– Афанасий Ильич, садитесь сюда, – спешно и суетливо уступили ему лучшее место на лавке: в серёдочке у переднего, кабинного, борта, где, известно, и трясёт поменьше, и, прижатого с обеих сторон плечами, не мотает из стороны в сторону, и от ветра и дорожной пыли более-менее надёжно защищён кабиной.
Но Афанасий помотал головой и уселся, где было посвободнее – у заднего борта, на самом углу его. И здесь, как на корабле в шторм, все качки и болтанки твои, трясёт и подбрасывает на кочках и колдобинах так, что порой – душа вон. И выхлопными газами и пылью зачастую щедро опахнёт, а то и камень или шматок грязи прилетит «по траектории подлости» из-под колеса или от встречной машины.
– Живые? – спросил он, обернувшись ко всем, и, не дожидаясь ответа, отмахнул рукой: – Что ж, поехали!.. – И тихонько присказал, всё же заглянув – сызбока, мимолётно – в глаза Захарьина: – …Жить.
И действительно, Захарьин, «ломаный да тёртый», «пропехотивший» всю войну мужик, плакал. Он призакрывался ладонью, притворяясь, что почёсывает висок и лоб. Афанасий деликатно отвернул голову в сторону и посмотрел вдаль. Ему хотелось сказать громко, как на митинге, как любил и умел он выступать перед людьми: «Нас убивали и убивают, но, смотрите, наше сердце живёт!»
Оба молчали, не находили последних слов прощания. Но что ещё они могли друг другу сказать в эти минуты расставания, если уже по-братски обнялись?
С того света уезжаем? – глянул Афанасий на заборы, вышки и колючку ближайшей зоны.
Но тут же во всём его существе с наставительным одёргом сказалось:
– Дурак! Здесь рождается свет и энергия будущего – коммунизма. Долой уныние!
За соцгородком, когда на задорном, лихом разгоне машина вымахнула в просторы полей и лугов, от распахнувшейся Ангары густо, но приветно дохнуло её снежистой свежестью – запахом талых снегов и ледников Саянских гор, хребта Хамар-Дабан. И сама она, по бурятским легендам, молоденькая, страстная дева, ослушавшаяся отца своего – Байкала-батюшку – и устремившаяся к суженому своему – богатырю Енисею – с зеленоглазой искристой приманчивостью взглянула на молодёжь. Над её холмами блеснула молния, другая. Кто-то, встав во весь рост и с трудом удерживаясь на тонких юношеских ногах, продекламировал:
Люблю грозу в начале мая,
Когда весенний, первый гром,
Как бы резвяся и играя,
Грохочет в небе голубом…
По небу, ещё просторному, высокому, раскатился мелкой трескучей позвонью гром: можно было подумать, что там, в высях, испугавшись молний, рассыпали шкатулку с украшениями. Кучеряво и игриво взметнулась пыль, но едва не тотчас же пала под крупными, ядрёными каплями шлёпающего дождя.
Вскоре машину и всю округу накрыло ливнем – буйным, обвальным, но весёлым, фривольно щекочущим. Парни суматошливо попрятались под широким, от борта до борта, полотном брезента, припасённым шофёром.
Афанасий отказался лезть ко всем: и места было маловато, и – хотелось дождя. Хотелось утоления жажды, хотелось с тех невозможных, нестерпимых минут, когда на его глазах убивали человека. Часа два назад у дознавателя он из мутного графина жадно выпил два или даже три стакана воды. Вздохнулось тогда наконец свободнее. И – вот: чудо, не чудо, неважно, но получил, щедро, в великом избытке, даром исцеления и обещания, дождь.
В каких-то заулках сознания стала роиться и зреть, облекаясь нестойкой плёночкой-плотью слов, мысль: а может быть, и душу дождь омоет, стерев из неё память обо всех этих страшных деяниях людских?
Дождь выполнял свою извечную работу – очищал и напитывал землю, чтобы жизнь никогда не кончалась на ней. Афанасий всматривался в даль, и ему казалось, что он видит сейчас и больше и дальше, чем позволял этот густой ливень.
«Вижу сердцем, что ли?» – вспомнились ему чьи-то хорошие слова.
Где теперь Захарьин? Что с Рукавишниковым? – частенько бывая в Ангарске и по комсомольским, и потом по партийным делам, хотелось узнать Афанасию с чувством какой-то неизбывной томительной грусти.
Но жизнь в городе разительно преобразилась в каких-то два-три года, и никто уже ничего хорошенько не мог ему сказать ни о прорабе, «рабе Советского Союза» Захарьине, ни тем более о мученике-зэка Рукавишникове. Да и никаких зон с заборами, с колючкой, бараками, юртами, смотровыми вышками там сейчас не было. А может статься, и быть не бывало их никогда на этой ныне предельно ухоженной земле, облачённой красивыми домами и просторной площадью имени Ленина.
Город, видел Афанасий, удался на славу, на радость людям – распахнутым на все четыре стороны света и в то же время уютным, каким-то домашним, «свойским». Горожане не без гордости и нежности именовали его «наш маленький Петербург», потому что спроектирован он был ленинградскими архитекторами и потому что своеобычным образом для Сибири он был устроен весь: улицы уже не просто улицы, а – проспекты, бульвары, и они геометрически выверенно расчерченные – параллельные и перпендикулярные. Только что речных каналов не было, как в Ленинграде-Петербурге. Да и зачем бы им здесь появиться, когда рядом и бурливый, «серебристоструйный», сказал один именитый столичный пиит, несущийся с Саянских гор Китой, и «царственная очаровательница», отметился другой стихотворец, Ангара. И дворики не образовывали знаменитых петербургских «колодцев», потому что двориков как таковых и не было вовсе, а повсеместно – раскидистые и светлые, почти что таёжные елани, дворы. Они с детскими и спортивными площадками, с клумбами, с приспособлениями для просушки белья, выбивания ковров, сбора мусора и даже с вольерами для выгула собак.
– Цивилизация! Европа! – говорили друг другу люди.
Особо выделялись, радуя и дивя глаз, строения возле главной площади, и прежде всего и броско – благородно-дымчато-серой, с блёстками дроблёного камня отделкой Дворец культуры нефтехимиков. На парадном входе его – торжественный взъём гранитных ступеней, массивные, классического манера колонны, образующие римский портик, далее – анфилады с колоннами поменьше, с изящной лепниной по карнизам. И здание сие, несомненно для любого, именно дворец, и по внешнему, и по внутреннему убранству. Внутреннее убранство, прицокивал и вздыхал народ, – «просто шик»: изысканный – говорили, что «аж из самой Италии» – мрамор полов, замысловатые, обвитые лаврами и плющом историко-героические барельефы на колоннах, карнизах и арках. На стенах – яростная красочность грандиозных масляных полотен художников, воспевающих Сибирь, революцию и человека труда. Золотыми аршинными буквами над беломраморным бюстом Ленина горит:
ОТНЫНЕ И НАВЕЧНО ТЫ, ЧЕЛОВЕК ТРУДА, – ХОЗЯИН ЖИЗНИ!
Одна старушка, говорят, даже перекрестилась перед бюстом и вскликнула:
– Сыне Божий, как в церкви, и даже чище!
– Вот тут, бабка, и молись, поклоны бей, – посоветовали ей с хохотцой. – Да смотри, об пол лоб не расшиби!
– Не то, не то советуешь: пол не расшиби, бабуся! Государственное, а не Богово добро-то! Го-го-го!..
В зрительном зале – кумачово-пурпурный, точно распахнутое полотнище знамени – на ощупь же трогательно-ласковый, – велюр кресел.
– Сидю, быдта в коммунизму уже угодил, – ходили по городу слова одного приехавшего из деревни старичка.
Над головой – бронзовое величие люстры. К Дворцу примыкает великолепный парк с молоденькой кленовой аллеей, с интимными тропками середь акаций и сиреней, с фонтаном в виде кубка и львиных голов, с высокой кованой ажурной решёткой ворот и ограды, явственно напоминающей о знаменитом Летнем саде.
– Не наврали люди: и взаправду дворец! – озирался какой-нибудь человек, впервые пришедший на концерт или записываться в один из многочисленных кружков. – И в Ленинград не надо ехать: вся красота под боком.
К ансамблю Дворца примыкает необычное высотное здание с готическим шпилем, увенчанное алой звездой в пышном обрамлении золотых колосьев, и, совсем уже диковинка для Сибири, таёжного медвежьего угла, – с курантами. Это не бывший или какой-нибудь новомодный костёл, а государственный банк и почтамт.
– У нас точь-в-точь как на Красной площади: куранты бьют! – похвалялись перед гостями ангарчане.
По всему городу – сады, парки, аллеи, скверы, уголки отдыха со скамейками, а то ещё и с навесами.
– Культу-у-у-ра! – с припевочкой поясняли гостям или друг другу горожане.
Там, тут, ещё где-то – сосново-лиственнично-пихтовые рощи: рачительно сохранённая богатыми лоскутами первозданная тайга. О рощах знающие люди значительно и важно говорят:
– Перед вами, товарищи, лёгкие нашего города.
Чем ещё хорош Ангарск? Комнаты в квартирах просторные, потолки высокие, на кухне – газ; об удобствах счастливые хозяева хвалятся:
– Что уж говорить: любой каприз угадан.
А коммунальные выплаты – мизерные. Магазины, не в пример другим близлежащим городам и посёлкам, полны разнообразными продуктами и промышленными товарами, даже ввозными из-за границы.
– Спецснабжение! Валюта, нефтехимия: понимать надо! – не без придыхания едва упрятываемой зависти судачит вся область.
И по выходным с корзинами и мешками валом валит народ в Ангарск отовариваться. Эти дни так и назывались – мешочные.
– Ангарск, товарищи, город, рождённый Победой, поистине социалистический город, город будущего, город утверждающегося на всей планете коммунизма! – слышал Афанасий отовсюду: на комсомольских и партийных собраниях, по радио, читал в газетных и журнальных передовицах.
И понимал: так оно есть. И так оно по всей планете будет.
Бывал он и на нефтехимическом комбинате – радовался: живёт стальной гигант полнокровно, с размахом поистине сибирским, ни полсекундного простоя не допускает. Круглосуточно вовсю дымят, пыхтят, скрежещут его заводы и фабрики. По трубопроводу беспрерывно гонят откуда-то из глубин России нефть, а отсюда – железнодорожный состав за составом: с бензином, керосином, мазутом, битумом, парафином, с какими-то порошками в мешках и смесями в бутылях и флягах. И чего только ещё отсюда не везут.