– Как так?
– Мы же играем в финале, детка.
«Что еще за финал?» – подумала Сала, но была слишком взволнована, чтобы расспрашивать. Она быстро поцеловала Аду. Сала не хотела рассказывать дочери, с кем собирается встретиться. В этот раз она будет осторожнее. Ада печально на нее посмотрела. У себя в комнате Сала вытащила из шкафа и перебрала всю одежду. Она нашла простую черную юбку и белую блузку. Почти как тогда, при первой встрече.
«Надо будет купить телевизор», – подумал Отто. Теперь, когда вернулась его семья. Из приемника над головой дребезжал взволнованный голос спортивного комментатора Циммермана.
– Гриффит, боковой судья из Уэльса, на нашей стороне поля, он поднял флаг, и Линг отреагировал моментально, три на два, осталось всего четыре минуты финального матча за титул чемпиона мира на стадионе «Ванкдорф» в Берне, и немецкая команда явно нервничает, и в данный момент… В данной ситуации их можно понять, а мяч тем временем уходит в аут…
Отто сидел на втором этаже, за столиком для двоих, у окна. Он нервно теребил манжеты. Под ним виднелся тихий и пустой Курфюрстендамм, справа, посреди зала – лестница. Он был одет в нарядный темно-синий костюм в мелкую полоску. Красный галстук, белый нагрудный платок, нечищеные черные ботинки. Он проигнорировал резкий голос Вальтруды, ее громкий вопрос. И уже через пять минут был готов к выходу. В зеркале его взгляд впервые задержался на шрамах. Конечно, он видел их и раньше, еще когда они светились кроваво-красным. Они глубоко врезались в его кожу, как вопрос, оставшийся без ответа. Тогда это не имело никакого значения. Теперь это было ему неприятно. Он сдал шляпу в гардероб.
– Если обо мне спросит элегантная молодая дама, я сижу наверху.
Гардеробщица понимающе кивнула. Отто сам не знал, зачем это сказал. Ему хотелось прокричать это на весь мир. Вскоре пришли первые сомнения. Сала могла передумать по множеству причин.
Он попытался вспомнить: что он писал Сале из тюрьмы? Ничего хорошего. Одни гадости. В голове всплыла первая встреча с Жаном. Во что он был одет? В красную майку. А еще? Его губы едва слышно произнесли первые строчки стихотворения Пушкина. Он вспомнил внезапное вторжение, роскошный кожаный переплет специального издания «Римской истории» Моммзена – единственный украденный предмет, оставленный им себе. Эрну, старшую сестру, прильнувшую к нему в маленькой комнатке посреди ночи. Ее хриплый голос: «Давай, поимей меня». Похороны его отца. Обрывки войны. Париж. Булочная. Окровавленные младенцы. Роланд, убитый пулей в прихожей. Побои. Его жизнь у приемных родителей. Голод. Собственные экскременты, которыми он чуть не подавился. Бомбоубежище. Воздушные атаки. Разбитое стекло, порезавшее ему лицо. Скулы Маши. Ее улыбка. Вальтруда. Снова Пушкин. Зеленое сукно игрального стола, летящий шарик рулетки, вращающиеся цифры. Треск деревьев в русском снегу. Он попытался представить Салу, ее лицо, ее руки, ее плечи, ее волосы, ее молчание, ее тело, ее смех. Он попытался представить ребенка. Девочка? Он теперь отец. Отто стало дурно. На лбу выступил холодный пот. Его отчим умер возле угольной печки. Орущая семья. Лицо его матери. Мужественное и твердое. Жан. Пустынные пейзажи. Мертвые березы. Фотография его родного отца, Отто, со слегка изогнутыми усами. Крики младенца, хныканье, жалобный плач. Карусель. Часы с музыкой. На его плечо легла рука. Сала опустилась на стул и молча на него посмотрела. Отто не видел, как она пришла. Его бросило в дрожь от ее красоты. Он молча схватился за край стола. Никаких мыслей. Он почувствовал легкость. Потом пришла боль. Слабость. Стыд. Он прикоснулся к ее руке.
– Все, все, все, все-е-е! Конец игры. Германия – чемпион мира! – прогремел из радиоприемника голос Циммермана.
На Курфюрстендамм хлынули с прилегающих улиц люди. Отто повел Салу вниз. «Надо подать на развод», – подумал он. Когда они вышли на улицу, он осторожно предложил ей руку.
48
– Месье Беркель?
Мне было пятнадцать. У меня за спиной стоял месье Вайнберг, мой французский учитель. Он был родом из Эльзаса, его фамилия произносилась как «Вимбер», и возможные еврейские корни прослеживались лишь по бумагам. Во Франции произношение по-прежнему скрывало происхождение.
– Подождите.
На прошлой неделе я прогулял занятие, хотя его уроки литературы были единственным интересным мне предметом. Но мне нужно было попасть на актерское мастерство, а в ту пятницу оно начиналось на час раньше. Я пытался отпроситься. Надеялся на понимание учителя – вернее, рассчитывал, поскольку был его любимчиком. Но он лишь бросил, что я должен принять решение сам, и исчез. Решение далось мне нелегко.
– Беркель, – он подошел ко мне.
В Германии учителя не интересовались учениками. Не в мое время. Они были чиновниками. Едва заинтересованными, едва образованными, едва убедительными. К ним можно было обращаться на «ты». Мне это не нравилось. Почему я должен обращаться на «ты» к человеку, который никогда не станет мне другом, который меня не интересует, которого не интересую я, который постоянно донимает всех своим занудством и называет меня по имени, будто мы знакомы и у нас есть нечто общее. Между нами простирались миры, и я не желал туда входить. Во Франции было по-другому. Здесь никто не обращался на «ты». Во всяком случае, с ходу и без разрешения. Учителя были строгими. Они интересовались учениками, любили свой предмет.
Месье Вайнберг пристально на меня посмотрел. Приоткрыл рот, задумчиво втянул воздух, сжал губы и выдохнул через нос. У него в голове сформировалась мысль.
– Вы родом из разделенной страны, – фраза повисла в воздухе. – Из разделенного города, – он снова сделал короткую паузу. – Выросли с двумя языками, между двумя разными культурами, – теперь настал черед двоеточия, заключения, и я ждал его с нетерпением. – В вас много неопределенности. Будьте внимательны. Когда-нибудь вам придется принять решение.
И он ушел. Я стоял, провожая его взглядом до конца темного здания на рю Рейнуар, 72. Эхо его шагов раздавалось во мне еще много лет. Что бы он сказал, если бы знал о моих еврейских корнях?
Месье Вайнберг.
Мне придется принять решение? Если да, то что именно я должен решить? Быть немцем или стать французом, мужчиной и не женщиной, как говорил Лакан[48], актером и не режиссером или писателем, отцом и не матерью, мужем и не любовником. Иудеем или христианином?
– Месье Вайнберг?
Иногда я представляю, что мог его окликнуть. Наверное, он уже умер. Его номера у меня не было. Я хотел бы сказать ему, что уже давно и с благодарностью ему возражаю. Я так и не выбрал между двумя предложенными им вариантами. Когда зрительный зал полон и заняты все места, можно втиснуться посередине, или сесть с краю, или на ступени, или на пол перед авансценой, или смотреть спектакль, стоя за последним рядом, или принять в нем участие. Вариантов не два. Их больше. Гораздо больше.
За три недели до смерти прикованный к постели отец позвонил мне из Испании. Его голос был столь же слаб, сколь он некогда был силен. Немедленно уехать из Берлина я не мог и попросил его подождать. Он ждал. Три недели. Когда я вошел в его палату, мы оба знали: времени у нас осталось немного. Я принес две книги. Одну я читал ему вслух, а другую читал, пока он спал. «В поисках утраченного времени» Пруста, «Элементарные частицы» Мишеля Уэльбека. Всю неделю я приходил к нему каждое утро и оставался до вечера. Часто ли мы говорили раньше о смерти? Он был атеистом. После смерти его не ждало ничего. Страх? Чего? Что было, то прошло. Я ему не верил. Ни единому слову. Смерти боится каждый, нам свойственно бояться того, чего мы не можем постичь. Я был в этом твердо уверен. В свой предпоследний день он молчал. Собирался с мыслями или размышлял? Похоже, он оценивал свои шансы. Если приложить все усилия, на что можно рассчитывать? Несколько недель? Несколько месяцев? Год? И как это будет выглядеть? Он едва дышал. Кислородный аппарат и инвалидная коляска. В Испании они остаться не смогут. Дом не оборудован для инвалидов, моя мать не справится в одиночку. Вернуться в Германию, где ей не нравилось? Нет. Довольно. Все было не так уж плохо. А кое-что даже очень хорошо. Его час настал.
Я каждый день ходил с матерью в больницу и наблюдал за прощанием моих родителей, которого не было. Они продолжали жить, как раньше, – смеялись, спорили, не соглашались. Когда медсестра спросила, нужно ли поменять капельницу или этим займется моя мать, он с извиняющейся улыбкой попросил сестру сделать это самой – так будет лучше. Он посмотрел ей в глаза. Она была красивая. Он улыбнулся. Моя мать закипела от гнева. Как только медсестра вышла, она, высоко подняв голову, молча покинула палату. Отец не пытался ее удержать. Он всегда уходил, когда вздумается, и оставлял это право другим. Пожав плечами, он улыбнулся мне, как бы говоря: ничего не поделаешь. Я побежал за матерью. И догнал ее возле лифта. Возможно, я слишком сильно схватил ее за руку. Она вырвалась.
– Ты не можешь уйти, – сказал я.
Я пытался говорить как можно спокойнее, хотя хотелось схватить и встряхнуть ее.
– Он умирает. Неизвестно, увидитесь ли вы еще.
– Конечно, увидимся. А нет – так нет. Что он о себе возомнил – так унижать меня перед медсестрой? Я подыскивала и обучала ему фельдшеров. Натаскивала даже самых бесталанных, самых норовистых, я была ведьмой, а на него все смотрели с благоговением. Ради похвалы начальника они были готовы на все! Я вела ему бухгалтерию, иначе мы бы обанкротились, терпела его капризы, молчание, упрямство, без моего отца он бы с треском провалился на экзаменах. – Высказав все это на одном дыхании, она сделала глубокий вздох. – А он берет и улыбается медсестре? – Моя мать сердито покачала головой. – Говорит, сделайте, пожалуйста, сами. Моя жена слишком глупа, слишком неумела, слишком… Не знаю, что еще. Такой наглости я не потерплю.
– Он не имел этого в виду.