Это всё гены. Мы поколениями смотрели в небо, утопая голенищами в навозе и прелой соломе. Смачно схаркнув под ноги, протерев глаза, бормотали себе под нос: «Экой чорт выдумал такую красоту!»
Мы мечтали о них. Хотели зачерпнуть ладонью всей этой искристой россыпи, разметанной по черному бархату. Они мерцали нам сверху, будто подмигивали своими холодными глазками, маленькими и равнодушными. А мы делили свою землю, навозом и прелой соломой засыпанную, по квадратам и потом по ним же садили картечью, били реактивной артиллерией, жгли напалмом и жахали управляемыми ракетами.
Шли вперед, как умели. Те, кто начал это движение, остались далеко позади, памятниками, загаженными птицами, и безымянными бугорками мха среди болот.
Шли вперед, сквозь войны, эпидемии и бунты. А Мечта оставалась — одна на всех. Дурацкая и настоящая. Все эти мерцающие россыпи над нашими головами. Подмигивали, намекали нам на что-то. Ты всегда возвращаешься к истокам, всегда верен своей мечте — какой бы глупой и детской она ни была. Иначе какой смысл во всей этой гребатории, верно?
Нам нужна была вся Вселенная, целиком и полностью, без дураков. Все это пряталось где-то внутри с самого начала. Все эти парни в дебрях еловых лесов, в меловых темницах монастырей. Гипнотическая композиция рублевских икон и бряцанье доспехами на поле Куликовом. Нам было слишком тесно и мало — этого, земного. Мы абстрагировались. Велеречивым бояном растекались по Мировому древу, дикими волчьими стаями рассыпались по степям и снегам, и шире, и дальше, и выше — под самые облака.
Мы просто верили в Будущее. Стояли по колено в соломе и навозе, а смотрели — вперед и вверх. Один парень придумал ракеты, второй — как их строить. Потом еще один улыбнулся, махнул рукой и полетел вперед и вверх. По пути к далеким звездам. И тогда все поняли, что наступает НАШЕ будущее.
И теперь у нас есть все эти механические помощники, информационные сети, у нас есть достижения медицины и экологическое равновесие. У нас нет войн, Планета — с большой буквы — одна на всех. И целый самосвал полной свободы. Хочешь творить — твори. Хочешь любить — люби. Хочешь лепить глиняные горшки — мы синтезируем тебе тонны этой глины. Хочешь пиликать на скрипке с утра до вечера — у тебя всегда найдется пара слушателей. Они будут слушать тебя просто из деликатности. Потому что так воспитаны.
Я родом из России, планета Земля. Из поколения, дотянувшегося до звезд.
На панели визора в кают-компании — бугристая физиономия премьера Зубакова. Твердит об успешном старте первого этапа терраформирования Марса, об интеграции, об эффективном сотрудничестве в технологическом и экономическом аспектах…
— Я прямо готов расцеловать эту его бородавку. — Корн пшикает кольцом пивной банки, поднимает ее, роняя на ковролин хлопья пены. — Мы сделали это, а?
— Верно, дружище.
Я чокаюсь с ним своей банкой, делаю глоток, блуждая рассеянным взглядом по комнате. У нас тут и стеллаж, уставленный багровыми корешками классиков, и бюст Циолковского, и кадка с мохнатой пальмой, и фонотека с ностальгическими пластинками психоделического рока — от «Песняров» до «Аквариума», и обязательные репродукции Куинджи и Дейнеки на стенах, и мини-бильярд, и даже массивный автомат для газировки с сиропом. Все, чтобы почувствовать себя как дома.
В комнату заглядывает дежурный связист:
— Морально разлагаетесь?
— Ой, Жора, разлагаемся, — сияет Корн улыбкой чеширского кота.
— Дерябин, у тебя личный вызов по четвертом каналу. Снизу!
— С Марса?!
— Ага, — растерянно улыбается связист. — Элизий-четыре. Ждешь кого?
— Кто это, кто это, Антоха? — частит Корн. — Это ведь та, про кого я подумал, да?! Да?!
Я медленно отставляю банку на стол. Выбираюсь из уютного плена кресла.
— Эй-эй, Антоха, чего это у тебя с лицом? Ты только тут не падай, слышишь? По этому полу Жора своими сапогами ходил, он антисанитарный! Верно, Жора? Может, проводить тебя до КП?
Изображаю что-то вроде улыбки. Прикладываю палец к губам:
— Корн, умоляю… ни слова!
— Вас понял, Герань! Затыкаюсь!
У Агнии новая стрижка — короткая, озорно-мальчишеская. Косая челка падает на глаза. Глаза — все те же. Глубокие зелено-янтарные омуты, в которых хочется утонуть. Коллапсары зрачков, в которых хочется потеряться навсегда.
— Ты забыла у меня свою сережку.
— Я ничего не забываю, Дерябин.
— Так и думал. Хотелось так думать, во всяком случае…
— Рада тебя видеть.
— Я-то как рад. Думал, ты все еще на Поясе астероидов.
— Прилетели только сегодня. Провели первичную разведку. Развернули «Челюскинца», обживаемся. Теперь тут предстоит много работы.
— Знаю, мне уже товарищ Зубаков сообщил по новостям.
— Ох, Антон… В своем стиле!
— Ох, Агния! Как всегда — обворожительна в гневе!
— Мы тут разворачиваем клим-купол. На равнине Элизий, у самых Борозд Гефеста. Это я к тому… Что тебе теперь, наверное, полагается отпуск?
— Так точно, две недели.
— Знаешь, у нас тут, конечно, от добровольцев нет отбоя, но работы хватает. Работы ужас как много. Я помню про ваши традиционные крымские недели с Корнеевым, но… ты ведь еще помнишь, как водить краулер?
— Мне надо подумать над этим предложением, дорогая моя.
— Ну, тогда, дорогой мой… до связи?
— До связи, Агния.
Я некоторое время смотрю на экран, все еще слышу эхо ее последней фразы, сказанной, прежде чем отключить визор: «Люблю тебя».
— А я тебя, — беззвучно шепчу в ответ.
Я вытаскиваю из нагрудного кармана футлярчик, в котором хранил все это время ее сережку. Бережно вытаскиваю, смотрю на свет ламп — на запаянные в стекло крошечные гранулы земной почвы.
Возвращаюсь в кают-компанию:
— Есть неплохая мысль по поводу отпуска, Корн.
— У меня тоже. Как насчет такого: рвануть в Крым, все две недели не вылезать из гамака, на визоре — «Старики» и «Тихоход». И целое море пива и горные хребты шашлыков, а? Каково?
— Кое-что получше…
— Готов воспринимать, Контроль. Излагайте вводную.
— Две недели в респираторе и защитном костюме, тучи красной пыли, очень тесно и холодно, компот из концентрата и замороженные котлеты. Каюты с низкими потолками. Работа с утра до вечера. Искусственный свет. Отвратительный кофе. Но… совершенно фантастические закаты. А уж люди какие приятные! И, кстати…
— И кстати?
— Ты же еще помнишь, как водить краулер?
Он щурится, качает вихрастой головой, сминает пивную банку гармошкой. Встает с кресла:
— Герань… готовность два!
— Форсаж! — улыбаюсь я, ударяя со штурманом кулаком о кулак.
— Я люблю тебя, — сказал Матвей.
Отстранившись от микроскопа, я поправила защитные очки.
Очки были желтые и добавляли всему, что видишь, какое-то радостное, солнечное настроение. Но с тем выражением, которое было на лице у Матвея, не под силу было справиться даже моим волшебным желтым очкам. На лице его, помимо всегдашней мрачности, теперь читалось отчаяние, совершенная безысходность, предельная печаль…
— Извини, что?
Зря переспросила. До меня-то смысл сказанного уже дошел. А вот на Матвея теперь стало страшно смотреть:
— Давно хотел сказать… И вот… Я подумал, что…
Он скомкал окончание фразы, сделал неопределенный жест рукой, указывая в сторону панорамного окна станции.
За окном падал снег. Ну да, конечно…
Снег шел всю неделю. Первый снег планеты. Знак грядущих перемен. Самое время делать решительные поступки. Закрывать гештальты.
Я не знала, что ответить. Расправила несуществующую складку на рукаве белого рабочего комбинезона.
Матвей мое молчание понял по-своему:
— Извини, что отвлек… Просто, мне было важно, чтобы ты знала. Если ты когда-нибудь… Я буду всегда… Словом… Извини, Инна.
Окончательно смутившись, он вышел. Аккуратно задвинул за собой переборку.
На рабочем столе, между стеллажами с пробирками, остались принесенные им цветы.
Мне не дарили цветов со времен защиты диплома.
Здесь им просто неоткуда было взяться.
Те, о которых слагали песни поэты. Те, чей аромат смешивался с дыханием любовников. Те, в ком прячет румянец волнения счастливая невеста. Те, что погожим весенним днем пестреют в женских волосах и на ровных линиях бульваров. Как и сто, и двести лет назад. Единый символ для беды и радости. Купающийся в золотой заре утра на открытом лугу и драпирующий траурный креп. Символ тления и скоротечности жизни. Символ бессмертия и нерушимых уз, связывающих сердца.
Я и не знала, что на Марсе есть цветы.
Матвей отвечал за оранжерею. Это было его царство — душное, пряно пахнущее, наполненное тихим жужжанием аппаратуры. Рукотворные джунгли — чередование полной влажного шепота листьев полутьмы и яркого света люминесцентных ламп.
У меня было свое царство — рассредоточенное в стерильной белизне лаборатории, запечатанное в капсулы и контейнеры. Поданные требовали внимания и заботы. Им не было никакого дела до смятения моих чувств. Им было неведомо само понятие «чувства».
Интересно, знакомо ли оно Матвеевым цветам?
Я вернулась к микроскопу.
За обедом я решила поговорить с Агнией, Кейтлин и Беллой. Никогда не любила слушать советов, а еще больше — советовать самой. Но теперь мне определенно нужен был совет.
У девочек, оказывается, были свои новости:
— Твой приезжает, Шилова! — засверкала зеленющими глазами Агния. — Совершенно точно! Антон звонил полчаса назад. Повезет сначала к Шубину, потом к Харту, а затем сюда, на Элизий. Он снимает какую-то документалку, будет освещать продвижение терраформинга. Антошка у него вроде гида.
— Предупредить бы туриста, чтоб пристегнулся, — вставила ехидная Кейтлин.
Агния показала ей язык.
— До сих пор вспоминаю нашу поездку за фильтрами, — кивнула Кейтлин. — Антон классный! Вот только порой забывает, что теперь у него в распоряжении краулер с живыми пассажирами, а не истребитель с боеголовками. Особенно на спусках.