Яблоневое дерево — страница 14 из 52

– Что он был евреем?

– Да. Мою мать это ужасно злило. Брак может развалиться по многим причинам. Еврейство тут ни при чем. Моя мать была атеисткой. Отец тоже. Томас был на двадцать лет моложе нее. Возможно, это тоже причина, – она рассмеялась. – Вообще-то, отец сам привел его в дом. Он же вечно был в поиске… – она улыбнулась. – Никогда не знакомь жену с другом. Старая пословица, – снова улыбнулась она. – В общем, мама в него влюбилась. Так всегда и бывает. Они с отцом не слишком подходили друг другу. Для нее он был недостаточно тщеславен. Богемный бездельник и денди, начитанный, как никто другой, но в душе – ребенок, не созданный для этого мира и уж тем более для того, что надвигалось впереди.

– На что вы жили?

– Ну, иногда отец писал что-нибудь для газеты «Нойе цюрхер цайтунг». Он постоянно пытался опубликовать свои мысли на тему психоанализа, но ему не хватало самоуверенности и наглости. Как-то он открыл небольшую практику в Берне. Даже консультировал Гессе. Тоже без особого успеха.

– Германа Гессе?

– Да-да. В то время тот довольно долго жил в Берне из-за алкогольной зависимости. Его брак был отдельной катастрофой. Когда он плелся после сеансов отца домой к жене, та устраивала ему разносы. «Ноль, эта свинья, – причитала она, – а ты просто жалкий болван». Потом он переехал в лес с Густавом Грезером. Они жили там на скале и постоянно молчали.

– Кто?

– Ну, Гессе. А потом он написал «Демиана». Такой забавный юношеский роман. На мой взгляд, немного невнятный. А ведь ему тогда было уже за сорок. Ха! Ну да. Думаю, у отца набралось не слишком много пациентов, все шли в основном к Гроссу или к Юнгу. Гессе тоже переметнулся. Возможно, мы переехали в Берлин еще и поэтому. Здесь жизнь была очень уединенной. Может, родители устали друг от друга и надеялись освежить отношения. Но в Берлине отец вернулся к старым привычкам. Он каждый день ходил в зоопарк «на охоту».

– В зоопарк?

– Ну, сам знаешь.

Я действительно знал – во всяком случае, догадывался. Разве не в зоопарке дед познакомился с моим отцом?

– Денег тоже не было. Мы питались в основном воздухом и чтением. Иногда ему присылал деньги брат. Он был профессором в Университете Гумбольдта и неплохо зарабатывал. К тому же, активно публиковался. При этом он постоянно использовал идеи моего отца, которые тот по своей наивности послушно излагал ему в письмах. Хотел доказать, что он не бездельник. Но мой дед все равно отказывался его видеть. Брак с женщиной «иудейской веры» и внучка от такого союза стали последней каплей. Ха!

Она громко расхохоталась.

– Он был антисемитом?

– Да, как и полагается праведным немецким протестантам.

– Но ведь не все немецкие протестанты – антисемиты.

– Нет, не все, – она снова улыбнулась. – Как вообще можно быть гуманистом и антисемитом одновременно? Объяснишь мне? К тому же, при чем здесь я? Я еврейка лишь наполовину.

– Ты еврейка.

– Ой, только не начинай опять, ладно? Я полукровка, уж я-то знаю.

– Да, в нюрнбергских расовых законах говорилось о евреях наполовину, одну четверть и одну восьмую, но до Гитлера такого не было.

– Я полукровка – и баста! Уж я-то получше тебя знаю, за что меня преследовали, мой любезный друг!

Мы гневно уставились друг на друга.

– Ты еврейка. Твоя мать была еврейкой. А по еврейским законам это значит, что ты еврейка. Точка.

Я хлопнул ладонью по столу. Мать вздрогнула, словно я вынес ей окончательный приговор. Но я хотел восстановить мир.

– Почему для тебя это такая проблема?

Попытка полностью провалилась. Она затряслась.

– У меня нет проблем. Проблема у тебя. И похоже, большая. Но я не позволю тебе использовать меня для ее решения. Другие уже пытались. Решайте свои проблемы сами и оставьте меня в покое.

Она резким движением сбросила со стола тарелки и чашки. Нетвердо встала. Я хотел помочь, взял ее за руку, но она гневно вырвала ее, смерила меня презрительным взглядом и ушла.

К столику поспешил молодой официант. Густо покраснев, он принялся собирать осколки. Желаю ли я чего-нибудь еще? Я сел и заказал себе кофе. С Лаго-Маджоре слетел утренний туман. В солнечном свете проступили четкие очертания горного пейзажа. Мой взгляд задержался на просторных лугах. Я прислушивался к звону ложек и посуды. Слышались тихие разговоры. Потом вступил детский голос. Передо мной вдруг возникла яблоневое дерево. Как и тогда, в нашем саду, я не мог сдержать слезы. Как и тогда, не знал, что делать. Как и тогда, я пытался отвести взгляд, но все плыло перед глазами.

Я сидел в шортах под яблоней с родителями. К нам приехали дядя Вальтер и тетя Клара. Вальтер и Клара Блохер. Они не были нам родственниками, но в те времена, в шестидесятые, всех взрослых называли дядями и тетями. В тот летний день ярко светило солнце. Когда они зашли в калитку, я подбежал к ним, взял за руки и повел к яблоневому дереву. Я всегда так делал по воскресеньям, когда приходили гости. У подножия дерева уже ждали стулья. Я залез на самую высокую ветку, поклонился публике, поднял руки, описал ими большой круг и прокричал во всю глотку: «У всех американцев огромные задницы…»

Ничего другого в тот день мне в голову не пришло. Сделав головокружительное сальто, я приземлился между зрителями, поспешно поклонился и быстро убежал прочь.

Чуть позже я сидел за столом напротив американца. Дядя Вальтер чуть слышно постанывал от удовольствия, старательно запихивая себе в рот пирог с посыпкой. Мой взгляд блуждал по его светло-серым летним брюкам, белой рубашке с короткими рукавами. «Как у папы, – подумал я, – и галстук тоже в красно-синюю полоску. И у них обоих почти нет волос. Так выглядят в Германии все мужчины». Но дядя Вальтер оказался американцем. Так мне сказали.

– Почему дядя Вальтер говорит по-немецки, как мы, если он американец?

Все замолчали. Мама наклонилась ко мне. Мягко положила руку мне на колено. Было приятно.

– Понимаешь, Вальтер – немец, как и мы, но ему пришлось покинуть свою страну, потому что он еврей.

Я понял сразу. Хотя на слове «еврей» голос мамы звучал особенно равнодушно. И я не глядя мог сказать, какие у нее сейчас глаза. Этот тусклый взгляд был мне знаком. Он пугал меня. Почему все так странно на меня посмотрели? Так неискренне. Глаза моей мамы должны загореться снова. И немедленно.

– Но ведь он принадлежит к избранному народу, – сказал я.

Он вернулся. Свет в глазах моей матери. Теперь ее глаза загорелись. Всё хорошо. Мое позорное выступление на яблоне забыто. Все снова смеются. В голосе мамы слышится мягкое веселье.

– Ты тоже немного еврей.

Все снова посмотрели на меня. Я покачивался на стуле.

– Немного?

– Да.

– Не целиком?

– Нет. Не целиком.

У меня по ногам побежали мурашки. Не целиком?

– Значит, я целиком немец?

Все снова засмеялись. Еще громче, чем прежде. И горячее.

– Не-е-ет, не целиком…

Мамин голос немного срывался, словно она выпила. Внезапно я почувствовал, как во мне закипает бессильная ярость. Не целиком. Я прекрасно знал, что она имеет в виду. Если что-то не целое, то оно сломано. Как игрушка. Оно уже никому не нужно.

– Но я хочу быть целиковым немцем!

Слова вырвались неожиданно для меня самого. Почему целиковым немцем, а не целиковым евреем? Ведь я мог сказать и это. Но не сказал. Я сам не знал почему. Все уставились на меня. Дядя Вальтер побледнел. У него задрожала нижняя губа.

– Это в крови… Они никогда не научатся… Это в крови… – твердил он.

– Вальтер, – вмешалась моя мать. – Он всего лишь ребенок.

Ее голос звучал отчужденно. Похолодев от шока, я слышал, как он тихо потрескивает – словно лед.


Дни тянулись медленно. После школы я быстро бежал в свою комнату, бормотал что-то про домашнее задание и запирался. Чаще всего я пялился в окно. Я узнал нечто, перевернувшее мой мир.

Вскоре меня перевели во французскую школу. Гонимый смутной тоской, пытаясь спрятаться от самого себя, я сбросил немецкую рубашку. Я начал осторожно расспрашивать родителей об истории нашей семьи. Отец молчал, мать рассказывала. Полученные ответы отличались от ответов на любые другие вопросы. Кое-что не сходилось. Кое-где зияли пробелы. Сначала я не понимал их, потом переставал замечать. Порой нити истории запутывались, порой не хватало перехода или что-то казалось неправдоподобным. Словно картинка на телевизоре, состоящая из точек, выстроенных в определенном порядке. Если некоторых точек не хватало, мозг додумывал их сам. Это относилось и ко всем остальным сферам жизни. Моя новая реальность была лоскутным ковром из темных и светлых отрезков. И я был твердо уверен, что так у всех. Если я чего-то не понимал, чувствовал пробел, спрашивал о недостающем фрагменте, моя мать проваливалась в забытье. Как и большинство детей того времени, меня вырастили люди, чьи воспоминания на определенные темы казались разрушенными, словно у больных Альцгеймером. Строгая логика утратила ценность, на смену ей пришла казуальность, но должны же были быть хоть какие-то убедительные объяснения. Их не было.

Если что-то звучало особенно неубедительно, мать начинала смеяться, словно рассказала удачный анекдот, нечто совершенно неправдоподобное и абсурдное – едва ли это могло произойти, если могло вообще.

Однажды она рассказала про лагерь.

– Летний лагерь? – переспросил я.

– Не-е-ет, – расхохоталась мама. Снова этот взрослый смех – после него история всегда становилась жуткой. Тогда мне хотелось закрыть глаза и уши или спрятаться в темном подвале – но еще хотелось узнать продолжение.

Официант осторожно поставил кофе на столик и снова исчез.

Моя мать воспринимала слово «еврейка» как приговор. Она не любила говорить о своем еврейском происхождении. Впрочем, разве у нее был выбор? Кофе оказался горьким и слишком горячим. Для меня, ребенка, который взбирался на яблоню в собственном мире, слово «наполовину» значило «не целый», поломанный, а моей матери, возможно, это слово давало шанс избежать уничтожения, предоставляло половинчатое право на жизнь, на принадлежность – пусть и неполную.