шутку рассердился и принялся отстаивать право фабрикантов вести на конкурентном рынке конкурентную же борьбу. Мама ответила ему не без резкости, заявив, что конкурентная борьба есть типично мужская мания, без коей в лучшем мире, который будет в скором времени построен, мы прекраснейшим образом обойдемся. Мистер Браун попросил ее объяснить, каким образом будет построен этот лучший мир, и мама, подстрекаемая Примулой (к тому времени явно отказавшейся от надежд добиться от Браунов денежной поддержки), углубилась в дебри политики. Лейбористская партия, сказала мама, когда она впервые приняла участие в выборах, смогла провести в парламент лишь двух своих кандидатов, однако всего шесть лет спустя у нее было уже двадцать девять членов парламента, а после следующих выборов число это наверняка увеличится. И вот тут уже мистер Браун окончательно вышел из себя.

— Проснитесь, женщина! — воскликнул он. — Лейбористская партия никогда и ничего не добьется! Это следует из простого закона эволюции! Полуобразованный мужлан, поднявшись по общественной лестнице ступенькой выше, присоединяется к партии лейбористов; однако, одолев еще несколько ступенек и увидев картину более широкую…

— То есть увидев, какие толпы несчастных терпят побои и голод, чтобы снабдить его бананами.

— Бананы, сколько я знаю, растут на деревьях. А ваши «несчастные» становятся куда менее несчастными, получая от нас приличные деньги за сбор этих самых бананов.

— Послушать вас, мистер Браун, так получается совершеннейший рай, да еще и с трехгрошовой приплатой, — прошипела мама, лицо которой вспыхнуло от негодования. — О щедрость Матери-Природы! Все в ней так и падает нам в руки с деревьев. Ваша часовая цепочка выросла на цепочном дереве, ваш жилет — на жилеточном, а ваша карета когда-то паслась на каретном лугу. Пришлите же мне, мистер Браун, весточку, когда созреет новый урожай обуви, и мы отправимся собирать его вместе!

За этой стычкой последовало молчание, и весьма неприятное, однако тетя Примула обладала особым даром нарушать такого рода тишину какой-нибудь неизменно уместной фразой.

— Бананы меня особенно не волнуют, — сообщила она, и в глазах ее вспыхнул озорной огонек. — Их всегда приятней облупливать, чем есть.

Мистер Браун скрестил на груди руки. Его жена бросала жалкие взгляды в сторону прихожей, где висел на стоячей чугунной вешалке ее плащ.

— Вы, дамы, можете блистать цинизмом, дело ваше, — сказал мистер Браун. — Тягаться с вами в остроумии мне не по силам. Но я знаю человеческую природу и сознаю тот простой факт, что, как только человек достигает элементарного благополучия, у него пропадает желание маршировать по улицам в толпе размахивающих транспарантами немытых мерзавцев.

— Ну вот, видите: и кто же из нас более циничен?

— Реалистичен.

— Реалистичен в отношении чего?

— Рода человеческого.

— Вот как? А кому надлежит решать, кто к этому роду принадлежит, а кто нет? — Мама раззадорилась настолько, что могла бы продолжать этот диспут до глубокой ночи, но тут в разговор внезапно вступил мой отец.