В последнюю ночь перед освобождением он пил с лагерным комендантом, они пели русские песни и читали Пушкина. Маша уехала за несколько месяцев до этого. Теперь она работала медсестрой в Ростове. Иногда он думал о ней. Маша жила. Маша смеялась. Маша любила. Маша была такой безрассудной. Маша не спрашивала о его прошлом. Маша была ненастоящей. Маша была войной. Была им самим. Была тем, чего он никогда не имел или утратил в Германии и снова обрел в России. Она была его погибшим отцом, его проклятой матерью, она была березами под Берлином, березами из России. Она была Верхней Силезией и Померанией. Она пахла борщом и соснами. У нее были тонкие руки, белое лицо, прекрасная смуглая кожа. Темные волосы. Ее губы. Ее грудь. Ее спина. Ее улыбка. Она всегда на него смотрела. Он умывался в ее слезах. Маша была сном, от которого он никогда не хотел просыпаться, болью, заглушившей его тоску. Она была свободой, которой не существовало, правдой, которую он искал, борьбой, которую он проиграл. Маши не было. Четыре с половиной года заключения. Кому было объяснять, что он полюбил эту страну, этих людей? Они делились с ним последним куском хлеба, никогда не предавали, хорошо обходились. Почему кто-то должен был его понимать? Понимать было нечего.
В последние месяцы он работал в частной практике в Тегеле, рядом с больницей. Подменял пожилого отоларинголога. Зарабатывал он хорошо. Лучше, чем в больнице. Хоть и не научная карьера. Он так мечтал о ней в лагере. Но снова щелкать каблуками? Нет. Доктор Лехляйн собирался выходить на пенсию. Отто пришелся ему по душе. Пациентам тоже нравился молчаливый молодой врач. Он был рабочим. Как и они. Доктор Лехляйн обещал отдать практику за нормальную цену. Кредиты выдавались легко.
В обеденный перерыв он приходил в одно и то же кафе, садился у окна и смотрел на улицу – в солнце, в дождь, в первый снег. Мимо спешили люди, из магазина в магазин. Их руки становились все длиннее и длиннее, пакеты экономического чуда весело били по коленям во время ходьбы. Покупать, использовать, выбрасывать, снова покупать. День за днем они торопились мимо окна. Их животы становились все толще, глаза на расплывшихся лицах уменьшались до размеров булавочных головок, не пропуская ни одну скидку. Глубокая тоска, тяжелое дыхание. Из развороченной бомбами земли выросли магазины: магазины одежды, кухонной утвари, электроники, деликатесов, частные лавки, кафе, кондитерские, прачечные, сапожные мастерские. За деньги можно купить все. За деньги можно есть, пить, курить, строить дома, заселять их, продавать и строить новые.
– Ооооооттоооо!
Голос Вальтруды прогремел по маленькой квартире на Шаперштрассе. Отто задался вопросом, какого черта родители наградили его таким именем. Но если бы он не женился на Вальтруде, она бы сейчас его так не звала.
– Как тебя зовут? Отто? Как мило! Отто?
Ему следовало встать и уйти еще в бюро бракосочетаний. Но он оказался слишком труслив, слишком истощен. Он не знал, что жизнь с этой женщиной окажется новым заключением. Вальтруда была такой же решительной, как его мать. Сначала это ему понравилось. Теперь он стыдился тех мыслей.
– Еееееедаааа.
Она накрыла на стол. Небрежный порядок, как и везде в квартире. Усаживаясь, Отто подумал: «Вальтруда из тех людей, кто не делает различий между внутренним и внешним». Она состояла из улиц с односторонним движением и тупиков. Некоторые были громкими и яркими, со стульями и столиками возле дверей, как на фотографиях южных городов, некоторые – мрачными и пустынными, словно опустошенные немецкими солдатами русские деревни. Тогда в квартире пахло смертью.
– Ну, Оттохен? Как дела в больнице? Скоро аванс?
Ее попытки проявить власть напоминали Отто его семью, отчима и сестру. Вальтруда постоянно спрашивала, когда он станет заведующим или главным врачом, когда они смогут позволить себе новую машину, большую квартиру или даже дом с садом, а то и с парком.
– Отто, милый, муж Хильды, Дитер, подарил ей бриллианты. Потрясающе, правда? А еще купил «Опель-капитан». Вот так вот. Только представь. Вот это щедрость.
– Глупость.
– Что?
– Бахвальство и глупость.
– Ну опять. Как обычно. Ты просто завидуешь.
Отто промолчал.
Вальтруда возвышалась перед ним, уперев руки в бедра.
– Знаешь, ты бываешь таким дерзким, настоящий брюзга, мой маленький Отто.
Как же он был глуп. Непростительно глуп. На сегодня с него довольно. Он отодвинул тарелку.
– Ой, что случилось?
Отто встал.
– Мне пора.
– Вот как? Куда на этот раз?
– В больницу.
– В больницу?
– Должен осмотреть пациентов.
– Пациентов или пациенток, господин доктор?
Он закрыл за собой дверь.
У Отто был выбор. Почему именно Вальтруда? Почему эта непростительная ошибка? Он не знал. Таких, как Сала, нет. Тут ничего не изменишь. Но Аргентина? Нет. Ребенок? Нет. Он хотел жить. Вальтруда знала, как обращаться с мужчинами. С такими мужчинами, как он. Изголодавшимися. Лишенными юности. Потерявшими десять лет на этой войне, на службе у безумцев, в окружении холуев, выполнявших каждый абсурдный указ, ефрейторов, которые могли по два-три часа бездумно пялиться в окно. Теперь Отто спешил в кабак. Там ждало счастье. Там все были равны. Как в лагере, как в России. И там царило веселье.
Вернувшись в родную гавань, нужно будет быстренько залезть на Вальтруду, успокоить ее. Не так уж плохо. Иногда даже приятно.
Иногда ему писал Жан. Чаще всего он отвечал с большой задержкой или не отвечал вообще. Переезд в Южную Америку был категорически исключен. Отто не владел языком, не знал ни страны, ни традиций, к тому же в Аргентине не признают его диплома. Там придется начинать все сначала. Даже если его образование признают частично, что вряд ли, он снова потеряет несколько лет жизни. Сала его никогда не примет. Лучше уж так. А ребенок? Он действительно его отец?
Он нашел у матери фотографию Салы. Она лежала в выдвижном ящике на кухне. Отто достал ее и расплакался. Он стоял на кухне своей матери, на старой кухне, в той самой квартире, где он вырос. Третий двор, налево, первый этаж. Он вспомнил, как прокрался ночью домой после ограбления. Пьяный отчим лежал на столе. Мать суетилась вокруг – и ему стало стыдно. Он вспомнил, как выходил рано утром во двор, мимо кровати отчима, которого снова выгнала мать, потому что накануне он опять избил ее или детей, как он упражнялся на перекладине во дворе – пока не начнут гореть руки, а потом еще десять раз, до сведенных мышц. Роланд. Грабежи. А потом он оказался в ее квартире. На лестнице. У книжных полок. А она появилась сзади. Когда он повернулся, то чуть не свалился. Стройная, со светлой кожей, тонкой, словно бумага. Настороженный взгляд. Так на него не смотрел никто. Темные волосы печально рассыпались по плечам. Черт подери, он никогда не плакал. Это бессмысленно.
46
Новые работодатели Салы были экстравагантными молодыми людьми. Антонио был прокурором, а его жена, Изабелла, – склонной к истерии художницей в творческом кризисе. Зато Сала снова смогла забрать к себе Аду. Та превратилась в хорошенькую девочку. Сала написала Жану, что испытывает счастье, заглядывая в глаза дочери. Но умолчала, как часто думает об Отто.
Они жили в Аргентине уже почти восемь лет. Она накопила денег на участок земли в пригороде Буэнос-Айреса. Там она хотела поселиться с Отто. Таков был план.
Возможно, он прав: они слишком разные. Или дело в войне? Влюбленность в другую женщину она простить могла, ведь у нее был Ханнес, но имя звучало ужасно. Вальтруда. Самое что ни на есть немецкое. Владельцы участка просили принять решение о покупке в течение трех дней. Что им отвечать? Без Отто в этом не было никакого смысла.
Как теперь строить будущее? Осенью Ада снова пойдет в школу, в Буэнос-Айресе. В монастыре ее многому научили. Но она стала еще тише, казалась какой-то замкнутой. В некоторые дни она не выходила из комнаты и просто сидела у окна, уставившись вдаль. И когда Сала уже начинала бояться, что дочь снова разучится говорить, та поворачивалась и изумляла ее невероятными историями. Ее внутренний мир населяли всевозможные сказочные существа, а еще гордые молчаливые гаучо, что собирались холодными вечерами у костров и пели грубыми голосами под гитары свои одинокие песни. Она вспоминала широкие поля вокруг монастыря, их сияние под белым светом полной луны, сладковатый аромат деревьев. Однажды Сала стояла рядом с Адой, и та удивительно крепко схватила мать за руку.
– Мама? Небо тихое и необъятное.
В ту ночь Сале снилась зловещая птица. Она с пристальным взглядом опустилась ей на голую грудь. Сала, дрожа, лежала возле замерзшего ручья. Слева и справа возвышались горы, впереди раскинулась долина. Несмотря на лето, мерзлая земля была покрыта снегом. К ней подбежал одинокий белый конь, встал на дыбы, фыркая и раздувая ноздри, выпучил глаза, оскалил зубы и издал душераздирающий, человеческий крик, переросший в короткий предсмертный хрип. Передние ноги жеребца подкосились, его огромное тело повалилось на землю. Из умирающих глаз потекла багровая кровь.
Уже в ранние утренние часы на стены дома заползала жара, а в спальню пробирались влажность и духота. Сала встала, сполоснула влажное от пота тело холодной водой, подготовила все для школы и вышла из квартиры. Тихо прикрыв за собой дверь, она выдохнула. Когда она последний раз в одиночку бегала ранним утром по городу? Ее наполнило чувство безграничной свободы, когда она, все еще с туфлями в руках, ступила голыми ногами на асфальт. Земля еще хранила приятную ночную прохладу. Сала бесцельно побежала навстречу солнцу, как раньше, в детстве, бегала на Монте Верита к водопаду. Город тихо просыпался. Через улицу, на углу, Маноло открывал свой газетный киоск. Он весело помахал ей рукой. Почему это приветствие напомнило ей прощание? Перед Салой раскинулся Буэнос-Айрес. Город ликовал, здороваясь с солнцем. И она впервые не могла присоединиться к этой песне.