Яблоневый сад — страница 19 из 57

»

Что бы мы ни думали об этом, но такой сюжет остаётся в голове и волнует. В прозе Афанасия Антипина вообще многое что волнует – это её второе важное достоинство. Волнует то, как трудно маленький, подрастающий человек складывается в личность, развивается, сколько в человеческом становлении, вхождении в мир неожиданного, отчаянного, порой даже гибельного, сколько ошибок, непонятного и тайного. Почему, как и зачем, например, появляются такие люди, как Юра? Автор переживает за него, и мы переживаем. «Вот он, Юра, успевающий средний ученик, – пишет Афанасий Антипин, – обыкновенный мальчишка, у которого нет ещё никакого характера. Каким он будет человеком, если он сейчас хорошо умеет пустить слезу, где это выгодно, улыбнуться, чтобы казаться удобным, угодить тому, кто посильнее, и даже встать на колени?

У учащихся бывают, например, серьёзные пробелы в математике, в русском языке. Они постоянный предмет забот, волнений учителей и родителей. Но куда опаснее и тревожнее вот тот пробел, который есть в Юриной душе».

Не буду говорить, сколь современен разговор, начатый тридцать с лишним лет назад Афанасием Антипиным. Вы и сами явственно видите: в нашей расчётливо-холодной жизни уже штамповочно, поточно формируются Юры – механические, бесчувственные наживалы, привыкающие с малолетства поступать исключительно так, как выгодно им, их делу – бизнес ли это или наука, производство или искусство. «Я, мне, моё» – три стенки их души, которые никак не прошибёшь, как сейф.

Афанасий Антипин – чуткий, деликатный художник: он вам никогда не будет надоедать напоминанием о том, какие мы Юры. Он всю жизнь искал нравственный житейский и педагогический идеал, тот идеал, который вёл бы человека с детства и до глубокой старости и смерти к простому и отчётливо понимаемому всеми: живи с собой и людьми в мире и ладу. Этот поиск автора – третье важное достоинство его прозы. И не случайно, конечно, Афанасий Антипин писал только о детстве: он глубоко понимал, что именно там камушек к камушку начинает расти в душе фундамент мира и лада. «Внимательно отбирай, воспитатель, камушки, – как бы говорит нам с каждой страницы своей прозы Афанасий Никитович, – крепко-накрепко скрепляй их. А иначе – надёжно ли стоять твоему дому?»

В повести «Сначала я был маленьким» (1971) юный, шестилетний, герой Стёпка Королёв – да, снова он! – не желает воспитываться, ему просто-напросто недосуг воспитываться: игры, общение с теми, кого он любил, и выяснение отношений с теми, кого он не любил или любил-любил, да неожиданно разлюбил на минуту, на час, на день. Но любовь к нему всё равно возвращается, как воздух с очередным глотком. Вздорит Стёпка с бабушкой, обижается на неё, однако пробегают минуты, часы – и его маленькое сердце снова не может не любить свою старенькую бабушку.

На кого бы ни сердился Стёпка, а любовь всегда оказывается сильнее и важнее. Она, любовь, и воспитывает его незаметно, тихонько. Любовь того, кто рядом с ним: любовь бабушки, любовь матери, любовь отца, любовь сестры Маняши. Да, они частенько его, проказника и упрямца, ругают, да, они нередко недовольны им, но – они все его любят.

И однажды совершенно неожиданно Стёпка задаёт себе вопрос: кого надо любить? «Перво-наперво, – отвечает он себе, – мать с отцом. Потом, конечно, бабушку. А Маняша… её тоже надо. Потом тётю Агу с дядей Сёмой, дядю Васю с тётей Катей, дядю Витю с тётей Верой, тётю Шуру с тётей Груней, за ними – их детей… Короче говоря, всех близких родственников, сколько бы их ни было».

Да, в этом отношении всё понятно растущему Стёпке. Но его душа уже так развилась от любви всех, кто его любил, что он не может не спросить себя: а как же быть с Ефимом Цаплей, которого взрослые за что-то недолюбливали и посмеивались над ним за то, что он «длиннющая сучковатая жердь, расщеплённая надвое от земли до половины, а ближе к вершине пригнутая. А там, на вершине, самый огромный птичий нос торчит»; он «не то тронутый, не то умный, нескладный, подслеповатый бобыль…» Стёпа случайно познакомился с Ефимом. И понял, что взрослые неправы, надсмехаясь над ним. Ефим достоин только любви и сочувствия. И – полюбил его. Они стали друзьями. Какие замечательные разговоры они вели:

«– Дядя Ефим, – спрашивал я его, – а почему у коровы четыре ноги, а у человека только две?

Мой вопрос приводит Ефима в восторг:

– Поразительно! Стёпа, ты умница! Да! Потому что глупому человеку такой вопрос никогда не придёт на ум…»

«– Дядя Ефим, смотри, смотри, туча-то какая! На медведя похожая. Как есть медведь: вон голова, а вон тебе и ноги…

Ефим задирает голову, внимательно смотрит на тучу, потом вниз, на меня, и снова изумляется:

– У тебя прекрасное воображение…»

Но родителям Стёпы не очень-то нравится, что он привязался к чудаку Ефиму; не отпускают мальчика с Ефимом на рыбалку. «Приворожил парня, совсем приворожил…» – ревниво ворчит бабушка.

«Я понимал, – рассуждает рассказчик, – что виноват. Чего это к чужим липнуть, привораживаться, глаза на них пялить, когда свои есть? Родные». Но Стёпке, как бы он себе ни доказывал, всё же грустно. Ему грустно оттого, что его бабушка, мать и отец не могут понять то, что ясно умудрился понять он, шестилетний: в сердце всегда есть место для любви, даже для тех людей, которые и десятой водой на киселе ему не приходились; или так понял он: кого надо любить? – надо любить всех, кто достоин и ждёт твоей любви.

Вся незатейливая проза Афанасия Антипина доказывает простую мысль: человек формируется, воспитывается, развивается в любви, а в нелюбви разрушается, нравственно сгорбливается, мельчает и прежде физической смерти умирает духовно. Такая смерть может наступить и в детстве.

(1996)

Двадцать минут с ангелом

Полки с беспорядочно расставленными книгами, их корешки потёрты, изломаны, письменный стол в навалах бумаг, за окном однотонный дождь. В расшатанном кресле сидит молодой, но с пыльцой седины в волосах мужчина. Небрит, уныл, сер. Задумался.

Словно бы очнувшись, стал ворошить на письменном столе небрежно усыпанные мелкими, косоватыми строчками листки. Досадливо отодвинул их, сжал зубы. В его руках хрустнула, сломавшись, авторучка. Пристально посмотрел в раскрытой книге на портрет драматурга Александра Вампилова.

«Вампилов, Вампилов!.. Я надеялся, сценарий фильма о тебе напишу этак быстрёхонько, размашисто: он – безобидная короткометражка. Но, уважаемый мой драматург, наседают и грызут досадные мысли, – работа тормозится, буксует. Я – завяз!

Я отчего-то мало и в спешке задумывался: кто я, что я, зачем я? А перечитал твою «Утиную охоту» и вдруг меня точно бы ударило: я – Зилов. И настроение прегадкое, как у него же. Хотя кое в чём мы разнимся. Я человек непьющий, мне никто пока ещё не додумался прислать похоронный венок, Настя не уходила от меня… и всё же, всё же: я – Зилов, твой Зилов. (Вздохнул.) Вчера в трамвае одного упитанного дядьку обругал: он, неповоротливый, похоже, страдающий одышкой, загородил выход… ну, понятно, непреднамеренно… но мне хотелось растерзать его, бедолагу. А сегодня утром соседи, как собаки, накинулись на меня: «Что вы там, скачете по полу, что ли? У нас люстра вот-вот отвалится! Хулиганы, а не соседи!» Ну, и многое другое в этом духе. В неделю разок-другой лаемся – привыкли, уже даже не обижаемся друг на друга. Вспышки злобы и гнева – хотя бы какое-то разнообразие в нашей никчёмной, пошлой жизни. Денег нет. Ни гроша. Отсутствие денег – мерзость, конечно, великая, но и к ней мы почти что привыкли! Тоска-а-а-а, Александр Валентинович! Да эти чёртовы дожди некстати разошлись. Когда, наконец, бабье лето разольётся по земле и установятся погожие деньки? Удивительно: а я тоже любитель поохотиться. Но стрелок никудышный: ни одной даже самой захудалой дичи не пристрелил. (Усмехается.) Э-э, пустяк, важнее-то вот что!»

Торопливо, с хрустом страниц пролистав книгу, читает.

«Мы поднимемся рано, ещё до рассвета. Ты увидишь, какой там туман, – мы поплывём, как во сне, неизвестно куда. А когда подымается солнце? – О! Это как в церкви и даже почище, чем в церкви…»

Мужчина взволнованно встаёт, нервно ходит по комнате, как зверь в клетке; останавливается у окна.

«Льёт, льёт!.. Чёрт бы его побрал. И без него тошно».

Видит: по улице идут люди – мокрые, невзрачные, унылые, хотя промелькивают и весёлые, юные, с розовыми лицами. Жалкая отощалая дворняга сидит под деревом, вымокла до последней шерстинки и подрагивает. Вспениваются и пузырятся лужи.

Мужчина, стоя у окна, берёт книгу со стола и снова всматривается в портрет Вампилова.


«Кто-то, Александр Валентинович, сказал: «Оккупировали всё и всюду зиловы». Да, куда ни посмотри – зиловы, зиловы, а добавочкой – слякоть, неуют, сумятица, безденежье. Что за жизнь! Как там твой Зилов заявил: «Мне всё безразлично, всё на свете. Что со мной делается, я не знаю. Не знаю. Неужели у меня нет сердца?» Он спросил жену, и – нет для него ответа. Я время от времени о том же хочу спросить себя. О многом хочу спросить! Пора!

Сколько нас, зиловых? О, ты, Александр Валентинович, честно сказал бы – легион! Вон они, идут-бредут под дождём, вымокли, озябли. Куда идут, зачем, кто их где ждёт? Ждут, ждут! Ждут, чтобы накинуться, поскандалить, выплеснуть ядом в них. У всех у нас – изломанные жизни, высохшие для Бога и любви сердца. Дунь на нас – полетит труха. Что там в журнале черкнул московский критик? (Читает в журнале.) «Крепко всосалась в нас зиловщина. Таракана можно дустом вытравить, а как же с ней сладить? Мы, зиловы, готовы ко всему. Нам плевать, что делать. Понадобится кому-нибудь в Москве новая перестройка и реформа – «Всегда готовы!» – говорили пионеры…» Этот московский критик ворчит, как старик, а. если не ошибаюсь, он ещё довольно молодой человек. И я, дорогой мой драматург, хочу бухтеть, трепать кому-нибудь нервы, потому что мне опостылела жизнь! А может, я действительно уже старик?»