В этой бешеной круговерти
Я дорогу свою нашёл,
Не меняюсь я, и к бессмертью
Я на цыпочках подошёл.
А за ним – как плечо друга – тоже одногодок – Илья Френкель:
Об огнях-пожарищах,
О друзьях-товарищах
Где-нибудь, когда-нибудь
Мы будем говорить…
А дальше – Александр Жаров, Муса Джалиль, Николай Рыленков, Семён Липкин и много кого ещё из тех, кого читаем подчас как собственную исповедь.
Поистине, жизнь многих из них – бешеная круговерть, но дорогу свою они нашли – к тем читателям нашли, к нам нашли, а от нас они не могут не пойти к другим поколениям.
Своей дорогой шёл по жизни и в поэзии и Иосиф Уткин. Детство – Хинган, Китай, тревожная КВЖД, которую строили родители. Потом возвращение в родной Иркутск, нелады в вышеначальном училище, из которого юного Иосифа исключили за своенравие и вольномыслие. Отец бросает семью – Иосиф, мальчик, вынужден работать. Первые стихи, первые публикации в иркутских газетах, напряжённая литературная учёба, ожидания. Но снова лихо: с добровольческой группой иркутского комсомола – на Дальневосточный фронт, на войну. Бойцом. Семнадцати-то годков! Потом – Москва, Институт журналистики, в который он был направлен в качестве поощрения, выходы первых книг, непростая работа в газетах, издательствах. Весь – в литературе, в общественном котле, до донышка – герой своего времени. А время, известно, не выбирают.
Я видел, как в атаках
Глотали под конец
Бесстрашные вояки
Трагический свинец…
Это он в своём «Слове Есенину», тогда недавно ушедшему из жизни, горестно итожит и свой жизненный опыт, а ведь ему всего было 23. Паренёк, но – внешне. Строкой, а значит, душой, – уже бывалый, уже мудрец. Потому и веришь написанному им тоже в 23:
…Что пуля? Пуля – дура.
А пуле смерть – сестра.
И сотник белокурый
Склонился у костра…
Очередное лихо – Великая Отечественная. С первых дней поэт на фронте, не поэтом, не при газетке, а – бойцом. Однако поэзия – в сердце, под гимнастёркой, и чуть передышка – стихи, стихи:
Если я не вернусь, дорогая,
Нежным письмам твоим не внемля,
Не подумай, что это – другая.
Это значит… сырая земля…
Чуял поэт смертыньку свою раннюю. Но она пока что игралась с ним: на Брянском фронте под Ельней ему оторвало осколком мины четыре пальца правой руки. Ташкент, госпиталь, передышка для духа и плоти – писать, писать! Несколько книг взахлёб написал и издал. Прекрасных книг военной лирики, если, конечно, можно применить к слову лирика слово военная.
Командир усталый спит,
Не спешит савраска,
Под полозьями скрипит
Русской жизни сказка…
Торопился, писал много: чуял, чуял её. Она извечно подстораживает всех настоящих поэтов чуть не сызмала, словно хочет сказать: «Написал, дружок, хорошо в молодости – и довольно: не надо самого себя повторять до старости. Останься в памяти людей свежим, озорным и – любимым».
Мог бы по тылам отсидеться, в редакциях городов. Нет – рапорт за рапортом: на фронт.
Снова попал на Брянский, страшным для России и мира летом 42-го, но уже как инвалид – корреспондентом, спецкором. И можно было бы дотянуть до Победы, исшаркивая в редакционном кабинете пером бумагу и статьями, и стихами, но стихия души его была другой стати – ратника-бойца и вечного юноши. Он – в боях, в походах с солдатами. Нет, он не ищет смерти, он ищет истинную жизнь, чтобы рассказать о ней правдиво и ярко, а часом и хлёстко.
Я видел девочку убитую,
Цветы стояли у стола.
С глазами, навсегда закрытыми,
Казалось, девочка спала…
И какие могут быть вопросы, нужен или нет нам сейчас Иосиф Уткин, когда читаешь его «Сестру» (1943):
Когда, упав на поле боя –
И не в стихах, а наяву, –
Я вдруг увидел над собою
Живого взгляда синеву,
Когда склонилась надо мною
Страданья моего сестра, –
Боль сразу стала не такою:
Не так сильна, не так остра.
Меня как будто оросили
Живой и мёртвою водой,
Как будто надо мной Россия
Склонилась русой головой!..
Он погиб, разбившись в авиакатастрофе, в 1944-м, за полгода с небольшим до Победы, возвращаясь на самолёте из партизанского отряда. Да, смертынька улучила момент и – не ошиблась в своём выборе.
В его закостеневшей руке нашли томик стихов Лермонтова. А незадолго он написал:
Над землянкой в синей бездне
И покой и тишина.
Орденами всех созвездий
Ночь бойца награждена.
Голосок на левом фланге.
То ли девушка поет,
То ли лермонтовский ангел
Продолжает свой полёт…
А ещё раньше:
Подари мне на прощанье
Пару милых пустяков:
Папирос хороших, чайник,
Томик пушкинских стихов…
«Произведение подлинно художественное само по себе является источником духовного света, – сказал Иосиф Уткин в одной из своих статей. – Появившись, оно, безусловно, несёт на себе печать и современности и актуальности. Но для последующих поколений, утратив, быть может, что-то в своей актуальности, оно приобретёт какой-то новый интерес, не переставая быть источником этого духовного света. Сила, степень этого, так сказать, духовного фосфоресцирования скорее всего определяется степенью одарённости писателя. Требовать от поэта, чтобы сила поэтического накала его произведения превышала законы природы, читатель не вправе. Но блюсти чистоту своего внутреннего света, света своей поэтической натуры – долг художника».
Голосок на левом фланге
Оборвётся, смолкнет вдруг…
Будто лермонтовский ангел
Душу выронит из рук…
Наверное, довольно слов, давайте помолчим.
Оказывается, у меня есть отечество!
Так воскликнул в 1818 году, дочитав последний из недавно вышедших восьми томов «Истории государства Российского» Николая Михайловича Карамзина, самый, наверное, пёстрый и шальной граф Российской империи Фёдор Толстой, прозванный, к слову, Американцем. Нет-нет, он не пылал любовью к молодой североамериканской республике, лишь какое-то время пожил на одном из островов Русской Америки, взашей согнанный с корабля капитаном Крузенштерном за непристойное поведение с пьянками и дебошами. И Россию-матушку он по-своему любил и не рвался из неё. Ключевое, конечно же, в его восклицании слово – Отечество.
Отче – Отец – Отчизна – Отечество – извечный смысловой ряд, который, оказывается, может прерываться и сокращаться. Прерываться и сокращаться либо для некоторых из нас, либо даже для какого-то слоя населения или же для целой эпохи жизни государства и народа. Сумасброду и неприкаянной душе Фёдору автор «Истории» по-отцовски заботливо и благовестно словно бы нашептал, как сиротинушке, что у него, как и у любого другого человека, есть отец. И тридцатишестилетний детинушка Федя, начав читать первый том, к восьмому, по крайней мере для самого себя, в своих ощущениях, обратился в Фёдора Иваныча, отныне знающего и накрепко помнящего своё родство, потому что нашёл, хотя и нежданно-негаданно, но нашёл-таки, Отца-Отечество.
В эти же годы сам Н.М. Карамзин упрекал своих сограждан в том, что мы стали гражданами мира, но перестали быть, в некоторых случаях, гражданами России.
В каких же, хочется спросить, теперь, по прошествии двух веков, некоторых случаях мы не граждане России? Несомненно, нас есть в чём упрекнуть, есть во что, как говорится, ткнуть носом. Если, к примеру, перебрать событийность ближайшей русской истории, то мы в период великого потрясения и смуты – горбачёвской Перестройки и ельцинских Реформ всерьёз и, похоже, надолго усомнились в выстраданном старшим поколением наших сограждан принципе социальной справедливости: точно ли, что в обществе не должно быть ни бедных, ни богатых, а все могут и должны быть зажиточными, и должно быть, верили, так: от каждого – по труду и каждому – по потребностям? Мы расшатались нравственно, нудно и порой озлобленно выясняя: точно ли, что нам нужно крепкое государство, которое, убеждали нас особливо ретивые наши сограждане, непременно закабалит в нас личность, изотрёт в порошок индивидуальность, оторвёт от светоносной заморской цивилизации? И наконец, мы обескровились и обесформились духовно, разными способами и средствами, в том числе через искусство, в особенности благодаря кину и телеку, поначалу осторожненько и зачастую гаденько выясняя: точно ли, что так уж важны для нас заповеди Божьи, религиозные установления, правила и правила, а может, лучше, если – жить не тужить, этак потихонечку греша, в хитромудрой надежде, что Он не узрит?
Впрочем, ничто под луною не ново: примерно так же жили-были и современники Н.М. Карамзина, в частности небезызвестный Фёдор Толстой, да и весь тот разнопёрый великосветский сонм. Прочитали они «Историю» – восхитились. И – призадумались. Эта призадуманность в особенности красочно и ярко проявилась у нашего всё – у Александра Сергеевича. Сначала он восторженно написал, кажется, в каком-то из писем:
Все, даже светские женщины, бросились читать историю своего отечества, дотоле им неизвестную… Древняя Русь, казалось, найдена Карамзиным, как Америка Колумбом… Карамзин есть первый наш историк и последний летописец…
А попозже, призадумавшись, как бы